Обедали мы у себя в комнате. Я вдруг вспомнил, что упустил из виду одну часть туалета, шляпу, и вышел купить ее. В холле отеля я встретил знакомого художника и попросил его помочь мне выбрать эту важную принадлежность туалета. Мы пересмотрели, как мне казалось, штук пятьсот и наконец остановились на вещице из коричневого бархата с черным пером. Мы отнесли ее наверх в номер, и Нэтаки ее примерила. «Мала», — решили все; пришлось отправиться обратно за другой шляпой. Но, по-видимому, шляп большого размера не было, и я не знал, что делать.
   — Они не садятся как следует на голову, — объяснил я продавщице, — их нельзя надеть вот так, — при этом я приподнял свою шляпу и нахлобучил обратно.
   Девушка посмотрела на меня с удивлением.
   — Что вы, дорогой сэр! — воскликнула она. — Женщины так шляпы не носят. Они надевают их неглубоко, сверху на голову и прикалывают к прическе большими булавками, шляпными булавками.
   — А, вот как, понимаю, — сказал я, — тогда дайте опять ту шляпу и несколько булавок; конечно, теперь, все наладится.
   Но не так то просто нам это удалось. Нэтаки носила волосы заплетенными в две длинные косы связанные вместе и спускавшиеся ей на спину. Эту шляпу никак нельзя было приколоть, если не сделать ей прическу помпадур, или как там она называется, одним словом, если не собрать волосы пучком сверху, а на это она, конечно, не соглашалась. Да и я этого не хотел; мне нравились эти длинные, тяжелые косы, свисающие низко, ниже талии.
   — Я придумал, — сказал мой друг, которому самому пришлось немало поездить верхом — он был, собственно говоря, известный объездчик скота, — надо просто пришить кусочек резиновой тесьмы, как на сомбреро. Резину пропустим под косы, к самой голове, и готово.
   Магазин уже закрывался, когда я наконец добыл резинку, нитки и иголку, и Нэтаки села пришивать тесемку. Шляпа держалась. Ее с трудом можно было сбить с головы. Усталые, испытывая сильную жажду, мы с художником удалились на поиски чего-нибудь шипучего, а Нэтаки отправилась спать. Когда я вернулся, оказалось, что она и не думала спать.
   — Как чудесно! — воскликнула она, — здесь все, чего можно только пожелать. Просто нажимаешь черненькую штуку, и кто-нибудь является выполнять твои распоряжения, подать тебе обед, воду — все, что тебе нужно. Поворачиваешь кран, и, пожалуйста, вот вам вода. Один поворот — и молнийная лампа загорается или гаснет. Чудесно, чудесно. Я жила бы здесь отлично.
   — Разве это лучше, чем наша славная палатка того времени, когда мы кочевали, когда мы разбивали, бывало, лагерь на этом самом месте, где теперь стоит город, и охотились на бизонов?
   — О нет, нет, это не похоже на то дорогое, ушедшее, прошлое время. Но это время ушло. Раз мы вынуждены идти путем белых, как говорят вожди, то давай возьмем лучшее, что встречается нам на этом пути, а здесь ведь очень хорошо.
   Утром мы поехали в больницу и поднялись на лифте на верхний этаж в указанный нам кабинет. Сестры уложили Нэтаки в постель. Нэтаки сразу же в них влюбилась. Потом пришел доктор.
   — Вот это он, — показал я, — тот, кто меня спас.
   Она села в постели и обхватила его руку обеими руками.
   — Передай ему, — попросила она, — что я буду послушна и терпелива. Какое бы горькое лекарство он мне ни дал, я его приму, какую бы боль он мне ни причинил, я не буду кричать. Скажи ему, что я хочу поскорее поправиться, чтобы ходить и работать и быть опять счастливой и здоровой.
   — Ничего опасного нет, хирургический нож здесь даже не нужен, — сказал доктор. — Недельку в постели, попринимать лекарства, и она сможет отправиться домой совершенно здоровой.
   Приятная новость для Нэтаки. Она весело щебетала, как вольная птичка, с утра до вечера.
   Сестры и сиделки все время приходили поговорить и пошутить с ней, а когда не было меня, чтобы служить им переводчиком, они все-таки, по-видимому, понимали друг друга. Нэтаки как-то умела дать им понять, что она думает. В любое время дня даже вниз до холла доносился ее веселый смех.
   — Ни разу в жизни, — сказала старшая сестра, — я не видела такой веселой, простой, счастливой женщины. Вам повезло, сэр, что у вас такая жена.
   Потом наступил день, когда мы смогли снова отправиться домой. Долгое время потом Нэтаки все говорила о чудесах, которые она видела. Вера ее в черноногих лекарей мужчин и женщин исчезла, и она не колеблясь заявляла об этом. Она рассказывала о поразительном умении, с каким доктор оперировал в больнице пациентов и излечивал их; о его чудесной молнийной лампе (рентгеновской трубке), при помощи которой можно видеть сквозь кожу и мускулы кости человека, весь его скелет. Все племя заинтересовалось этими рассказами, люди приходили издалека послушать ее. После этого многие страдавшие всевозможными болезнями отправились в большую больницу к нашему доктору с полной верой в возможность излечения.
   Я вспоминаю, как на обратном пути мы увидели мужчину и двух женщин, накладывавших сено на телегу. Мужчина стоял наверху на сене, а женщины непрерывно подавали ему вилами громадные охапки сена, не обращая внимания на сильную жару. Моя маленькая жена удивилась и возмутилась.
   — Никогда не думала, — сказала она, — что белые мужчины могут так дурно обращаться со своими женщинами. Черноногие не так жестоки. Я начинаю думать, что белым женщинам живется гораздо тяжелее, чем нам.
   — Ты права, — отозвался я, — большинство бедных белых женщин — рабыни: им приходится вставать в три-четыре часа утра, готовить еду три раза в день, шить, чинить и стирать одежду детей, мыть полы, работать на огороде, и когда наступает ночь, у них едва хватает силы заползти в постель. Как ты думаешь, ты могла бы все это делать?
   — Нет, — ответила она, — не могла бы. Хотела бы я знать, не потому ли белые женщины так нас не любят, что им приходится тяжело работать, в то время, как у нас много досуга, мы можем отдыхать, ходить в гости или ездить верхом по прекрасной прерии. Конечно, наша жизнь лучше. А ты… счастлив был тот день, когда ты решил сделать меня своей маленькой женой.
 
   Шли безмятежные годы нашей жизни с Нэтаки. Наше стадо все разрасталось; дважды в год его сгоняли на клеймение вместе с остальным скотом резервации. Я провел две оросительные канавы и сеял траву на сено. Работать приходилось мало, и мы каждую осень ездили куда-нибудь, в Скалистые горы с друзьями или по железной дороге в более далекие места. Иногда мы садились в лодку и неторопливо спускались по течению, останавливаясь в палатке на берегу Миссури, и отъезжали вниз от Форт-Бентона на 300-400 миль, возвращаясь домой по железной дороге. Пожалуй, путешествие по воде мы любили больше всего. Вечно манящее бурное течение, мрачные скалы, заросшая красивым лесом безмолвная долина — все это таило в себе особое очарование, каким не обладало ни одно место в горах. Во время одного такого путешествия по реке Нэтаки пожаловалась на острую боль в кончиках пальцев правой руки.
   — Это просто ревматизм, — сказал я, — скоро пройдет.
   Но я ошибся. Боль становилась все сильнее, и мы, бросив лодку в устье реки Милк, сели на первый поезд, шедший в город, где жил наш доктор, и снова очутились в больнице, в той самой палате. Те же добрые сестры и сиделки окружили Нэтаки, пытаясь облегчить ее боли, ставшие мучительными. Пришел доктор, пощупал пульс, вынул стетоскоп и стал передвигать его из одной точки в другую, пока наконец не остановился на правой стороне шеи у ключицы, В этой точке он долго слушал, и я начал волноваться.
   — Это не ревматизм, — говорил я себе, — что-то неладно с сердцем.
   Доктор отдал какое-то распоряжение сиделке, потом повернулся к Нэтаки:
   — Не падайте духом, дружок, мы вас вытащим. Нэтаки улыбнулась. Она стала задремывать под влиянием принятого снотворного; мы вышли из палаты,
   — Ну, друг мой, — сказал доктор, — на этот раз я мало что могу сделать. Может быть, она проживет еще год, хотя это сомнительно.
   Одиннадцать месяцев мы все делали, что могли, но наступил день, когда моя верная, любимая, мягкосердечная маленькая жена скончалась и я остался один. Днем я думаю о ней, по ночам она мне снится. Я хотел бы веровать, думать, что мы снова встретимся на том берегу. Но все для меня покрыто мраком.