Я пишу в библиотеке Госиздата. Вдруг подходит ко мне Зиновий Давыдов (есть такой дурак, литератор). Он подходит и говорит: «Как вы постарели! Я вас не узнал». Я ему ответил резко и строго: «Вы врете». Потом мне стало стыдно.
   Девочка моя, ты любишь меня, хоть я и постарел.
   Не ругай меня, когда тебе будет очень больно. Люби меня, моя ласковая, моя бедненькая. Заперли тебя в кирпичный дом, окружили женщинами и сторожат. А я хожу дурак-дураком.
   К Аничке пойду сегодня. Понесу ей за вчерашний день конфет, от тебя и от меня. Она в воскресенье к тебе не пойдет – я уговорил.
   Пес дорогой, не забывай меня ни за что. Ты вчера у двери была такая тихенькая, такая грустная, что у меня потом сердце разрывалось. И в окно на тебя не удалось посмотреть. Чужая женщина в халате откуда-то выскочила. Целую тебя крепко.
   Мой родной, мой умный, мой ни на кого не похожий, мой единственный настоящий песик, не сердись на меня и люби меня покрепче. Хорошо?
   ЕШ.

34.

   Понедельник, 4 февраля (1929)
   Милый мой, самый лучший мой, мой единственный дружок. Мне было очень грустно вчера, когда я ушел.
   Я часто пишу тебе: «я дурак», «если я поглупел» или: «я ничего не понимаю без тебя».
   Мне очень стыдно, Катюша моя, но это правда. Мне некогда думать, понимать и догадываться. Я только скучаю. Иногда зацепится за что-нибудь мысль – и кончено, никак не отгонишь, не справишься. Сегодня и вчера вечером я думал одно: о том, как я чуть не упал, уходя. Меня преследует мысль, что это было смешно и ты меня не любишь сегодня. Это от усталости. Я устал без тебя. Но дурацкая мысль растет как пожар какой-нибудь. Невозможно дышать. <...>
   Катюша, вчера с горя я совершил подвиг. Я переделал второй акт оперетки. Написал заново все объяснения Вали и Мишки (не стихи, а самую пьесу), написал заново конец второго акта.
   Это очень противно. Работать на чужом материале – все равно, что допивать чужой чай. Все время чувство какой-то странной брезгливости. Меня раздражают Венькины интонации, даже его почерк – и тот меня чем-то злит, когда я сижу над его рукописью и придумываю разные вставки. Все время чувствуешь чужую физиологию, что ли. Больше не буду ни с кем работать из людей другой породы. <...>
   Миленькая моя Катюша! Когда человек очень устает и ему очень больно, он видит только настоящее время, только сегодня. Ему не верится, что на свете есть завтра или что завтра может быть лучше. А завтра есть, мой самый близкий пес. Еще несколько дней и мы будем с тобой вместе у Анички. Мы будем опять так близко, как только мы с тобой одни во всем свете бываем близко. Ты не будешь меня бояться? Ты меня не забыла, моя одна, моя самая родная? Я дам тебе воды с вишневой наливкой. Я тебе позволю спать и курить, и чистить зубы, и вообще делать все, что тебе вздумается. Только не забывай меня, и не брани меня. <...>
   Напиши мне, дружок, завтра хоть два слова – любишь ты меня или нет, ругаешь или нет. Ладно? Люблю пишется вместе, а не люблю – отдельно, дурочка ты моя единственная.
   До свиданья, котик, крашеный ротик, не думай, что я негодяй и предатель, уложил тебя в больницу, а сам гуляю. Ведь я для того, чтобы ты совсем поправилась, маленькая моя. Ведь я тебя действительно люблю! Я скучаю!
   ЕШ.

35.

   Вторник, 5 февраля (1929)
   Катюша, тебе не надо было вставать вчера. Ты была очень бледная, совсем больная. Меня мучает совесть. Я тебя хочу вылечить, поправить – и все время от меня один вред. Прости меня, девочка, за мои ежедневные надоедания. Завтра я приду к тебе и мы с тобой поговорим. Поговорим ласково, и ты простишь мне все мои глупости?
   Вчера я был у Саши. Я сдал ему оперетку. Сегодня в восемь часов у него будут актеры из театра «Сатирикон».
   Вечером, с шести часов мы выбирали в Совет. Выборы шли до одиннадцати часов. Это было очень скучно. Выборы были в Пикадилли, там где мы с тобой смотрели «Доктора Джека».
   Катенька, у меня не очень выходит мой детский роман. И с пьесой тоже не очень ладно. Когда работаешь, бывает так: или тебе все понятно и ты точно знаешь, как писать и о чем писать в следующую секунду, или ты вдруг забываешь, как надо писать. Я самым честным образом до сих пор не понимаю, что такое техника. Есть состояние всепонимания и полной ясности. Иногда ты впадаешь в это состояние – иногда нет. А как технически прийти в состояние, годное для работы, – не знаю.
   Правда, чаще всего все-таки начинаешь работать нехотя, вяло – в конце концов умнеешь и оживаешь. Поэтому-то я и провел закон об обязательной двухчасовой ежедневной работе. Но иногда – забываешь что-то, теряешь, голос пропадает надолго. И сейчас я не очень хороший человек. Я глуповат. Но это пройдет. <...>
   Катенька, я бегаю из комнаты в комнату, из отдела в отдел, чтобы поговорить с тобой. Все не дают писать – тянут по каким-то дурацким делам. Сейчас я сижу у себя в отделе. Все кругом разговаривают о пустяках и через каждые двадцать секунд задают мне разные интересные вопросы. Например, куда я задевал рукопись о волках? Или почему я до сих пор не сдал «Карты с приключениями». От всех этих вопросов я делаюсь еще веселей.
   Я ненавижу Госиздат, Катюша. Каждое утро у меня такое чувство, как в детстве перед школой. Даже заболеть хочется. И не потому, что здесь много работы (работы мало), а потому что опять-таки, как с Венькиной опереткой, – это не мое дело. А не свое дело делать вредно. Когда ты со мной, мне как-то на все наплевать. Я самоуверенней и веселей. Когда ты со мной – я как в крепости. Я знаю, что все пустяки. А когда тебя нет – мне хочется уснуть. Махнуть на все рукой, потому что все равно ничего хорошего не будет.
   Ты меня, дурака, прости. Я жалуюсь, потому что мне сегодня неудобно, неладно. Мне тебя нужно. Я знаю, что все будет хорошо, но сегодня у меня плохая погода. Мне надоело без тебя. Я только тебя хочу, я без тебя жить не могу, вот я какой осел.
   Сегодня, наверное, пойду к Аничке, чтобы хоть поговорить о тебе и разузнать все ли на месте. <...>
   Это странно, но знаешь, у Анички я всегда успокаиваюсь. На меня там нападает полная уверенность, что все будет хорошо. Катенька, не я один тебя жду – и столик, и ширмы, и лампы, и женщины на стенах, и снег за окошком – все тебя ждут. Возвращайся скорее, голубчик, а то мы глупеем, как быки. <...>
   Прости, родная. Это самое дурацкое письмо в моей жизни. Но ведь завтра две недели, как я один. Пол – месяца!
   Завтра я тебя поцелую и расскажу все о себе и о своих делах и узнаю все о тебе и твоих делах. Хорошо?
   Милая моя Катюша, но все-таки помни, что я ничего себе. Ведь я не всегда такой болван, как сегодня. Меня в Госиздате уважают, со мной швейцар здоровается, я бываю веселый и бритый. Помни это, девочка, и люби меня, как можно крепче. Я больше не буду жаловаться. Целую тебя, целую тебя, целую тебя.
   Оч. глупый ЕШ.

36.

   (31 июля 1935)
   Милый мой, родненький мой Котик! Сегодня 31-го получил я, наконец, твое письмо. Почтамт тут далеко. Я ездил по два раза в день – все ждал телеграмму – и, наконец, дождался письма. <...>
   Теперь опишу тебе все по порядку.
   В Москве, как я тебе писал, видел я Лиду, Толю, Даньку. Мне было с ними весело. У них я сидел до двух часов.
   Прихожу на вокзал, иду по перрону – вдруг меня окликает кто-то. Вглядываюсь. На меня с актерской приветливостью смотрит пожилой, маленький, полный, лысый человек. Не узнаю. Человечек называет себя.
   Оказывается, это краснодарский актер Горянов, которого я не видел с 16-го года. Он был тогда худенький, легкий, с черными кудрями. От прежнего у него остался только совершенно невозможный актёрский лексикон и манера говорить и держаться соответствующим образом. Мы с ним не виделись почти 20 лет – и все-таки он меня узнал. Это меня обрадовало. Он сказал мне:
   – Вы мало изменились! Это странно! На творческой работе человек сгорает! Я все время горю, горю и сгораю.
   Он хвастал. Говорил, что счастлив. Что его именем в Челябинске назвали театр. Из дальнейших разговоров выяснилось, что это театр – кукольный.
   Вот так мы, Котик, и ехали. Всю дорогу нас сопровождали грозы. Когда мы выехали из Харькова и ехали извилистой дорогой по лесу, какой-то мальчишка разбил камнем окно в одном из вагонов. Смазчик остановил поезд автоматическим тормозом. Мальчишку не поймали. Поезд стал дергаться, дергаться – и ни с места. Он стоял на закруглении на подъеме – и паровоз не в силах был двинуться. Шел дождь. Рельсы скользкие. Так мы и стояли, пока из Харькова не пришел другой паровоз. Он стал нас подталкивать сзади, и мы поехали.
   Выезд в понедельник, как я писал тебе уже, сказался на станции Иловайской (или Харцызской) перед Ростовом (за четыре часа). У нас внезапно отцепили мягкий вагон. Нас распределили по жестким. Это было бы ничего, но над нашими пижамами так издевались! Затем – кто-то из пересаженных пассажиров, кажется ленинградский врач-гинеколог, сказал, входя в жесткий, – «перевели нас в телячий вагон». Этим он довел каких-то бойких на язык девиц, осатаневших от духоты и жары, до полного исступления. Они во весь голос говорили о нас самые обидные вещи. Я смеялся.
   В Ростове нам дали спальные места с постелями, и мы поехали дальше.
   От Минеральных Вод до Беслани мы ехали роскошно – в пустом мягком вагоне. В поезде был вагон-ресторан. Мы там обедали. В Беслани пересели в местный поезд и вечером 25-го были в Орджоникидзе.
   Здесь понедельник сказался вторично.
   Военно-Грузинская дорога оказалась размыта в самом надежном месте. Она не портилась здесь ни разусо дня основания. Речушка, впадающая в Терек, вышла из берегов, завалила камнями до крыши дома прибрежных жителей, сорвала мост, размыла шоссе. Терек изменил русло. Несмотря на это, мы выехали из Орджоникидзе. Доехали до замка Тамары. Там переправились в подвесной люльке на ту сторону, которую туристы видят мельком, пролетая мимо на автомобилях. Переправляться было весело. Терек грязный, как вода в корыте, прыгал внизу – но нам хоть бы хны. Идти было еще веселей. Воздух горный, чистый. И кругом горы. В одном месте идти пришлось над пропастью по тропинке вот такой: [6]. Она держит ногу, но кажется, что не держит. Я, опытный, шел смело. А многие пищали. Дальше пришлось переходить по камням совершенно бешеную речонку. Семь километров мы шли так. Потом вышли на шоссе. Поздно вечером мы попали на грузовике на станцию Казбек.
   С нами шла молоденькая женщина – грузинка с грудным ребенком на руках. Она жила в домике, который взбесившаяся река завалила камнями. Никто не погиб. Женщина уезжала в Орджоникидзе. Она шла босиком, с ребенком на руках. Шла необычайно легко.
   Еще с нами шли туристки, пожилая женщина в очках, тощий мужчина в макинтоше. Пожилая женщина кричала спутникам: – Что же вы не пополняете гербарий? Я нашла много разновидностей гвоздики.
   Чемоданы наши несли молодые пастухи горцы. Несли так легко, что мы только удивлялись. Взяли пятнадцать рублей с чемодана. Станция Казбек стоит на суровом прекрасном месте. В большом доме, где жили владельцы Дарьяльского ущелья князья Казбеки, устроен музей.
   Здесь мы встретили Антокольского с женой, Гольца и Тициана Табидзе. Он и устраивает этот музей. Предпоследний владелец дома был крупным грузинским писателем.
   Табидзе нас встретил необычайно приветливо. В столовой маленькой гостиницы с местными властями мы ужинали и говорили речи. Тициан сказал шесть речей – о каждом из нас отдельно.
   Ночевали мы у одного из наших носильщиков. Звали его Коля. В большой комнате поставили для нас три кровати. Одну – поставили на столе. Всего, как видишь, четыре постели на шестерых. Я, к счастью, спал один на кровати.
   Коля был нашим другом, проводником, поклонником, не хотел брать с нас деньги. Целый день мы пробыли на Казбеке. Ходили в горы, гуляли по шоссе. Но гору Казбек – не видели. Она стояла в облаках все время. Раз открылась ночью – и снова спряталась. Кругом – голо. Скалы, горы со снегом. Видели Шат-гору, которая спорила с Казбеком.
   На следующий день – понедельник сказался в третий раз. Мы с невероятным трудом устроились на автобус. Стал его шофер заводить – а он ни с места. Собрались все шоферы города. Чинили – чинили. Завели. Поехали. Проехали шесть километров – и стали. Что делать?
   С огромным трудом грузин-шофер завел машину – и заявил, что дальше он ехать боится. Вернулись на Казбек.
   Выехали мы снова часа через два. Шофер вез еле-еле и все-таки я был счастлив.
   Сначала – страшная путаница впечатлений. Туристы позади поют. Саянов рядом читает вслух стихи. Шофер впереди волнуется, встает, заглядывает куда-то. А виды кругом – поразительные. Машина ползет все выше и выше. Снеговые пятна – уже ниже нас. Дорога так извилиста, что крымские и кавказские виражи кажутся пустяками.
   На вершине, на Крестовом перевале – холодно, голо, строго. Но вот мы пошли вниз по знаменитому Млетскому спуску. Внизу далеко на версту – зеленая долина, леса, а мы все еще в полосе холода. Все голо.
   Вдруг после одного поворота – необычайно приятно запахло цветами. В лицо повеяло теплом. Мы очутились на юге. Теперь все кругом стало зелено, мягко. Чем дальше – тем больше. Повторяю – давно я так не был счастлив. Деревни с плоскими крышами, со средневековыми башнями, развалины крепостей, и леса, леса, леса, цветы. Юг. И не выжженный юг, а роскошный. Очень тут хорошо, Котик. Мне стыдно было, что тебя не было. Ночью въехали в Тифлис, где стоит небывалая жара. (Это письмо я пишу тебе голым.) Здесь нас ждали номера в гостинице «Палас». Мы по трое в номере.
   Завтра – выезжаем отсюда дней на десять. Едем в Гори, в Боржом, в Бакуриани, в Колхиду, в Абас-Туман, в Поти, в Батум (где будем смотреть чайные плантации), и обратно в Тифлис. Буду писать тебе отовсюду, где есть почта. Покупаем дорожные мешки. Чемоданы бросаем здесь.
   Тифлис очень хорош. Особенно – старый. Узкие улицы. Маленькие дворы, похожие на комнаты, в зелени. Дома друг над другом, дома над рекой. Масса лавчонок («шапочная Гриша», «азятский партной» и тому подобное), знаменитые «воды под руководством Лагидзе». (Лагидзе – настоящая знаменитость. Его вызвали на Украину наладить воды там.) Персики (еще зеленые). Арбузы. Мороженое.
   Кормят нас роскошно, но банкетов – никаких. Мы отказались. Потом.
   С продажей сценария – пока довольно неясно.
   После возвращения в Тифлис – мы едем во второй тур поездок. Попадем к потомкам крестоносцев – к хевсурам. Я их видел двоих – они одеты в одежды, вышитые бисером. На спине и плечах кресты. В музее я видел их кольчуги, щиты, мечи. К ним поедем верхом.
   Боюсь, что раньше десятого сентября отсюда не выехать. Неудобно. А главное очень уж интересно.
   В Армении нас ждут очень.
   Спутники мои – люди легкие и веселые. Отношения пока прекрасные. Меня за что-то прозвали Абас-Туман. Говорят, что я голый – вылитый Абас-Туман. А это такой город.
   Все белье и пижамы выстираны.
   Котик – мне портит все это, что тебя со мной нет. За последние годы – я только с тобой и могу разговаривать как следует. Без тебя я жить не буду, как хочешь. Каждый вечер, особенно пока я не получил твоего письма, – меня мучило беспокойство о тебе. Пиши, дорогая, почаще. Помни, что мы с тобой живем очень хорошо, так редко бывает, очень дружно.
   Прости, что письмо такое сумбурное. Хочется тебе все рассказать.
   Котик – какая жара! Здешние жители стонут, а я в общем ничего, только мокрый. 35 в тени!
   Пиши! Пиши длинно, пиши все время! Целую тебя.
   Твой Женя.

37.

   3 августа (1935)
   Дорогой мой Кот!
   Вчера мы выехали из Тифлиса. Остановились на один день в городе Гори, где родился Сталин.
   Город хороший – южный. В 19-м году он был разрушен землетрясением. Теперь восстановлен. Видели мы школу, где учился Сталин. Показывали нам старую желтую фотографию, где он снят в группе учеников школы, четырнадцатилетним мальчиком.
   Дом, где он родился, производит сильное и своеобразное впечатление. В темном полуподвале стоят в жестяных баках деревянные угли. Курица, привязанная за лапку, клюет кукурузу. У задней стены стояла кровать, на которой Сталин родился.
   Затем мы смотрели консервный завод, который выпускает 7 миллионов банок в год (фрукты, икра, перец). Затем – сад, совхоз, где 50 000 деревьев.
   Вечером нам дали обед. Тамадой был председатель горсовета. Угощали прекрасным местным вином. Все пили мало.
   Сегодня 3-го едем дальше.
   С нами едет молодой грузинский поэт Карло Каладзе. Он наш, так сказать, проводник. Кроме того ЦК Грузии разослало всюду телеграммы о том, что мы едем.
   Сегодня будем в Боржоме.
   Все ничего – но я не знаю, что с тобой, и узнаю не скоро.
   Прилагаю вырезку. Попробуй меня узнать на фото.
   Я тебя очень люблю и без тебя погибну. Помни это.
   Твой старый Женя.

38.

   7 августа (1935)
   Дорогой мой Котик, пишу тебе со станции Джугелли, в трех часах езды от Кутаиси. Мы приехали сюда вчера. Через несколько часов едем дальше.
   Жизнь становится все интереснее и интересней. Вот как прошел вчерашний день.
   Утром мы выехали из Боржома, чтобы к трем часам попасть на ту самую Джугелли, где мы сейчас находимся. Боржомский поезд опоздал. Мы приехали на станцию Хашури, где у нас пересадка на кутаисский поезд, – через 15 минут после его ухода. Простые смертные должны были бы ждать с 1 дня до 11 ночи.
   Но мы – делегация. И вот нам разрешают ехать на электровозе поезда, состоящего из нефтяных цистерн. Электровоз – прекрасен. Чистый, с проходами по бокам, как на пароходе, с мягкими сидениями на площадках передней и задней. Это – трамвай с необычайно массивным низом. Низ у него – как у паровоза. Везет он – втрое больший состав. Везет значительно быстрее, чем товарный поезд.
   И вот мы поехали. Дорога (Тифлис – Батум) – красивее всех, что я видел. Огромные тоннели, которые я разглядел впервые в жизни как следует, стоя на площадке электровоза. Пропасти. Крутые спуски. Невероятные закругления. Скалы. Реки. Леса.
   Ехали быстрее пассажирского поезда, но все-таки, когда приехали на станцию Джугелли, было уже темно.
   Итак первое впечатление – на электровозе по тоннелям, и мостам, и так далее.
   Второе: здесь в Джугелли нас ждали с утра. Здесь огромный завод – ферромарганцевый. Встречают. Приветствуют. Везут на завод. Здесь – гигантские электрические печи. Расплавленный металл, который льется из печей в формы. Грохот. Искры. Пламя.
   Дальше – третье впечатление: нас везут с завода на концерт. Девушки в национальных костюмах под управлением вежливого старика поют грузинские песни. Эти песни меня страшно трогают. Чуть не до слез. Зал (рабочий клуб) – неистовствует. Все песни бисируются.
   Четвертое впечатление – нас ведут ужинать. Кормят моим любимым слоистым мингрельским сыром. Цыплятами. Говорят речи. (Кстати – я пью очень мало и совсем не говорю речей. Не могу! Не хочется! Смотрю и слушаю.)
   Затем нас ведут в гостиницу, где нас ждут постели. День так набит событиями, как видишь, что мы засыпаем мгновенно.
   Просыпаюсь со свежей головой и чувствую себя почему-то необычайно здоровым.
   Иду с нашим спутником грузинским поэтом Каладзе на реку. Сады, виноградники, тополя. Мост через реку пешеходный, висячий – держится на стальных канатах, прыгает под ногами.
   Идем по берегу к роднику. Пьем воду – очень вкусную холодную. Сидим на камнях, смотрим на другой берег. Там чей-то дом с большим садом, с балконом. Над ним и вокруг него такие же дома и вокруг каждого сады. Каладзе рассказывает мне о великом грузинском полководце Георгии Саакадзе, о деревнях, о мингрельских обычаях. Все это интересно. Потом идем домой, и я сажусь писать тебе письмо, пока за нами не прислали машины, чтобы ехать смотреть деревни, колхозы и совхозы.
   Вот так я живу, Кот мой дорогой.
   В Боржоме на меня напала тоска. Горы со всех сторон давят. Ты далеко. Наверное больна. Наташка далеко. Я далеко.
   Со станции Хашури я тебе телеграфировал. Неужели ты не получишь телеграммы? Неужели не ответишь мне в Кутаис, где я пробуду дня два?

39.

   (август 1935)
   Кот, мой миленький, – мы в Поти. Поти – это большой порт на Черном море. Отсюда 3 часа езды на пароходе до Батуми, до самого южного города на Черном море.
   Поти – странный город. Он приморский, а море в нем так же мало видно, как в Ленинграде. Город плоский, как тарелка, всего на метр выше уровня моря. Море от города отошло на два километра. Река Рион, которая здесь впадает в море, заносит илом берега. Море каждый год отходит на 6 метров. Но это место – несмотря на все, может быть, самое интересное из всех, что мы видели.
   Долина вокруг города со всех сторон окружена горами. С гор льется вода. Рион течет. Еще масса рек течет. А долина плоская. Стока воды нет. И вот город окружили болота, заросшие настоящими джунглями. В джунглях лианы и прочие. Правда, деревья северные – ольха, но растет она густо и в три года после порубки разрастается так, что не пройти без топора.
   Зимы здесь не бывает. Ливни – постоянно. Жарко. Все это дает возможность сажать тут тропические растения. А болота не дают этой возможности. И вот был создан Колхидстрой. Он осушает болота. Осушили уже 141/2 тысяч гектар. Осталось еще 210.000. Работа кипит. Одни осушают. Другие засаживают осушенные места цитрусовыми (все виды лимонов, апельсинов, мандаринов) и другими тропическими и подтропическими растеньями.
   Осушают болота двумя способами. 1. Роют канавы. Целую сеть канав. И дают воде сток в Рион или в море. 2. Пускают Рион на заболоченное место. Ил его оседает, и болото исчезает.
   Если бы ты знала, Кот, какое впечатление производят плантации, покрытые самыми изумительными деревьями. Есть даже конфетное дерево. Тюльпановое дерево. Деревца, где растет грейпфрут, – помесь апельсина и лимона. Растет он гроздьями, как виноград, а плоды крупные.
   А какие цветы, Котик! Ты бы сошла с ума. Вкладываю два листика. Разотри и понюхай. Из развесистого добывают розовое масло. Из длинненького – вербеновое.
   Были мы на плантации, Котик, которая отделена от джунглей высоким валом. Взошли на вал. По одну сторону встали в ряд лимоны. По другую, до самого горизонта, сплошные заросли, дичь, болота; кто-то вопит – кажется, шакалы, шуршит чего-то. Красота. Кое-какие обитатели джунглей, как раз твои любимые, перебираются и на плантации. Идем мы по аллее. Вдоль аллеи – канавка. Вдруг слышим – орет лягушка. Но не так как всегда, а человеческим или кошачьим голосом. Не квакает, а жалобно стонет, мяукает. Заведующий совхоза насторожился. Схватил камень и к канаве.
   – Что такое?
   – Змея лягушку поймала!
   Заведующий (седой, цветущий старик) прицелился, и тут мы все тоже увидели большую змею чуть меньше метра. Она висела над водой, на дне канавы.
   Заведующий как ахнет камнем! Лягушка вспрыгнула чуть ли не выше человеческого роста и бежать. Освободилась! А змея перевернулась брюхом сверху. Заведующий взял жердь, хотел достать убитую змею и показать нам, но змея ожила и уползла, уплыла.
   Она была очень хорошенькая.
   Вот, Котик, в каких я местах живу.
   Смотрели мы работы по осушке. Потом купались в море. Море здесь еще не настоящее, а как в Сестрорецке. Идешь, идешь по песку, что нанес Рион, идешь, идешь – и все мелко. Вода мутная и пресная, все из-за того же Риона! Прибой неровный, мелкие волны, как в Сестрорецке.
   Сегодня, Котик, мы будем смотреть порт и прочее, а потом, наверное, уедем в Батум.
   Я, кажется, писал тебе, что езжу с маленьким чемоданчиком. Две рубахи (одна на мне), три пары носков, двое трусиков. В каждом городе отдаю стирать. Езжу в серых брюках. Они еще совсем не потеряли вида. Вот я какой хозяйственный.
   Сегодня три недели, как я тебя не видал! Я по тебе очень скучаю, дружок. Целую тебя крепко.
   Твой Женя.

Евгений Шварц
Обыкновенное чудо
Сказка в трех действиях

   Екатерине Ивановне Шварц

Действующие лица

   Хозяин.
   Хозяйка.
   Медведь.
   Король.
   Принцесса.
   Министр-администратор.
   Первый министр.
   Придворная дама.
   Оринтия.
   Аманда.
   Трактирщик.
   Охотник.
   Ученик охотника.
   Палач.

Пролог

   Перед занавесом появляется человек, который говорит зрителям негромко и задумчиво:
   – «Обыкновенное чудо» – какое странное название! Если чудо – значит, необыкновенное! А если обыкновенное – следовательно, не чудо.
   Разгадка в том, что у нас – речь пойдет о любви. Юноша и девушка влюбляются друг в друга – что обыкновенно. Ссорятся – что тоже не редкость. Едва не умирают от любви. И наконец сила их чувства доходит до такой высоты, что начинает творить настоящие чудеса, – что и удивительно, и обыкновенно.
   О любви можно и говорить, и петь песни, а мы расскажем о ней сказку.
   В сказке очень удобно укладываются рядом обыкновенное и чудесное и легко понимаются, если смотреть на сказку как на сказку. Как в детстве. Не искать в ней скрытого смысла. Сказка рассказывается не для того, чтобы скрыть, а для того, чтобы открыть, сказать во всю силу, во весь голос то, что думаешь.