Страница:
3 июля
Когда он женился, ему, пока находился он по делам в Москве, по невозможно дешевым ценам купили обстановку. Так сложились тогда обстоятельства. Мебель ничего не стоила. Комиссионные магазины были забиты. Разных профессий деляги из Москвы и их жены, как воронье, слетелись на эту ярмарку, покупали рояли по двести и екатерининские буфеты по полтораста рублей, что делягам, впрочем, не пошло впрок. Вернувшись, Шостакович увидел купленную для него мебель. И, узнав, сколько за нее заплачено, ушел немедленно из дому. Он собрал деньги всюду, где мог, и заплатил владельцам настоящую цену. Надо добавить, что он далеко не расточителен. Все вышеописанные проявления его существа для него вполне органичны, что особенно драгоценно. Его действия вряд ли опираются на теорию или заповеди консерваторские. И среда не поощряла к этому. Он охотнее всего говорит о футболе, дружит с футболистами, следит тщательно за результатами матчей; если пропустит по радио – звонит к знакомым, спрашивает, не слыхали ли, чем кончилась очередная встреча. Ни признака неясности или сладости, трезвость, простота, принимаемая привыкшими притворяться товарищами его по работе за оскорбление.
Возвращаюсь к нашей московской встрече. По телефону он начинал разговор так: «Говорит Шостакович», – подчеркивая букву О, как бы боясь, что его примут за другого. Он знал себе цену, но вместе с тем я узнавал в нем знакомое с детства русское мрачное недоверчивое отношение к собственной славе. Мы стояли рядом в очереди в столовой ЦДРИ за получением пропусков. Я – как командировочный, Шостакович – потому, что было первое число месяца. Директор Дома дважды подходил к нему и предлагал подождать в кабинете, и Шостакович оба раза сухо отклонил эти любезности. Сказалась его тоже органичная воспитанность.
4 июля
Однажды мне пришлось побывать с ним в доме, где среди гостей присутствовали певцы из Большого театра. Дмитрий Дмитриевич сразу затосковал, пальцы заиграли по виску, по столу. На обратном пути его спросили: «Вы не любите певцов?» И, резко артикулируя, преувеличенно литературно-правильно он ответил: «Совершенно несомненно, что афоризм Леонкавалло: „И артист человек“ – нуждается в ревизии». Он, не шутя, утверждал, что единственный недостаток Чехова – это женитьба на Книппер. «Нет, нет, вы ее не знаете! Этого нельзя простить». Впрочем, приехав на очередное драматургическое совещание из Кирова в Москву и зайдя к Маршаку, я увидел Шостаковича в обществе актера. Маршак, он и Яншин праздновали начало работы над постановкой «Двенадцати месяцев». Я зашел к Маршаку с вокзала, с чемоданчиком. Получив приглашение позавтракать с ними, я предложил банку консервов, привезенную с собой. Маршак стал отказываться, но Шостакович мигнул: давайте, мол! И я вспомнил, что и о его великолепном аппетите много рассказывали. Это, конечно, был тоже нервический аппетит. Шостакович терял слишком много энергии, все время требовал топлива.
5 июля
Нервность, нервность – чувствую, что надо еще раз напомнить об этой стороне его существа, проникающей остальные. Весьма часто на нервной почве бьются в истерике, дерутся, обижают слабых. Но благородство материала, из которого создан Шостакович, приводит к чуду. Люди настоящие, хотят этого или не хотят, платят судьбе добром за зло. На несчастья, обиды и болезни отвечают они работой. И трепаный, дерганый Шостакович, небрежно одетый, с большими очками на правильном небольшом остром носу, подчиняется тому же особому закону, что Моцарт, Бетховен и подобные им. Он работает. Когда я по неграмотности спросил, нужно ли ему проверять на рояле то, что он пишет, то получил ответ: «Так же не нужно, как вам читать ваши произведения вслух». Нервность Шостаковича, его снобическая манера говорить, его нездоровье и здоровье – все-все оборачивается, перерабатывается, высказывается в работе. Конечно, нервность делает его иной раз человеком трудновыносимым для окружающих. Но вот с двумя своими детьми он необыкновенно ровен и терпелив, а сколько я видел случаев, когда нервность обрушивалась именно на эту, наименее защищенную, часть семьи.
Я знаю, что сильных людей не любят, успех чужой переносят с трудом, и все-таки это обычное до пошлости явление удивляет меня, как неслыханная новость, когда обнаруживаю я его в жизни. Я знал, что Шостакович раздражает, нет, оскорбляет самым фактом своего существования музыкальных жучков столь же скептических и цинических на деле, как Шостакович на словах. Они чувствуют в нем изменника великому делу нигилизма. И всё говорят о нем.
6 июля
Как только эти жучки сползаются вместе, беседа их роковым образом приводит к Шостаковичу. Обсуждается его отношение к женщинам, походка, лицо, брюки, носки. О музыке его и не говорят – настолько им ясно, что никуда она не годится. Но отползти от автора этой музыки жучки не в силах. Он живет отъединившись, но все-таки в их среде, утверждая самым фактом своего существования некие законы, угрожающие жучкам. Их спасительный нигилизм как бы опровергается. И вот они жужжат. Все это я знал по рассказам и принимал равнодушно.
Но года два назад в среде более высокой, среди композиторов по праву, я вдруг обнаружил ту же ненависть. Сами композиторы помалкивали, несло от их жен. Одна из них, неглупая и добрая, глупела и свирепела, едва речь заходила о Дмитрии Дмитриевиче: «Это выродок, выродок! Я вчера целый час сидела и смотрела, как он играет на биллиарде! Просто оторваться не могла, все смотрела, смотрела... ну, выродок да и только!» Я не посмел спросить, почему же не могла она оторваться, какая сила влекла ее к этому выродку. И она продолжала: «Нет, он выродок, выродок! Вчера приходит и сообщает: „У нас петух хуже цепной собаки! Бросается на людей. Когда я завязывал башмак, он попытался клюнуть меня в лоб, но, к счастью, я выпрямился, и удар пришелся в колено. Остался синяк, остался синяк. Бросается на всех. Заходите посмотреть, заходите посмотреть“. А? Какова наглость? У него петух бросается на людей, а он зовет: „Заходите“. Выродок!» Я ужаснулся этой ненависти, которой даже прицепиться не к чему, и пожаловался еще более умной и доброй жене другого музыканта. Но и эта жена прижала уши, оскалила зубы и ответила: «Ненавидеть его, конечно, не следует, но что он выродок – это факт». И пошла, и пошла. Я умолк.
7 июля
И когда я рассказал об этих потрясших меня разговорах одному дирижеру, тот ответил: «Чего же вы хотите? Эти композиторы чувствуют, что мыслить, как Шостакович, для них смерть». Дирижер подразумевал музыкальное мышление. Мужья чувствовали страх, а их жены – еще и ненависть. Вот почему, как загипнотизированная, глядела одна из них и не могла наглядеться, чувствуя, что перед ней существо другого мира.
Как относился Шостакович к этой ненависти? Не знаю. Но вот два его рассказа на эту тему. «Все мы знаем, как Римский-Корсаков относился к Чайковскому. Для этого достаточно бросить взгляд на алфавитный список собственных имен, упоминаемых в „Летописи моей музыкальной жизни“. Тогда как совершенно ничтожный Ларош упоминается десятки, а может быть, и сотни раз, Чайковский всего шесть-семь. Да и как упоминается-то! „Приехал Чайковский, и, следовательно, опять будет пьянство“. „Опять был вечер с Чайковским и шампанским“. Когда появилась Шестая симфония, Римский-Корсаков объявил, что этот сумбур уж совершенно непонятен. Правда, великий Никиш ухитрился растолковать кое-какие фрагментики этого неудачнейшего опуса, что по существу не спасает автора от полного провала. Это мы все знали из книг, но не знали, что говорится о Чайковском у Римских-Корсаковых, так сказать, за чайным столом. Как довольно часто случается в подобных случаях, проговорились дети. В день столетнего юбилея Римского-Корсакова один из многочисленных его сыновей, профессор биолог, сообщил собравшимся семистам композиторам и примерно такому же количеству гостей, что будет выступать как ученый. Вначале он поведал о тесной дружбе, существовавшей в свое время между его гениальным отцом и Петром Ильичем. Они обожали друг друга, как закадычные друзья.
8 июля
И даже были знакомы домами. Покончив с этой беллетристической частью, докладчик перешел к ученой. Он показал собравшимся генеалогическое дерево Римских-Корсаковых, уходящее своими корнями в самую глубь русской истории. «Пусть вас не смущает слово: „Римский!“ – воскликнул ученый и привел исчерпывающие доказательства того, что данное прозвище явилось результатом служебной командировки, но отнюдь не примеси итальянской крови. Тогда как Петр Ильич Чайковский является, увы, не русским, с чисто научной точки зрения. Он сын французского парикмахера Жоржа, похитившего супругу Ильи, забыл, как отчество. Наглый француз бросил бедняжку, и добрый Илья, забыл, как отчество, усыновил ребенка. И на этом месте доклада все семьсот композиторов и такое же количество гостей поняли, до какого накала доходили за чайным столом Римских-Корсаковых разговоры о Петре Ильиче, ухитрившемся, несмотря на легкомыслие, шампанское и прочее, создать себе мировое имя. Ученый сын выдал родителей. И тут даже не отличающийся излишней впечатлительностью композитор Шапорин взял слово и заявил с трибуны, что столетие со дня рождения одного великого русского композитора не может служить поводом для дискриминации второго». Однажды Шостакович спросил: «Что вы скажете о композиторе N.? – (И он назвал фамилию совершенно неизвестную.) – Не знаете? Странно! А между тем этот самый N. учился у Лядова одновременно с Прокофьевым, и, тогда как Прокофьев получал тройки, а иногда и двойки, N. учился на круглые пятерки. И что же? Ловкач и проныра Прокофьев завоевал себе мировое имя, тогда как N., несмотря на семнадцать симфоний и одну „Поэму сатания“, никому не известен. „Какова темка-то! – восклицает он, играя на рояле тему сатаны. – И никто меня не знает, тогда как ловкач и проныра Прокофьев известен всему миру“.
10 июля
Шостакович рассказывал об операции удаления гланд, которую ему сделали в Москве прошлым летом. «Это одно из самых позорных воспоминаний моей жизни. Когда я пришел в операционную комнату, то мной овладела первая пагубная мысль. Профессор имеет отличную репутацию. Но Бетховен имел еще лучшую. Тем не менее в его обширном музыкальном наследии можно отыскать два-три неудачных опуса. Что, если моя операция окажется неудачным опусом профессора? Это вполне допустимо и совершенно естественно и даже не отразится в дальнейшем на отличной профессорской [репутации] [3]. Этот ничтожный процент неудач для него может оказаться весьма значительным лично для меня. Тут я увидел, что вся операционная затемнена, как во время войны. Только над столом висит как бы электрическая пушка, которая должна освещать мои гланды. И вторая пагубная мысль овладела мной: а что, если произойдет короткое замыкание как раз посреди операции? И тут я закрыл рот и отказывался открыть его, несмотря на уговоры всего персонала от профессора до медицинских сестер и санитарок. В конце концов все же им удалось усовестить меня. Не верьте, если вам будут говорить, что эта операция коротка и безболезненна. Она длится бесконечно. А боль настолько сильная, что я далеко отбросил в один из тяжелых моментов профессора ударом правой ноги».
5 августа 1955 г.
В.Б. Шкловский.Сложность этого лета увеличилась оттого, что приехал Шкловский, мой вечный мучитель. Он со своей уродливой, курносой, вечно готовой к улыбке до ушей маске страшен мне. Он подозревает, что я не писатель. А это для меня страшнее смерти. Когда я не вижу его, то и не вспоминаю, по возможности, а когда вижу, то теряюсь, недопустимо разговорчив, стараюсь отличиться, проявляю слабость, что мне теперь невыносимо. Беда моя в том, что я не преуменьшаю, а скорее преувеличиваю достоинства порицающих меня людей. А Шкловский, при всей суетности и суетливости своей, более всех, кого я знаю из критиков, чувствует литературу. Именно литературу. Когда он слышит музыку, то меняется в лице, уходит из комнаты. Он, вероятно, так же безразличен и к живописи. Из комнаты не выходит, потому что картины не бросаются в глаза, как музыка врывается в уши. Но литературу он действительно любит, больше любит, чем все, кого я знал его профессии. Старается понять, ищет законы – по любви. Любит страстно, органично. Помнит любой рассказ, когда бы его ни прочел. Не любит книги о книгах, как его собратья. Нет. Органично связан с литературой. Поэтому он сильнее писатель, чем ученый.
6 августа
Недавно перечитал я «Третью фабрику». Это, несомненно, книга, и очень русская. Здесь вовсе не в форме дело, что бы ни предполагал Шкловский. Бог располагает в этой книжке. И форма до того послушна тут автору, что ее не замечаешь. И, как в лучших русских книжках, не знаешь, как ее назвать. Что это – роман? Нет почему-то. Воспоминания? Как будто и не воспоминания. В жизни, со своей лысой, курносой башкой, Шкловский занимает место очень определенное и независимое. У Тыняновых он возмущал Леночку тем, что брал еду со стола и ел еще до того, как все усаживались за стол. И он же посреди общего разговора вдруг уходил в отведенную ему комнату. Посылают за ним, а он уснул. Но он же возьмет, бывало, щетку, и выметет кабинет Юрия Николаевича и коридор, и переставит мебель на свой лад. Сказать человеку в лицо резкость любил. Глядя на режиссера Герасимова, сказал: «Я не могу к вам хорошо относиться, вы напоминаете мне человека, которого я ненавидел». – «Знаю. Савинкова?» – спросил Герасимов. «Да. Это неспроста». Герасимов пропустил таинственный, но явно обидный смысл, скрытый в слове «неспроста», и полушутя стал рассказывать, как завидуют его наружности актеры. Он всегда играет злодеев, а это, как известно, самые лучшие роли. На диспутах Шкловский не терялся. В гневе он краснел, а Библия говорит, что это признак хорошего солдата. По-солдатски был он верен друзьям. Но тут начинается уважение к времени, со всеми его последствиями. Сам он отступал, бывало, и отмежевывался от своих работ. Друзей не тянул за собой. Но себя вдруг обижал. На похоронах друзей плакал. Любил, следовательно, своих всем существом. Органично. Слушает он недолго, но жадно. И поглощает то, что услышал, глубоко. Так глубоко, что забывает источник.
7 августа
Однажды у Тыняновых зашел разговор об одном писателе. И я объяснил присущую тому озабоченность и суетливость тем, что известность пришла к нему как бы приказом от такого-то числа, за таким-то номером. От этого данный писатель в вечных хлопотах. Если его назначили известным, то, стало быть, могут и снять. И он с ужасом присматривается, приглядывается, прислушивается – не произошло ли каких изменений в его судьбе. Старается. Оправдывается. И нет у него и минуты спокойной.
Шкловский выслушал это внимательно, против своего обыкновения. И в конце вечера, когда разговор вернулся все к тому же писателю, Шкловский сказал: «Вся беда в том, что его назначили известным...» – и так далее. Мысль задела его, и он ее поглотил, и стала она его собственной. Это не значит, что он похищал чужие мысли. Если говорить о качестве знания, то его знание делалось знанием, только если он его принимал в самую глубь существа. Поглощал. Если он придавал значение источнику, то помнил его. Поэтому в спорах он был так свиреп. Человек, нападающий на его мысли, нападал на него всего, оскорблял его лично. Он на каком-то совещании так ударил стулом, поспорив с Корнеем Ивановичем, что отлетели ножки. Коля говорил потом, что «Шкловский хотел ударить папу стулом», что не соответствовало действительности. Он бил кулаками по столу, стулом об пол, но драться не дрался. Вырос Шкловский на людях, в спорах, любил наблюдать непосредственное действие своих слов. Было время, когда вокруг него собрались ученики. Харджиев, Гриц и еще, и еще. И со всеми он поссорился. И диктовал свои книги, чтобы хоть на машинистке испытывать действие своих слов. Так, во всяком случае, говорили его друзья. «Витя не может без аудитории». Был он влюбчив. И недавно развелся с женой.
8 августа
Развод и новая женитьба дались ему непросто. Он потерял квартиру, и денежные его дела в это время шли неладно. Он поселился с новой женой своей в маленькой комнатке. Жил трудно. И шестидесятилетие его в этой комнатке и праздновалось. Собрались друзья. Тесно было, как в трамвае. Уйти в другую комнату и уснуть, как некогда, теперь возможности не было. И Виктор Борисович лег спать тут же, свернулся калачиком на маленьком диванчике и уснул всем сердцем своим, всеми помышлениями, глубоко, органично, скрылся от всех, ушел на свободу, со всей страстностью и искренностью, не изменяющими ему никогда. И тут вдруг появилась Эльза Триоле – пришла женщина, о которой тридцать с лишним лет назад была написана книга «Письма не о любви». А он так и не проснулся.
9 августа
Борис Михайлович Эйхенбаум так давно знаком всем нам, так нежен, так бел, что говорить о нем точно как бы кощунство. Не то я сказал: «нежен» – не то слово. «Субтилен» – вот это несколько ближе. Он со всеми нами ласков и внимателен, что любишь, но в глубине души недостаточно ценишь. Не на вес золота, как ласку и внимание людей более грубых. Кажется, что это ему легко и в глубине души он благожелательно равнодушен к тебе – и только.
Когда была жива Рая, человек куда более воплотившийся, Боря относился к людям куда более контрастно и отчетливо. Эта субтильность его подсказывает еще темную, но неотвязную мыслишку: такому нетрудно быть порядочным, хорошим даже человеком, и вместе с тем нет человека, который, познакомившись с ним, не уважал бы его в конце концов. Как в Шкловском, угадываешь в нем непрерывную работу мысли. Менее страстную, более ровную и более научную. Вот в науке своей воплотился Борис Михайлович со всей полнотой.
10 августа
Недавно поразило меня, когда разглядывал я толпу, как разно заведены люди, шагающие мне навстречу по улице. Разно, очень разно заведены и Шкловский и Эйхенбаум, но двигатели в них работают непрерывно, и топливо для них, горючее, добывается, течет непрерывно от источников здоровых. Любопытство, жажда познания, а отсюда любовь к одному, отрицание другого. И Шкловский тут много ближе к многогрешным писателям, а Эйхенбаум – к мыслителям, иной раз излишне чистым. Сейчас они оба живут в Доме творчества, и как ни зайдешь – то у одного, то у другого какие-то открытия. Борис Михайлович беленький, легенький, с огромной, нет, точнее, с просторной головой. Волосы вокруг просторной, красной от летнего загара лысины кажутся серебряными. Он очень вежливо, что ему никак не трудно, очень внимательно встречает тебя и рассказывает, что такое Бах. Он в последнее время занимается Полонским, ему заказана статья к однотомнику, и все думает и думает о музыке. Он приобрел проигрыватель и целую библиотеку долгоиграющих пластинок. Составил к ним карточный каталог. Читает упорно книги по музыковедению. Никто не заказывал ему статью о Бахе, но он все думает о нем, думает. Шкловский, когда входишь в сад Дома творчества, на площадку между столовой и самим домом, где стоит в цветочной клумбе на высоком деревянном постаменте бюст Горького, Шкловский, повторяю, поворачивает к тебе всю свою большеротую, курносую, клоунскую маску. Смотрит Шкловский и как бы взвешивает на внутренних весах, выносит он тебя нынче или не выносит. И если стрелка весов за тебя – заговаривает.
11 августа
В последний раз он говорил о том, что в первых вариантах «Войны и мира» сюжет зависит от воли героев, от их сознательных решений. Князь Андрей отказывается от Наташи для того, чтобы Пьер мог на ней жениться. И постепенно убирает все сознательные поступки, и сюжет развивается вне воли героев. Впрочем, рассказав это, Шкловский добавил: «У меня нет уверенности, что это интересно. Я теперь совсем потерял ощущение того, что интересно и что нет».
Е.Л. Шварц в роли тамады
Торжественное заседание
Шуточная пьеса
Алексей Толстой. Товарищи. Вот что на банкетах отвратительно. Хочется есть, хочется пить водку. А все безумно мешают. Лезут говорить речи. Открыли клуб. Вот он открыт. Тоска безумная. А ты изволь председательствуй... Что делать? Тут никакой черт не может помочь.
(Гром, дым, пламя из-под земли.)
Голос. Извиняюсь.
Толстой. Кто это говорит?
Голос. Я-с.
Толстой. Кто это я-с?
Голос. Тот самый.
Толстой. Который?
(Гром и молния. Из-под земли вырастает Черт.)
Черт. Вы изволили сказать – никакой черт не может помочь.
Толстой. Ты кто такой?
Черт. Черт.
Толстой. Черт?
Черт. Вы перед ним находитесь.
Толстой(издает неопределенный вопль, выражающий крайнее изумление).У-и-ой.
Черт. Здравствуйте, Алексей Николаевич.
Толстой. Зачем ты сюда пришел?
Черт. Как вы изволили жаловаться, будто никакой черт не может помочь, то я счел своим долгом почтительно опровергнуть. Я помогу-с.
Толстой. Ничего не понимаю. Ты где работаешь?
Черт. Известно-с. В пекле.
Толстой. Писатель?
Черт. Библиотекарь.
Толстой. Чего врешь?
Черт. Никак нет. Я библиотекой заведую. Центральной адской библиотекой.
Толстой. Совершенно отвратительное вранье. На кой бес чертям библиотека?
Черт. Простите, Алексей Николаевич, вы хоть и передовой писатель, но отстали от потусторонней жизни-с. У нас в пекле книга играет основную роль. Пламя, огонь, котлы – все это кустарщина. Мы теперь их книжками.
Толстой. Кого это их?
Черт. Грешников-с. [Преступивших заповеди. Дашь ему книжку-другую, ну и того.] Заместо мучений-с.
Толстой. Подожди. Ведь это же безумно обидно. Это, может быть, и мои книги у вас вместо мучения.
Черт.Простите, Алексей Николаевич, не все-с.
Толстой. А «Петр», вторая часть?
Черт. Не употребляем-с. Там есть у нас историки, профессора. Тех мы, правда, помучили-с. Но и только.
Толстой. Совершенно нахальный черт. [А другие мои книжки. Вот «Ибикус», например, «Похождения Невзорова». Совершенно замечательная книга. Я ее в 24 году писал. Деньги нужны были. Или «Приключения на волжском пароходе»?
Черт. Я же докладывал. Кое-какие применяем-с. За малые грехи. За прелюбодеяние, за пьянство.]
Толстой. В таком случае моментально пошел вон.
Черт. За что же, Алексей Николаевич. Не гоните. Я очень писателей уважаю. Библиотечный работник-с должен быть в контакте. Отзывы захватил, угольками написаны. Не гоните, я вам услужу.
Толстой. Ты мне услужить не можешь. У меня есть шофер Костя. Скоро будет другой шофер.
Черт. Могу.
Толстой. Чем это?
Черт. Вам не хочется речи слушать и собрание вести. [Вам хочется спокойно сидеть, пить, есть.]
Толстой. Ну так что ж?
Черт. Пожалуйста.
Делает резкие жесты руками. Взвивается в воздух.Толстойза ним. Адская музыка. Через некоторое время оба спускаются обратно.
Обратите внимание, что я совершил. [Вы здесь?
Толстой. Здесь.
Черт. А вместе с тем и в публике. В зале сидит другой Толстой.
Толстой. Который?
Черт. Вы перед ним находитесь.
Толстой(издает неопределенный вопль, выражающий крайнее изумление).У-и-ой.
Черт. Алексей Николаевич, который в публике, встаньте, пожалуйста. Вот вас два. Одинаковы: который в публике, более емкий, чтобы в ем могли уместиться еда и питье. Вам же легче, чтобы вести собрание, во все вникать и тому подобное.
Толстой. Это совершенно безумное удобство. Слушай, Толстой. Ты домой поезжай на форде, а я поеду на бьюике. Это совершенно замечательная машина цвета бычьей кожи.
(Гром, дым, пламя из-под земли.)
Голос. Извиняюсь.
Толстой. Кто это говорит?
Голос. Я-с.
Толстой. Кто это я-с?
Голос. Тот самый.
Толстой. Который?
(Гром и молния. Из-под земли вырастает Черт.)
Черт. Вы изволили сказать – никакой черт не может помочь.
Толстой. Ты кто такой?
Черт. Черт.
Толстой. Черт?
Черт. Вы перед ним находитесь.
Толстой(издает неопределенный вопль, выражающий крайнее изумление).У-и-ой.
Черт. Здравствуйте, Алексей Николаевич.
Толстой. Зачем ты сюда пришел?
Черт. Как вы изволили жаловаться, будто никакой черт не может помочь, то я счел своим долгом почтительно опровергнуть. Я помогу-с.
Толстой. Ничего не понимаю. Ты где работаешь?
Черт. Известно-с. В пекле.
Толстой. Писатель?
Черт. Библиотекарь.
Толстой. Чего врешь?
Черт. Никак нет. Я библиотекой заведую. Центральной адской библиотекой.
Толстой. Совершенно отвратительное вранье. На кой бес чертям библиотека?
Черт. Простите, Алексей Николаевич, вы хоть и передовой писатель, но отстали от потусторонней жизни-с. У нас в пекле книга играет основную роль. Пламя, огонь, котлы – все это кустарщина. Мы теперь их книжками.
Толстой. Кого это их?
Черт. Грешников-с. [Преступивших заповеди. Дашь ему книжку-другую, ну и того.] Заместо мучений-с.
Толстой. Подожди. Ведь это же безумно обидно. Это, может быть, и мои книги у вас вместо мучения.
Черт.Простите, Алексей Николаевич, не все-с.
Толстой. А «Петр», вторая часть?
Черт. Не употребляем-с. Там есть у нас историки, профессора. Тех мы, правда, помучили-с. Но и только.
Толстой. Совершенно нахальный черт. [А другие мои книжки. Вот «Ибикус», например, «Похождения Невзорова». Совершенно замечательная книга. Я ее в 24 году писал. Деньги нужны были. Или «Приключения на волжском пароходе»?
Черт. Я же докладывал. Кое-какие применяем-с. За малые грехи. За прелюбодеяние, за пьянство.]
Толстой. В таком случае моментально пошел вон.
Черт. За что же, Алексей Николаевич. Не гоните. Я очень писателей уважаю. Библиотечный работник-с должен быть в контакте. Отзывы захватил, угольками написаны. Не гоните, я вам услужу.
Толстой. Ты мне услужить не можешь. У меня есть шофер Костя. Скоро будет другой шофер.
Черт. Могу.
Толстой. Чем это?
Черт. Вам не хочется речи слушать и собрание вести. [Вам хочется спокойно сидеть, пить, есть.]
Толстой. Ну так что ж?
Черт. Пожалуйста.
Делает резкие жесты руками. Взвивается в воздух.Толстойза ним. Адская музыка. Через некоторое время оба спускаются обратно.
Обратите внимание, что я совершил. [Вы здесь?
Толстой. Здесь.
Черт. А вместе с тем и в публике. В зале сидит другой Толстой.
Толстой. Который?
Черт. Вы перед ним находитесь.
Толстой(издает неопределенный вопль, выражающий крайнее изумление).У-и-ой.
Черт. Алексей Николаевич, который в публике, встаньте, пожалуйста. Вот вас два. Одинаковы: который в публике, более емкий, чтобы в ем могли уместиться еда и питье. Вам же легче, чтобы вести собрание, во все вникать и тому подобное.
Толстой. Это совершенно безумное удобство. Слушай, Толстой. Ты домой поезжай на форде, а я поеду на бьюике. Это совершенно замечательная машина цвета бычьей кожи.