Перед спуском в лощину мы видели нескольких бизонов, пасшихся на противоположной стороне. Пока мы бродили около лужи, они появились на верху склона, перешли на рысь и наконец в галоп, спеша к воде.
   — Ну-ка, — сказал я Эштону, — испробуйте свое ружье. Подстрелите вон ту молодую корову, третью от головного бизона.
   Ярдах в ста от нас бизоны повернули, чтобы попасть на дно лощины выше обрывистого места. Когда намеченное животное оказалось к нам боком, Эштон взбросил ружье и мгновенно, почти не прицеливаясь, всадил бизону пулю как раз в нужное место, у лопатки. Кровь хлынула из ноздрей бизона почти одновременно со звуком выстрела; он пробежал галопом небольшое расстояние, внезапно остановился и опустился на землю.
   — Отличный выстрел, — заметил я. — Очевидно, вам уже раньше приходилось иметь дело с ружьем.
   — Да, — сказал он, — я много стрелял в свое время в горах Адирондак, в Мэне и Новой Шотландии.
   Мы повели наших лошадей к упавшему бизону; я выпустил кровь и начал вырезывать филей. Эштон, стоя рядом, смотрел, как я это делаю.
   — Больше не буду убивать их, — сказал он скорее себе самому, чем мне, — как-то нехорошо отнимать жизнь у такого великолепного животного.
   — Ну, — заметил я, — у нас в палатке нет ни куска свежего мяса. Не знаю, что бы сказали наши женщины, если бы мы вернулись без мяса.
   — Конечно, — согласился он, — мы должны есть. Но мне не хочется убивать этих благородных животных. Я что-то совсем потерял удовольствие от охоты. Я теперь буду давать на время свое ружье кому-нибудь из индейцев, и он доставит нам мою долю мяса. Думаю, это можно устроить?
   Я ответил, что, вероятно, он сможет договориться о чем-нибудь в этом духе. Но я не сказал ему, что позабочусь о том, чтобы он отправился на охоту и сам достал мяса, я хотел расшевелить его, пробудить ото сна, в который он погружен. Нет ничего лучшего для душевного покоя, как избыток утомительной работы или физических упражнений.
   Когда мы вернулись домой с филеем, языком и некоторыми другими частями туши, которые я вырезал и поспешно засунул в мешок, специально для них захваченный, я подробно рассказал про отличный выстрел моего друга. Женщины очень хвалили его; я переводил все, что они говорили, а Женщина Кроу сказала ему, что не будь она, так сказать, его мать, она охотно стала бы его женой, так как тогда она бы, наверное, получала в изобилии мясо и шкуры. Эштон улыбнулся, но ничего не ответил.
   На ужин в тот вечер нам подали блюдо, на которое друг мой косился, как когда-то косился и я, увидев его в первый раз. Но потом, отведав его, он съел все и оглянулся кругом, не дадут ли еще, как когда-то оглядывался и я. В мешочке среди прочего я привез несколько футов кишок, которые были покрыты мягким белоснежным салом. Нэтаки основательно промыла их, а затем, вывернув так, чтобы нежное сало оказалось внутри, начинила мелкоизрубленным мясом почечной части. Прочно завязав оба конца длинной, похожей на колбасу заготовки, она положила ее жариться на угли. Чтобы колбаса не пригорела, Нэтаки все время переворачивала и передвигала ее. После двадцатиминутного поджаривания на углях колбасу на пять или десять минут опустили в котелок с кипящей водой. Теперь ее можно было подавать. По моему мнению и по мнению всех, кто пробовал это блюдо, такой способ приготовления мяса лучше всех других, так как в прочно завязанной кишке сохраняются все соки. Черноногие называют это блюдо кишка-кроу, так как приготовлению его они научились от этого племени. Остается только какому нибудь предприимчивому городскому ресторатору дать блюду английское название и открыть заведение, где это блюдо будет главным в меню. Ручаюсь, что любители вкусно поесть начнут сбегаться к нему толпами со всего города.
   Одним или двумя днями позже, продолжая приводить в исполнение свой план — заставлять Эштона чаще выезжать, я сделал вид, что заболел, а Нэтаки сказала ему (я служил переводчиком), что мясо все кончилось и если он не отправится на охоту и не убьет какую-нибудь дичь, то нам придется лечь спать голодными. Он обратился ко мне, чтобы я нашел ему замену, предлагая дать ружье и патроны и заплатить охотнику, и Нэтаки отправилась искать кого-нибудь. Но я объяснил ей, что нужно делать, и она скоро вернулась с выражением крайнего огорчения на лице и сообщила, что нельзя никого найти: все, кто могли бы пойти, уже отправились охотиться.
   — Ну что ж, — сказал наш друг, — раз так, то мне нет нужды ехать на охоту. Я куплю мяса у них, когда они вернутся.
   Я подумал, что мой маленький план в конце концов провалится, но Нэтаки пришла на помощь, как только я сказал ей, что Эштон решил сделать.
   — Скажи ему, — заявила она, — я никогда не думала, что он хочет опозорить наш дом. Если он купит мясо, весь лагерь будет смеяться и издеваться надо мной, говорить, что у меня муж бездельник, не может даже настрелять дичи, чтобы снабдить мясом свой дом. Другу приходится покупать мясо, чтобы все они не голодали.
   Услышав это, Эштон тотчас же вскочил на ноги.
   — Где моя лошадь? — спросил он. — Если они так смотрят на это, то я, конечно, должен отправиться на охоту. Пошлите за лошадью.
   Я проводил его и моего друга Хорьковый Хвост, посоветовав ему сделать большой крюк, чтобы на это потребовался целый день. И действительно, день охоты получился у них долгий; вернулись они после захода солнца. Я также попросил индейца потерять пистоны — в таком месте, где он без труда снова найдет их. Эштону пришлось стрелять дичь самому, и они привезли очень много мяса. Эштон очень устал, ему хотелось есть и пить, и в этот вечер, вместо того чтобы курить без конца, он только один раз набил трубку после ужина и лег спать. С этого дня в течение некоторого периода ему пришлось взять на себя всю охоту. Я то болел, то ушибал ногу, то у меня пропадала лошадь — выезжать на охоту я не мог. И просто поразительно, сколько у нас уходило мяса: Нэтаки каждый день уносила его целые груды в раздавала в лагере нуждающимся, вдовам и другим, у кого некому было охотиться. Но я не сидел в лагере. Как только Эштон и его товарищи по охоте Хорьковый Хвост или кто-нибудь другой уезжали, я уходил по ягоды вместе с Женщинами или же седлал с Нэтаки лошадей и отправился с ней на прогулку куда-нибудь в сторону, противоположную той, куда отправились охотники. Но хотя теперь у Эштона было много дела, он, как мне казалось, не становился веселее. Все же положение изменилось к лучшему, так как у него оставалось меньше времени раздумывать: обычно в восемь или девять часов он уже крепко спал.
   Дважды лагерь переходил на новые места, оба раза на несколько миль ниже по течению реки. Сезон ягод почти прошел, и женщины начали поговаривать о возвращении в Форт-Бентон; они уже собрали и насушили достаточно ягод. Мы находились в отъезде почти шесть недель, и я тоже собирался вернуться, так как был уверен, что Ягода уже там и ждет нас. В один из вечеров мы обсудили положение и решили отправиться домой через день. Было ли предопределено судьбой, чтобы я утром перед нашим отправлением послал Эштона в последний раз на охоту? Если бы я этого не сделал… но я послал его. Со временем вы узнаете, к чему это привело. Он мог бы и не ехать на охоту, у нас было вдоволь мяса. Я послал его и этим изменил все течение его жизни. Останься он в то утро в лагере, он, может быть жил бы и поныне. Оглядываясь назад, я не знаю, винить себя или нет.
   Эштон и Хорьковый Хвост уехали. Женщины начали укладываться; вытащили сыромятные кожаные сумки и стали наполнять их запасами ягод и сушеного мяса. Около полудня, когда я как раз сделал знак Нэтаки, что хочу есть, вдруг на северном склоне долины появились мчавшиеся вниз к нам верховые. Весь лагерь возбужденно загудел. Один-два всадника размахивали плащами, подавая знак «враги». Мужчины и юноши схватили уздечки и бросились бегом за лошадьми. Маленькая группа конных спустилась в лагерь и через несколько секунд ко мне подъехал Эштон. Впереди него на седле сидела девушка, которую он бросил на протянутые к нему руки Нэтаки. Эштон был страшно взволнован, темные глаза его прямо сияли. Он повторял раз за разом:
   — Трусы! Ах, какие трусы! Но двоих я убил, свалил двоих.
   Девушка плакала и причитала:
   — Моя мать, мой отец, — повторяла она все время, — оба умерли, оба убиты.
   В лагере поднялась суматоха. Мужчины седлали лошадей орали, чтобы им подали оружие, садились и выезжали в прерию. Поток всадников все усиливался. Эштон слез с лошади и я увидел, что на левой ноге штаны его промокли от крови. Он вошел хромая в палатку, я последовал за ним и раздел его. Как раз пониже верхнего сустава бедра зияла длинная открытая борозда, прорезанная пулей.
   «Вот как было дело, — рассказывал он мне, в то время как я промывал и перевязывал рану. — Мы с Хорьковым Хвостом в двух или трех милях от лагеря нагнали группу охотников и дальше поехали вместе с ними. С несколькими из них ехали их жены, я полагаю для того, чтобы помочь освежевать туши, и уложить мясо убитых животных. Немного позже мы увидели хорошее стадо бизонов, приблизились к ним и устроили погоню, во время которой наш отряд убил штук двадцать животных. Мы разделывали туши, когда бог знает откуда появилось человек пятьдесят всадников и начали в нас стрелять. Нас было всего семь или восемь человек, недостаточно сильный отряд, чтобы отразить нападение, но мы несколько сдерживали врага, пока женщины садились на своих лошадей, а потом все бросились домой — то есть все, кроме двух-трех мужчин и одной женщины, убитых первыми выстрелами. Я убил одного из врагов перед тем, как сел на лошадь, и еще одного немного позже. И очень рад, что убил; я хотел бы убить их всех.
   Они преследовали нас довольно долго, примерно на протяжении двух миль, но нам в конце концов удалось их остановить или, может быть, они решили, что лучше не рисковать приближаться к нашему лагерю. Один из них меня поцарапал. Ну, ему уже больше не стрелять. Я в него попал. Он плюхнулся на землю. Девушка? Они подстрелили ее лошадь, но я успел подхватить ее и посадил к себе. После того я уже не мог пользоваться ружьем, не то я бы показал результаты получше. Вот что я вам скажу — если бы не эти несчастные оскальпированные трупы, валяющиеся там в прерии, я бы сказал, что получил огромное удовольствие».

ГЛАВА XXI. НИКОГДА НЕ СМЕЕТСЯ УЕЗЖАЕТ НА ВОСТОК

   Из-за того что нога у Эштона плохо сгибалась и болела, мы на несколько дней отложили отъезд из лагеря. Один из пикуни, раненный в стычке, умер ночью. Напавший на охотников отряд оказался ассинибойнским; он потерял в общем семь человек; пикуни, преследовавшие ассинибойнов из нашего лагеря, настигли и убили еще двоих отставших.
   Нэтаки стала покровительницей и опекуншей сироты. У девочки были две тетки, сестры убитой матери, но они вышли замуж за черноногих и жили далеко на севере. В лагере пикуни у нее не осталось никаких родственников. Девочке
   — робкой, тихой, тоненькой — было тринадцать или четырнадцать лет. Сейчас она держалась еще тише, чей обычно, не разговаривала ни с кем, только отвечала на все вопросы и большую часть времени потихоньку плакала. Женщина Кроу подарила ей шаль.
   Когда девочка вышла одетая в чистое ситцевое платье с аккуратно заплетенными и перевязанными темно-красной лентой волосами, она понравилась даже Эштону с его изысканным вкусом.
   — Очень славненькая девушка! — заметил он, — бедняжка! Что с ней будет?
   — Ну, — напомнил я ему, — ведь это не цивилизованное общество. Ее примет радушно и будет кормить любая семья в лагере.
   Так действительно и получилось. В нашу палатку приходили женщины и предлагали, чтобы девочка жила с ними Каждая говорила, что она очень дружила с ее матерью, и потому хочет, чтобы ее дом стал домом осиротевшей девочки. Нэтаки отвечала им неизменно, что девочка свободна и может уйти или остаться, и тогда сирота заявляла, что все они очень добры, но она предпочитает пока что оставаться там, где она живет сейчас.
   Когда я рассказал Эштону, о чем просят посетительницы, он, видимо, удивился и признался, что немного сомневался о справедливости моего мнения о доброте и благотворительности индейцев. Он долго сидел и курил, молча о чем-то размышляя, а затем скорее в шутку, чем всерьез, попросил меня сказать девочке, что он спас ее от ассинибойнов и потому считает ее своей собственностью — он в некотором роде теперь ее отец. Но для нее это не было шуткой. Она приняла его слова очень серьезно и ответила:
   — Я знаю, теперь он мой вождь. Я согласна.
   Неожиданный ответ явно удивил Эштона и заставил его призадуматься.
   Примерно через неделю мы уложились и двинулись в форт в сопровождении дяди Нэтаки, который должен был отвести обратно в табун наших лошадей, так как мы не могли держать их в форте. Нам следовало задержаться в лагере подольше, так как у Эштона от езды снова открылась рана. Когда мы прибыли в форт, Эштон недели две почти не вставал со своего ложа, и молоденькая сирота ухаживала за ним и была очень довольна, если ей удавалось избавить его от лишнего шага.
   Чтобы как-то скоротать время, Эштон начал учить ее простым английским словам и коротким фразам. Смешно было иногда слышать, как она путает слова, говоря, например, «корова, он вода пьет». Но мы не смеялись, потому что если бы мы рассмеялись, уроки сразу кончились бы. Немало многообещающих учеников индейцев перестали учиться из-за неосмотрительных насмешек учителя.
   Ягода вернулся в форт дня через два после нашего приезда, и мы с ним начали планировать зимнюю торговлю и составлять списки необходимых товаров. Будем ли мы торговать в лагере или построим торговый пункт и где именно — зависело целиком от зимних планов индейцев. Эштон собирался зимовать с нами там, куда мы отправимся, но однажды получил письмо, изменившее его расчеты. Он не сказал нам ничего, кроме того, что ему необходимо скоро вернуться в Штаты. Собственно говоря, он ни разу не заикнулся ни о своих делах, ни о своем семействе. Мы только знали, что он оказался человеком с добрым характером, хорошим товарищем на которого можно целиком положиться.
   — Надеюсь я не очень любопытен, — сказал мне Ягода, — но я все-таки хотел бы знать, что мучит нашего друга, о чем он всегда скорбит и что заставляет его вернуться. Совершенно ясно, что ему ехать не хочется.
   Я чувствовал то же, что и Ягода, но так же, как и он не мог ничего сказать Эштону.
   До закрытия навигации должно было прийти еще несколько пароходов, и он все откладывал свой отъезд. Как-то вечером, когда мы все собрались в передней комнате, разговор зашел о его предстоящем отъезде. Эштон сказал, что вернется как только сможет; если не зимой, то весной с первым пароходом.
   — Теперь, — продолжал он, — передайте моей девочке следующее: скажите ей, что я хочу взять ее с собой и поместить там в школу, где будет много других хороших девочек где добрые женщины в черных платьях будут о ней заботиться, учить ее читать, писать, шить и многим другим хорошим полезным вещам.
   Это предложение очень удивило Ягоду и меня, а когда его перевели, то женщины просто растерялись от изумления. Наступило длительное молчание. Все мы ждали, чтобы заговорила девочка; все мы были уверены, что она откажется покинуть нас. Мы удивились еще больше, когда она наконец ответила, что поедет. Потом она подбежала к Нэтаки, спрятала лицо в ее колени и заплакала. Мы, мужчины, взяли свои шляпы и вышли из дому.
   — Я уже довольно давно обдумывал это, — сказал нам Эштон, когда мы уселись на берегу реки и раскурили трубки. — Мне интересно увидеть, какое действие окажет на девочку получение действительно отличного образования и как она его применит. Как по-вашему, это удачный план?
   — Один только бог знает, — ответил Ягода, — образование может сделать ее очень несчастной. Это непременно случится если белые будут продолжать избегать общения с ней и презирать ее за то, что она индианка, несмотря на хорошее образование и развитие всяческих талантов. С другой стороны, образование может превратить ее в благородную, приносящую людям пользу женщину. Во всяком случае, я советую попробовать.
   — Но, Ягода! — воскликнул я, — белые не презирают индейцев. Я уверен, что те из них, кого можно назвать настоящими людьми, глубоко уважают индейцев.
   Он признал, что такие обращались с ним всегда хорошо и с уважением.
   — Итак, — закончил Эштон, — девочка поедет со мной. Я отвезу ее в Сент-Луис и помещу в хорошее учебное заведение. У нее будет все, что можно купить за деньги. Кроме того, я составлю завещание и обеспечу ее на случай моей смерти. Я предпочитаю, чтобы то, что я оставлю, получила она, а не кто-нибудь другой.
   Однажды рано утром мы пошли на набережную проводить их. Накануне вечером, пока укладывали немногие вещи, которые мы могли дать девочке, она горько плакала. Нэтаки сказала, что ей незачем уезжать, если она не хочет расставаться с нами, что Никогда не Смеется и не подумает поступить против ее воли. Девочка отвечала, что сделает, как он хочет.
   — Он спас меня, — говорила она, — и я принадлежу ему. Я знаю, что он хочет мне добра.
   На пароходе уже развели пары, прогудел гудок, и пассажиры пошли садиться. Девочка стояла очень тихо, с сухими глазами. Она поднялась следом за Эштоном по сходням с накинутой на голову шалью, частично закрывавшей лицо, и они вышли на верхнюю палубу. Пароход отошел на середину реки, медленно повернул, затем быстро исчез за изгибом берега.
   Мы в задумчивости отправились домой.
   — Не нравится мне все это, — сказала Женщина Кроу. — что у нас общего с обычаями и ученостью белых? Солнце дало нам прерии, горы и реки, бизонов и оленей. Вот и все, что нам нужно.
   — Ты говоришь правду, — поддержала ее старая миссис Ягода, — но все-таки я рада, что мой сын уезжал на юг, в далекую страну белых, потому что то, чему он там научился, полезно. Он умеет писать, как они, и читать написанное. Он торговец и умеет купить и продать. Он выше вождей, потому что они приходят к нему за советом.
   — Мне кажется, — заметил я, — что следовало отправить вместе с ними Нэтаки.
   — Вы только послушайте его! — воскликнула она и, схватив меня за плечо, столкнула с тропы. — Как будто он сам не может учить меня. Но он не хочет, хотя я просила его об этом сотни раз.
   Нэтаки всегда огорчалась, что не умеет говорить по-английски. Я не учил ее, так как с первой встречи понял, что она никогда не сможет овладеть произношением некоторых наших согласных в особенности б, ф, л, р — эти звуки совершенно чужды языку черноногих. Чем слышать, как она неправильно говорит на нашем языке, я предпочел, чтобы она на нем совсем не говорила. К тому же я умел говорить на ее языке и с течением времени пользовался им все более и более бегло и считал, что нам достаточно общества друг друга. Я не думал, что нам когда-нибудь придется часто бывать в обществе белых, особенно белых женщин. Большинство последних, живших в пограничных районах, ненавидело индианок, особенно жен белых; в равной степени они ненавидели и белых, женатых на индианках, и не упускали случая показать свое отношение ко всем им.
   Ягода очень остро сознавал это и временами бывал просто болен из-за оскорблений, которые ему наносили. Один единственный раз, вскоре после отъезда Эштона с опекаемой им девочкой, он рассказал мне об одном таком случае. Мне кажется, что история эта во многих отношениях своеобразна патетична. Она так врезалась мне в память, что я могу повторить его рассказ слово в слово.
   «Когда я был еще ребенком, — сказал он, — мой отец, как я вспоминаю, часто упоминал о принадлежавшей ему ферме в Миссури. Оставив службу в Американской пушной компании, он стал независимым торговцем и почти ежегодно ездил в Сент-Луис для сбыта мехов. Постепенно его пребывание становилось все продолжительнее, и наконец он совсем прекратил занятие торговлей и остался на юге, на своей ферме, лишь изредка навещая нас. Несмотря на молодость, я чувствовал сильное желание самому стать торговцем и усердно работал у тех, к кому отец помещал меня, начиная с майора Доусона, служившего здесь начальником фактории Компании. Хоть это и нескромно, но могу сказать, что я делал довольно быстрые успехи, более быстрые, чем рассчитывал мой отец и он намеревался со временем отправить меня учиться дальше в школу, в Штатах.
   Случилось наконец так, что отец, уехав, не возвращался два года подряд. Мои друзья решили сами взяться за это дело и отправить меня в знакомую школу в Сент-Джо (в штате Миссури). Они набили мне карман деньгами и посадили на пароходик, который отошел в первых числах сентября. Стоимость проезда вниз по реке составляла, кстати, триста долларов, но меня всю дорогу везли зайцем. Путешествие было долгое и скучное, особенно в нижнем течении реки, где она текла медленно и пароход задерживали встречные ветры. Мы прибыли в Сент-Джо поздней осенью, и я сейчас же отправился в выбранное для меня место, школу-пансионат, куда принимали также и приходящих учеников. Тут-то и начались неприятности. Хотя несколько товарищей по школе любили меня и относились ко мне хорошо, но большинство обижало меня и насмехалось надо мной, называя «подлым индейцем» и другими оскорбительными прозвищами. Я терпел это, сколько мог, до тех пор, собственно говоря, пока они не начали называть меня трусом. Называть трусом меня, когда я уже побывал в двух настоящих битвах, где были убитые, и сам тоже стрелял в бою! Ну, когда они назвали меня трусом, я засучил рукава и дал троим или четверым хорошую взбучку, хотя совсем не привык к дракам такого рода. После этого меня оставили в покое, но все равно продолжали ненавидеть.
   Я не писал отцу, где я, так как у меня созрел план устроить ему маленький сюрприз. Когда подошли рождественские каникулы, я отправился к нему погостить. Часть пути я проехал в поезде, и это мне показалось замечательным событием. Потом пересел в дилижанс, и однажды вечером меня высадили милях в двух от отцовского дома. Я пошел пешком, расспрашивая дорогу, и в сумерках увидел этот дом, очень славный, чистенький, выбеленный домик, окруженный хорошими фруктовыми и другими деревьями. Кто-то шел в мою сторону по дороге, я всмотрелся — отец! Когда он узнал меня, то пустился бегом, обхватил мои плечи, поцеловал и сказал, что любит меня больше всех остальных. Я не понял, что значит «больше всех остальных», но скоро я узнал, что он хотел сказать. Он задал мне множество вопросов — как я добрался, как поживает моя мать и все его друзья; потом несколько минут он постоял молча, опираясь на мое плечо, и наконец сказал:
   — Мой мальчик, я надеялся, что ты никогда не узнаешь то, что я должен тебе сказать, во всяком случае узнаешь не раньше, чем я умру. Но сейчас я должен сказать тебе все: вон там, в этом доме, живет женщина, на которой я женился, и у нас есть дети, мальчик и девочка. Я могу ввести тебя туда и представить только как друга, как сына старинного моего друга из Монтаны. Мне стыдно, но приходится это говорить. Ты пойдешь ко мне?
   — Да, — ответил я, — я пойду с тобой.
   И мы пошли в дом.
   Жена его, очень милая женщина, и дети, оба моложе меня, были добры ко мне. Они мне понравились против моей воли, но в то же время мне было очень грустно. Ночью, отправившись спать в свою комнату, я плакал.
   Мы с отцом много раз беседовали наедине, и он все повторял, что любит меня больше всех остальных, что я для него на первом месте. Конечно, я не мог оставаться там долго, положение мое было слишком тягостно. В последний раз, когда мы с ним разговаривали, он спросил, собираюсь ли я рассказать матери о том, что узнал. Я ответил, что не намерен ничего рассказывать. Так мы расстались, и я вернулся в школу. И сейчас моя мать ничего не знает об этой его другой жизни. Он приезжает и живет с нами, иногда целое лето. Она его любит, и я уверен, что если бы она узнала, что он сделал, то это убило бы ее. И узнай об этом та женщина, ее бы это тоже убило. Но ведь он мой отец, и я же люблю его. Я не могу не любить его, что бы он ни сделал».
   Могу добавить, что старый джентльмен остался верен своему слову. Пока он был в состоянии путешествовать, он продолжал навещать в Монтане сына и жену. Когда он умер, то оказалось, что в завещании, составленном за несколько лет до того, как Ягода побывал у него, большая часть отцовского имущества отдавалась первому любимому сыну. Отец Ягоды был образованный человек и интересовался всем, что касалось Запада. Он поступил на службу в Американскую пушную компанию, когда она только организовалась, в 1822 или 1823 году, и стал одним из видных начальников фактории. В течение многих лет он вел дневник, куда вносил ежедневно события своей жизни, в том числе многие наблюдения над индейцами, которых встречал, записывал их обычаи и предания. Он подготовлял эти материалы к печати, но они сгорели при пожаре, уничтожившем его дом. Многие из нас сожалеют об этой потере.