Дойдя до этого места своей речи, Викторино опустил птицу живой и невредимой на землю и хлопнул в ладоши, чтобы заставить ее взлететь. Пичуга один миг колебалась, боясь попасть в новую западню: инстинкт животных не верит в людское великодушие. Не верила в него и Микаэла, кухарка, которая ворчала, тайком наблюдая сцену из-за жалюзи:
— Вот глупый мальчишка! Целых полчаса сидел, чтобы поймать птицу живьем, держал ее в руках, прочитал ей отходную, а потом взял да отпустил.
Тучами, не самыми черными, но мешавшими жить Викторино, были бронхит и вечная простуда, смена липких платков, вынужденные заходы в бухту соплей и мокроты, осипшая глотка, будто обложенная наждачной бумагой и усеянная рифами, неуемный кашель, бившийся в ребрах, слабость после озноба. Стоя на носу бригантины, овеваемый всеми ветрами, с рукой на эфесе шпаги, воткнутой в качающуюся под ногами палубу, Викторино еще раз высморкался и направил подзорную трубу на горизонт, где мелькали чайки, которые, ясное дело, кружили над таинственными островами и их голыми обитателями, украшенными перьями. Сейчас среди осколков коралловых атоллов и обломков деревьев разгорится бой с пиратами-соперниками: с одноглазым и кровожадным по кличке Матерый Волк и с хромоногим по прозвищу Желтый Камзол. В объятиях моря бесновалась ночь, ночь цвета красной свеклы, а змеи, скользившие с красной луны, бросались на страшные головы акул. Осипший голос Викторино прорывался сквозь грохот литавр, в которые били волны, и сквозь тухлые испарения, которые неслись с ближайшей помойки:
— Зарифлять паруса! Отдать якоря!
Пальцы правой руки Викторино Ди Рокканеры, Черного Корсара, когтями леопарда вонзились в рукоятку шпаги. В лице не дрогнул ни один мускул. От дыма пушечных выстрелов запершило в горле или, может быть, от кашля, от проклятого кашля, который сотрясает его ребра.
— Право по борту! — закричал с фок-мачты матрос, прилепившийся к самым звездам.
Фрегат Пьера Жильяка, страшнейшего из флибустьеров Мартиники, устремился к ним на всех парусах, вот он у самого бота, уже сверкают выстрелы аркебузов, уже блещет бешеная сталь обнаженных шпаг.
— На абордаж, мои храбрые львы, на абордаж!
В самый разгар баталии вошла Мать. Викторино не слышал ни ее шагов, ни скрипа открывшейся двери. Мать вошла, нагруженная книгами и апельсинами.
— Ты опять сидишь в патио? Хочешь заработать воспаление легких?
Мать повела его в темную комнату, положила на буфет фрукты и книги, за исключением одной, из которой она вынула письмо и сказала:
— Это от Хуана Рамиро.
Хуан Рамиро Пердомо, отец Викторино, сидел в тюрьме в Сьюдад-Боливаре, на берегу реки Ориноко, и, наверное, совсем не думал о том, что Черный Корсар однажды придет и освободит его. Мать зажгла свет. Тогда она еще не надева\а очков для чтения, она выглядела такой красивой, с этим письмом в руках — как ирис, серьезный и печальный. Она вытащила платочек из выреза блузки и, всхлипывая, уткнулась в его кружева.
— Это от Хуана Рамиро, — сказала она, оправдываясь. В патио вернулись серые пичужки в поисках корма и обмана и удивились, что там нет Черного Корсара. Черный Корсар плакал навзрыд, не отставая от своей Матери.
ВИКТОРИНО ПЕРЕС
ВИКТОРИНО ПЕРАЛЬТА
— Вот глупый мальчишка! Целых полчаса сидел, чтобы поймать птицу живьем, держал ее в руках, прочитал ей отходную, а потом взял да отпустил.
Тучами, не самыми черными, но мешавшими жить Викторино, были бронхит и вечная простуда, смена липких платков, вынужденные заходы в бухту соплей и мокроты, осипшая глотка, будто обложенная наждачной бумагой и усеянная рифами, неуемный кашель, бившийся в ребрах, слабость после озноба. Стоя на носу бригантины, овеваемый всеми ветрами, с рукой на эфесе шпаги, воткнутой в качающуюся под ногами палубу, Викторино еще раз высморкался и направил подзорную трубу на горизонт, где мелькали чайки, которые, ясное дело, кружили над таинственными островами и их голыми обитателями, украшенными перьями. Сейчас среди осколков коралловых атоллов и обломков деревьев разгорится бой с пиратами-соперниками: с одноглазым и кровожадным по кличке Матерый Волк и с хромоногим по прозвищу Желтый Камзол. В объятиях моря бесновалась ночь, ночь цвета красной свеклы, а змеи, скользившие с красной луны, бросались на страшные головы акул. Осипший голос Викторино прорывался сквозь грохот литавр, в которые били волны, и сквозь тухлые испарения, которые неслись с ближайшей помойки:
— Зарифлять паруса! Отдать якоря!
Пальцы правой руки Викторино Ди Рокканеры, Черного Корсара, когтями леопарда вонзились в рукоятку шпаги. В лице не дрогнул ни один мускул. От дыма пушечных выстрелов запершило в горле или, может быть, от кашля, от проклятого кашля, который сотрясает его ребра.
— Право по борту! — закричал с фок-мачты матрос, прилепившийся к самым звездам.
Фрегат Пьера Жильяка, страшнейшего из флибустьеров Мартиники, устремился к ним на всех парусах, вот он у самого бота, уже сверкают выстрелы аркебузов, уже блещет бешеная сталь обнаженных шпаг.
— На абордаж, мои храбрые львы, на абордаж!
В самый разгар баталии вошла Мать. Викторино не слышал ни ее шагов, ни скрипа открывшейся двери. Мать вошла, нагруженная книгами и апельсинами.
— Ты опять сидишь в патио? Хочешь заработать воспаление легких?
Мать повела его в темную комнату, положила на буфет фрукты и книги, за исключением одной, из которой она вынула письмо и сказала:
— Это от Хуана Рамиро.
Хуан Рамиро Пердомо, отец Викторино, сидел в тюрьме в Сьюдад-Боливаре, на берегу реки Ориноко, и, наверное, совсем не думал о том, что Черный Корсар однажды придет и освободит его. Мать зажгла свет. Тогда она еще не надева\а очков для чтения, она выглядела такой красивой, с этим письмом в руках — как ирис, серьезный и печальный. Она вытащила платочек из выреза блузки и, всхлипывая, уткнулась в его кружева.
— Это от Хуана Рамиро, — сказала она, оправдываясь. В патио вернулись серые пичужки в поисках корма и обмана и удивились, что там нет Черного Корсара. Черный Корсар плакал навзрыд, не отставая от своей Матери.
ВИКТОРИНО ПЕРЕС
Вовсе это не деревья, вовсе это не река. Нет, это не деревья, они недостойны того, чтобы принадлежать величественному царству природы, эти кустарники со скрюченными ветками и мохнатыми листочками, эти железные прутья крапивы, о которые точат свои когти и острые зубы дикие коты и ведьмы. Разве могут принадлежать царству флоры эти камыши, забрызганные жирной блевотиной грузовиков, или эти рахитичные стволы с какой-то серой рванью вместо кроны, а тем более эти нахальные опунции, которые так и норовят своими шипами ткнуться вам в лицо, как зеленые летучие мыши. Викторино широкими скачками несется вниз по склону, поросшему чахоточной растительностью, раздвигает руками темноту, чтобы скорее удалиться от желтой громады тюрьмы, от криков и фонарей своих преследователей, от револьверов, которые снова стали палить по змеиным шорохам в кустарниках. Он выбрался к берегу реки, которую трудно назвать рекой — сточная заболоченная канава, густой поток, который во тьме разветвляется, опять сливается, упрямо катится вперед, неся в себе вонь тухлой рыбы и дохлых ослов, терпкий запах мочи и нестираных штанов, губительный смрад, который поганит юг нашего города.
Он пробежал около двухсот метров вдоль так называемой реки, а может быть, более двухсот; жандармам уже не найти его, хотя вдруг вспыхнуло утро. Теперь он почти в самом низу глубокого оврага, прорезанного наискосок зарослями камыша и украшенного на той, крутой стороне большим жилым домом. Издалека до него доносятся крики, приглушенные расстоянием; лай собак, бьющихся мордами о недвижные решетки своих дворов, еще два выстрела, бессмысленных, по зловонному призраку воды.
Во что бы то ни стало ему надо пересечь так называемую реку. На нем черные штаны и рубаха грустно-серого цвета, оживляемая широким лиловым поясом, на ногах коричневые, прошитые шнуром мокасины, все то, что было, когда его схватили, Бланкита, в твоих объятиях. Он закатывает штаны до колен, но туфель не снимает, чтобы не порезаться об осколки бутылок, не напороться на злобные острия пустых консервных банок, на ржавые ножи, которые торчат под тошнотворной жижей. Не колеблясь, он переходит вброд так называемую реку. Его ноги утопают в патоке, истекающей из клоак; вода вяло похлопывает по голым икрам беглеца, какая мерзость, Бланкита.
На другом берегу Викторино не находит вообще никакой зелени, один голый склон. Карабкаясь вверх по откосу, он вдруг чувствует, как у него начинает ныть нога, которую он подвернул; когда прыгал с тюремной крыши. Внезапно он напарывается на колючую проволочную изгородь. Это конец заброшенного голого пустыря: ни травы, ни людей, ни кур, ни собак. Единственный, всеми покинутый здешний обитатель — каркас старого автомобиля, в молодости красного красавца, ставшего теперь железной рухлядью в язвах. Колеса без покрышек — смехотворные паралитики — стоят на четырех кирпичах. За скелетом автомашины поочередно вырисовываются: наглухо забитая дверь, над ней лампочка и затем водопроводная труба, крюком торчащая из стены. Викторино открывает кран и обливает водой свои загаженные туфли, моет ноги, потому что к коже прилипла отвратительная сальная пленка так называемой реки. Меж тем утро начинает разгораться. Легкое тарахтение повозки летит сквозь новый свет дня. Викторино расправляет плечи, стоя в конце прямой улицы, нехотя отрывается от стены и идет, насвистывая доминиканский меренге [45], к углу улицы Пелаес.
Удаляясь от пустыря, Викторино тщательно обшаривает карманы брюк. В левом кармане он обнаруживает стертую пепельно-серую монетку, один боливар, которую всунули ему ловкие руки Огненной Розы, подкравшегося к решетке камеры. В правом кармане он нащупывает нож, который ему преподнес колумбиец Камачито, во всеуслышание объявивший, что он гордится знакомством с ним, Викторино. Газеты только и говорят о вашей милости, сказал Камачито, церемонный и благовоспитанный индеец киче, не то что здешняя шпана. Камачито, узнав о плане побега, созревшем в голове Викторино, расстался со своим ножом, заставил Викторино запомнить адреса некоторых своих земляков. Они живут в районе Про Патрия, вашей милости они могут понадобиться, сказал Камачито. А в заднем кармане я храню твой портрет, Бланкита, моя любовь, портрет, который ты сумела передать мне со своей запиской. Записку я порвал, старуха, в ней было много лишнего.
Главное — найти тебя, Бланкита, твоя улыбка затерялась среди двух миллионов сволочных рож. Викторино помнит наизусть бессвязный конец твоей писульки, полученной в тюрьме: «Я больше не могла выносить насмешки соседей, голубок, они смотрели на меня, будто я сожительница самого дьявола, я знала, что они думают: жена вора, жена бандита, жена общественного врага № 1, будто бы мне важно, что обо мне думают эти свиньи, или то, что ты сделал, или то, что ты завтра сделаешь, для меня важен только ты, и ничего больше, кроме тебя, как говорится в песне, я больше не могу выносить этих таких пристойных и таких бессердечных людей, я сегодня же отсюда уезжаю, голубок, уезжаю в гостиницу, которая находится в Сан-Хуане, тысяча поцелуев».
Из— за этих поцелуев он и порвал письмо. Представь себе, Бланкита, если бы жандармы при обыске нашли его и, случись беда, прочитали про поцелуи, он обязательно пришиб хотя бы одного из них. Ты больше ничего не говоришь, кроме того, что переехала в гостиницу, находящуюся в Сан-Хуане, Бланкита, как будто Сан-Хуан какой-нибудь переулок, а не район, где тысячи домов, гаражей, гостиниц, пекарен, баров (закрытых от 5-ти до 6-ти), почтамтов, булочных, борделей, кино, биллиардных, магазинов, принадлежащих туркам, и вилл, принадлежащих богачам. В своей записке, Бланкита, -и как ты только могла подумать, что Викторино так быстро сдастся? — в своей записке ты пишешь, что газеты кричат о его задержании как о великом подвиге полиции — мол, вооруженный бандит, очень опасный, держат его в одиночке, за семью решетками, охраняют день и ночь, и никому не удрать при таких условиях, — именно так ты думала, Бланкита. Да, но гостиница, говоришь, в Сан-Хуане? Она все равно отыщется, Бланкита.
Пока Викторино быстро шагает по пути к Сан-Хуану, улицы города заполняются грудами овощей и фруктов. Грузовики, пылающие помидорами и красной капустой, тяжело катят к рынку Кинта Креспо. Кабатчик-португалец — ранняя пташка — с вызывающим скрежетом поднимает металлические жалюзи своего заведения. Викторино останавливается выпить чашечку кофе, его пустой желудок просит передышки. Негр в рваных альпаргатах, подающий кофе, чешет в затылке, возвращая сдачу с серенького боливара. Две проститутки остервенело бранятся в подъезде старого дома, материалистки, они ругаются не из-за человека, а из-за денег, готовые вцепиться друг другу в волосы.
Викторино наталкивается на рахитичного городского полицейского, на котором болтается не по росту большой мундир. У Викторино так и чешутся руки отобрать у него револьвер. Но тут он вдруг замечает знакомую физиономию одного типа на мотоцикле. Он, видимо, ждет чего-то или кого-то. Викторино вспомнил — это парень из булочной. Столичных мотоциклистов объединяет в одну семью общность риска и грохота, профессиональная ненависть к выхлопным газам автобусов и ворчливым проклятиям стариков. Викторино первое время был тоже мотоциклистом, из тех, которые вырывают сумки и пакеты у сеньор, не стесняясь остальных прохожих.
— Я на мели, кореш, подкинь деньжат.
Тип на мотоцикле глядит на него в растерянности, тип не знает ни его имени, ни занятий, никогда не слышал раньше звука его голоса, а вот лицо, да, это лицо он видел, не раз оно мелькало мимо, но ему вспоминается и другое лицо, неподвижное, виденное позже, кто знает где, ему страшно сопоставить это лицо с портретом бандита, который газеты печатали изо дня в день. Кроме того, он читал, тоже не знает где, что бандит пойман, да, он об этом читал, эта уверенность помогает ему отбросить всякую мысль об опасном сходстве, и рука у него не дрожит, когда он протягивает пять боливаров.
— Обязательно отдам, как увижу, кореш, — искренне говорит Викторино.
И продолжает свой путь прямо к твоей лучшей подруге, Бланкита. Ее зовут Таня, но какой дурак поверит, что ей еще в колыбели дали это славянское имя, Таня, которая работала с тобой, когда вы обе ловили клиентов в ночном баре «Рай». Викторино вытащил тебя из этого дерьма и нашел тебе жилье, Таня знает адрес норы, в которую ты забилась, это точно.
Таня действительно знает. Дверь полуоткрыта, сама она босиком, в нижней юбке. Кто там, бормочет она плаксиво, конечно думая, что это полиция, у Тани, должно быть, свои счеты с полицией или с каким-либо бравым малым, который нежданно вернулся, или с булочником, которому она должна. Ее страх обращается в панику, когда она видит, что ей угрожает не одна из этих второстепенных опасностей, а сам Викторино. Таня осведомлена обо всем, о нападении на магазин, о смерти (его нельзя было не убить) итальянца, о блестящей поимке преступника, и вот сам преступник глядит на нее испытующе. Таня тихонечко шепчет ее певучее название, название гостиницы: «Лукания», парень, «Лукания», — и захлопывает у него перед носом дверь, словно перед бубонной чумой.
Он должен был бы вспомнить об этом укромном уголке, если бы не был таким безмозглым негром, потому что именно здесь они развлекались несколько суббот, когда ты, Бланкита, была еще девкой из бара, а не его женой. Упомянутая гостиница — это всего-навсего кривобокий домишко, хотя и двухэтажный; присматривала за ним зобатая, одетая в черное старуха, которая была привратницей, хозяйкой или чем-нибудь похуже. Сейчас только семь утра, дверь заперта изнутри на ключ и засов — в эту пору едва ли взбредет кому-нибудь в голову просить приюта в отеле «Лукания».
Наконец ему открывают. Во главе заведения уже не толстая старуха в трауре, а итальянец, который арендует этот дом и от которого разит «горгонзолой» [46]. Чего вам надо? Новый домоправитель не позаботился сменить неряшливую обстановку, которая ему досталась, — вон там стоят те же самые жесткие стулья, висят те же засаленные занавески, в той же никелированной раме Освободитель на белом коне, который стал теперь серым в яблоках, засиженный скопищем мух. Чего желает сеньор? Худая взъерошенная служанка подметает маленький дворик худой взъерошеной метлой. Метла и служанка похожи друг на друга как две капли воды. Чего вам надо, per la Madonna [47]?
Эта сеньора тут не живет, говорит итальянец. Ты правильно сделала, Бланкита, что назвала не свою фамилию, — газеты часто публиковали твое имя рядом с именем Викторино. Викторино вспомнил о твоем портрете, вытащил его из кармана и показал хозяину гостиницы.
— Она моя сестра, я пришел из Рио-Чико, от старой матери, срочное дело.
Итальянец косит глазом на твою фотографию, Бланкита, его толстый палец показывает Викторино на угол второго этажа, на ту самую комнату, куда вы уединялись, ты и она, разгоряченные после того, как всю ночь миловались за столом в «Раю». Викторино идет, хромая, к лестнице, нога побаливает, но он четырьмя прыжками взлетает наверх, стучит в дверь кулаком, раз, два, три, ему не отвечает твой голос, Бланкита. Ему отвечает хриплый рев мужчины:
— Кой черт лезет в такую рань? Твою мать…
В тот вечер Викторино познакомился с Крисанто Гуанчесом, не подозревая, какую роль этот случайно встреченный, в ту пору разговорчивый и обтрепанный мулат сыграет в его жизни. Викторино прогуливал почти все уроки. Мама смотрела сквозь пальцы на его шалопайство: отец Факундо Гутьеррес теперь в счет не шел — вот уже год, как он исчез из их многоквартирного дома, на сей раз навеки, унеся с собой тяжкий груз ненависти Викторино.
Викторино спустился почти на самое дно оврага в поисках Водяной Мартышки, своего кэтчера [48]. Мартышка никогда не убегал из школы, потому что вообще не учился. Как бы управлялась Нарсиса по дому без Водяной Мартышки? Водяная Мартышка собирал хворост, Водяная Мартышка таскал клиентам выстиранное белье, Водяная Мартышка поднимался в город купить рису и бананов, Водяная Мартышка помогал ей присмотреть за своими тремя братишками, тремя чертенятами, которые лазали, голопузые и чумазые, среди валунов и совали в рот что попало. Четыре сына Нарсисы были так не похожи друг на друга, что никому и в голову не пришло бы спросить — родные ли они братья. И к тому же никто из четверых не пошел в Нарсису, все в отца, а значит, отцы у них были разные.
Викторино больше нравился домишко Нарсисы, грязная лачуга, прилепившаяся у моста, чем многоквартирный дом, в котором он жил. Мама смотрела на него со снисходительным презрением, когда он высказывал в ее присутствии эту дичайшую мысль. Глупый мальчик. Домик Нарсисы и Водяной Мартышки построен из каких-то жалких обломков. Где они только раздобыли эти куски картона и жести, из которых сложены стены. А пол? Голая земля да щебенка. А потолок? Две рогатины, а сверху листы ржавого цинка, которые вон везде валяются. Задней же стеной служил вертикальный срез оврага. Когда дождя не было, овраг водой не наполнялся, но, если лило как из ведра, рыжий поток ревел тигром, грязными кобылами вставал на дыбы, грозил унести людские пожитки — иногда и уносил. Вверху, на мосту, грохотали грузовики, визжали клаксонами легковые машины. И тем не менее Викторино предпочитал эту пещеру, вырытую в склоне оврага, — только не комнату в многоквартирном доме, такую же, как остальные двадцать три комнаты, протянувшиеся вдоль коридора, похожего на тюремный ход. Маме этого не понять.
— Пошли, кэтчер, сыграем!
Водяная Мартышка встал с циновки, где он обычно лежал и размышлял, пока Нарсиса замачивала простыни в корыте, окруженная голоштанными сыновьями и говорливыми соседками. Водяная Мартышка одним прыжком выскочил наружу и пошел вверх следом за Викторино. Они карабкались по узкой и крутой тропке, которая рождалась на дне оврага и кончала свое существование там, наверху, откуда долетали крики бродячих торговцев. Викторино решительно лез вверх, Водяная Мартышка отставал от него шага на три, когда они вдруг увидели, как по этой же самой тропке спускается вниз Крисанто Гуанчес, или Качируло — так он им тогда представился, так они с ним и познакомились. Крисанто Гуанчес загородил им дорогу, схватившись левой рукой за лиану, чтобы случайно не скользнуть в овраг.
— Вы здешние? — сказал он.
Сразу видно, этот малый постарше нас, подумал Викторино. Не потому, что он выше или там здоровее, — нет, он и не высок и не здоров. Просто голос хриплый, рука натруженная, костлявая и глаза острые. Крисанто Гуанчес был мулатом не без примеси индейской крови, с острым носом, как у белых, с настороженным и колючим взглядом, как у негров; потухший окурок нагло подрагивал в углу рта. Одет он был в брюки когда-то цвета хаки и в землисто-серую рубаху с дырой над правым соском.
— Я живу тут, под мостом, — сказал Водяная Мартышка из-за плеча Викторино.
Викторино и Водяная Мартышка, питчер [49] и кэтчер, из оврага поднимались вверх, чтобы сыграть партию в бейсбол; сыновья лавочника-португальца обещали принести новый мяч, но случайная встреча с Крисанто Гуанчесом спутала все их планы. Мне надо потолковать с вами, сказал он. Они сошли с тропки на полпути вверх и сели на корточках под аркой моста. Мое дело дрянь, сказал Крисанто Гуанчес и рассказал свою историю. Викторино и Водяная Мартышка слушали его в благоговейном восторге и молчании, которое прерывалось только кряхтеньем восхищенного Викторино или невольными восклицаниями Водяной Мартышки, совсем неуместными: Ох, душа моя, коняга, — например.
— Сначала я удрал из исправительной колонии в Лос-Текес, — так начал Крисанто Гуанчес. Тьма причин оправдывала его бегство. В колонию его отправила собственная мать. Откуда у нее деньги кормить его и платить за школу? Откуда у нее силы справиться с пятерыми сорванцами без отцов? Тут ты по крайней мере обучишься читать, узнаешь какое-нибудь ремесло, говорила она ему под тамариндами, которые растопырились над входом в колонию. Читать он выучился, верно, потому что буквы ему нравились, но ремесло, которому его научили товарищи, не имело ничего общего с тем, о чем мечтала мать. Он научился обороняться ножом от человеческого зла и человеческой справедливости, научился взламывать замки и взбираться на стены. Однажды впятером они набросились на повариху колонии и попользовались ею один за другим — острие ножа, приставленное к горлу, убедило ее не сопротивляться. Он научился курить все, что было под рукой, а научившись стольким вещам, сбежал на рассвете, пробравшись сквозь заросли камышей и ряды колючей проволоки, и прямиком направился в Каракас вдоль полузаброшенной железнодорожной ветки. Он не вернулся домой, а ночевал в сараях и под навесами, укутавшись в старые газеты, чтобы спастись от настырных тараканов.
— Сейчас я драпанул из дыры почище прежних, — продолжал хвастать Крисанто Гуанчес, гордясь своим подвигом. На сей раз он сбежал с острова Такаригуа, из исправительного дома, чтобы не сказать — тюрьмы, в самом центре озера, куда его препроводили после того, как он угнал чужой мотоцикл. Там он перенял поучительный опыт малолетних, но уже умелых преступников; познал карцеры, где спишь на голом полу и сидишь на хлебе с водой, искупая свои прегрешения; познакомился со стражниками, не скупившимися на удары плетью и матерную ругань; увидел часовню, куда надо ходить ко всем мессам, и национальный флаг, который надо поднимать каждое утро. Игра стоила свеч. Семь арестантов поклялись помогать друг другу на воде и на суше, нырнули как-то ночью в одной тихой заводи и вынырнули в прибрежных зарослях соседнего островка — настоящего змеиного скопища, а потом поплыли к берегам чьей-то асьенды; дальше следовать не пришлось, потому как их накрыли. Стражники и шпики схватили всех, кроме Крисанто Гуанчеса, который в одно прекрасное воскресенье восстал из праха у обочины какого-то шоссе; Крисанто Гуанчеса, проделавшего немалый путь на мешках в грузовике; Крисанто Гуанчеса, просившего милостыню в церквах деревень Арагуа; Крисанто Гуанчеса, спавшего на сухих табачных стеблях в заброшенной лачуге; Крисанто Гуанчеса, который здесь, к вашим услугам.
— Ну, сила! — сказал Водяная Мартышка.
— Что думаешь теперь делать? — спросил Викторино, растирая пальцами листок, упавший ему на руку.
Он вошел в город сегодня на рассвете, через Антимано. Еще не высовывал носа из этого оврага, ожидая, что кто-нибудь ему пособит, кто-нибудь — не легавый и не трус. Глаза Крисанто Гуанчеса нацелились на лоб Викторино.
— Мне нужен товарищ, подельник, который со мной на дело пойдет, — сказал он.
— Будет такой, — сказал Викторино.
Он пробежал около двухсот метров вдоль так называемой реки, а может быть, более двухсот; жандармам уже не найти его, хотя вдруг вспыхнуло утро. Теперь он почти в самом низу глубокого оврага, прорезанного наискосок зарослями камыша и украшенного на той, крутой стороне большим жилым домом. Издалека до него доносятся крики, приглушенные расстоянием; лай собак, бьющихся мордами о недвижные решетки своих дворов, еще два выстрела, бессмысленных, по зловонному призраку воды.
Во что бы то ни стало ему надо пересечь так называемую реку. На нем черные штаны и рубаха грустно-серого цвета, оживляемая широким лиловым поясом, на ногах коричневые, прошитые шнуром мокасины, все то, что было, когда его схватили, Бланкита, в твоих объятиях. Он закатывает штаны до колен, но туфель не снимает, чтобы не порезаться об осколки бутылок, не напороться на злобные острия пустых консервных банок, на ржавые ножи, которые торчат под тошнотворной жижей. Не колеблясь, он переходит вброд так называемую реку. Его ноги утопают в патоке, истекающей из клоак; вода вяло похлопывает по голым икрам беглеца, какая мерзость, Бланкита.
На другом берегу Викторино не находит вообще никакой зелени, один голый склон. Карабкаясь вверх по откосу, он вдруг чувствует, как у него начинает ныть нога, которую он подвернул; когда прыгал с тюремной крыши. Внезапно он напарывается на колючую проволочную изгородь. Это конец заброшенного голого пустыря: ни травы, ни людей, ни кур, ни собак. Единственный, всеми покинутый здешний обитатель — каркас старого автомобиля, в молодости красного красавца, ставшего теперь железной рухлядью в язвах. Колеса без покрышек — смехотворные паралитики — стоят на четырех кирпичах. За скелетом автомашины поочередно вырисовываются: наглухо забитая дверь, над ней лампочка и затем водопроводная труба, крюком торчащая из стены. Викторино открывает кран и обливает водой свои загаженные туфли, моет ноги, потому что к коже прилипла отвратительная сальная пленка так называемой реки. Меж тем утро начинает разгораться. Легкое тарахтение повозки летит сквозь новый свет дня. Викторино расправляет плечи, стоя в конце прямой улицы, нехотя отрывается от стены и идет, насвистывая доминиканский меренге [45], к углу улицы Пелаес.
Удаляясь от пустыря, Викторино тщательно обшаривает карманы брюк. В левом кармане он обнаруживает стертую пепельно-серую монетку, один боливар, которую всунули ему ловкие руки Огненной Розы, подкравшегося к решетке камеры. В правом кармане он нащупывает нож, который ему преподнес колумбиец Камачито, во всеуслышание объявивший, что он гордится знакомством с ним, Викторино. Газеты только и говорят о вашей милости, сказал Камачито, церемонный и благовоспитанный индеец киче, не то что здешняя шпана. Камачито, узнав о плане побега, созревшем в голове Викторино, расстался со своим ножом, заставил Викторино запомнить адреса некоторых своих земляков. Они живут в районе Про Патрия, вашей милости они могут понадобиться, сказал Камачито. А в заднем кармане я храню твой портрет, Бланкита, моя любовь, портрет, который ты сумела передать мне со своей запиской. Записку я порвал, старуха, в ней было много лишнего.
Главное — найти тебя, Бланкита, твоя улыбка затерялась среди двух миллионов сволочных рож. Викторино помнит наизусть бессвязный конец твоей писульки, полученной в тюрьме: «Я больше не могла выносить насмешки соседей, голубок, они смотрели на меня, будто я сожительница самого дьявола, я знала, что они думают: жена вора, жена бандита, жена общественного врага № 1, будто бы мне важно, что обо мне думают эти свиньи, или то, что ты сделал, или то, что ты завтра сделаешь, для меня важен только ты, и ничего больше, кроме тебя, как говорится в песне, я больше не могу выносить этих таких пристойных и таких бессердечных людей, я сегодня же отсюда уезжаю, голубок, уезжаю в гостиницу, которая находится в Сан-Хуане, тысяча поцелуев».
Из— за этих поцелуев он и порвал письмо. Представь себе, Бланкита, если бы жандармы при обыске нашли его и, случись беда, прочитали про поцелуи, он обязательно пришиб хотя бы одного из них. Ты больше ничего не говоришь, кроме того, что переехала в гостиницу, находящуюся в Сан-Хуане, Бланкита, как будто Сан-Хуан какой-нибудь переулок, а не район, где тысячи домов, гаражей, гостиниц, пекарен, баров (закрытых от 5-ти до 6-ти), почтамтов, булочных, борделей, кино, биллиардных, магазинов, принадлежащих туркам, и вилл, принадлежащих богачам. В своей записке, Бланкита, -и как ты только могла подумать, что Викторино так быстро сдастся? — в своей записке ты пишешь, что газеты кричат о его задержании как о великом подвиге полиции — мол, вооруженный бандит, очень опасный, держат его в одиночке, за семью решетками, охраняют день и ночь, и никому не удрать при таких условиях, — именно так ты думала, Бланкита. Да, но гостиница, говоришь, в Сан-Хуане? Она все равно отыщется, Бланкита.
Пока Викторино быстро шагает по пути к Сан-Хуану, улицы города заполняются грудами овощей и фруктов. Грузовики, пылающие помидорами и красной капустой, тяжело катят к рынку Кинта Креспо. Кабатчик-португалец — ранняя пташка — с вызывающим скрежетом поднимает металлические жалюзи своего заведения. Викторино останавливается выпить чашечку кофе, его пустой желудок просит передышки. Негр в рваных альпаргатах, подающий кофе, чешет в затылке, возвращая сдачу с серенького боливара. Две проститутки остервенело бранятся в подъезде старого дома, материалистки, они ругаются не из-за человека, а из-за денег, готовые вцепиться друг другу в волосы.
Викторино наталкивается на рахитичного городского полицейского, на котором болтается не по росту большой мундир. У Викторино так и чешутся руки отобрать у него револьвер. Но тут он вдруг замечает знакомую физиономию одного типа на мотоцикле. Он, видимо, ждет чего-то или кого-то. Викторино вспомнил — это парень из булочной. Столичных мотоциклистов объединяет в одну семью общность риска и грохота, профессиональная ненависть к выхлопным газам автобусов и ворчливым проклятиям стариков. Викторино первое время был тоже мотоциклистом, из тех, которые вырывают сумки и пакеты у сеньор, не стесняясь остальных прохожих.
— Я на мели, кореш, подкинь деньжат.
Тип на мотоцикле глядит на него в растерянности, тип не знает ни его имени, ни занятий, никогда не слышал раньше звука его голоса, а вот лицо, да, это лицо он видел, не раз оно мелькало мимо, но ему вспоминается и другое лицо, неподвижное, виденное позже, кто знает где, ему страшно сопоставить это лицо с портретом бандита, который газеты печатали изо дня в день. Кроме того, он читал, тоже не знает где, что бандит пойман, да, он об этом читал, эта уверенность помогает ему отбросить всякую мысль об опасном сходстве, и рука у него не дрожит, когда он протягивает пять боливаров.
— Обязательно отдам, как увижу, кореш, — искренне говорит Викторино.
И продолжает свой путь прямо к твоей лучшей подруге, Бланкита. Ее зовут Таня, но какой дурак поверит, что ей еще в колыбели дали это славянское имя, Таня, которая работала с тобой, когда вы обе ловили клиентов в ночном баре «Рай». Викторино вытащил тебя из этого дерьма и нашел тебе жилье, Таня знает адрес норы, в которую ты забилась, это точно.
Таня действительно знает. Дверь полуоткрыта, сама она босиком, в нижней юбке. Кто там, бормочет она плаксиво, конечно думая, что это полиция, у Тани, должно быть, свои счеты с полицией или с каким-либо бравым малым, который нежданно вернулся, или с булочником, которому она должна. Ее страх обращается в панику, когда она видит, что ей угрожает не одна из этих второстепенных опасностей, а сам Викторино. Таня осведомлена обо всем, о нападении на магазин, о смерти (его нельзя было не убить) итальянца, о блестящей поимке преступника, и вот сам преступник глядит на нее испытующе. Таня тихонечко шепчет ее певучее название, название гостиницы: «Лукания», парень, «Лукания», — и захлопывает у него перед носом дверь, словно перед бубонной чумой.
Он должен был бы вспомнить об этом укромном уголке, если бы не был таким безмозглым негром, потому что именно здесь они развлекались несколько суббот, когда ты, Бланкита, была еще девкой из бара, а не его женой. Упомянутая гостиница — это всего-навсего кривобокий домишко, хотя и двухэтажный; присматривала за ним зобатая, одетая в черное старуха, которая была привратницей, хозяйкой или чем-нибудь похуже. Сейчас только семь утра, дверь заперта изнутри на ключ и засов — в эту пору едва ли взбредет кому-нибудь в голову просить приюта в отеле «Лукания».
Наконец ему открывают. Во главе заведения уже не толстая старуха в трауре, а итальянец, который арендует этот дом и от которого разит «горгонзолой» [46]. Чего вам надо? Новый домоправитель не позаботился сменить неряшливую обстановку, которая ему досталась, — вон там стоят те же самые жесткие стулья, висят те же засаленные занавески, в той же никелированной раме Освободитель на белом коне, который стал теперь серым в яблоках, засиженный скопищем мух. Чего желает сеньор? Худая взъерошенная служанка подметает маленький дворик худой взъерошеной метлой. Метла и служанка похожи друг на друга как две капли воды. Чего вам надо, per la Madonna [47]?
Эта сеньора тут не живет, говорит итальянец. Ты правильно сделала, Бланкита, что назвала не свою фамилию, — газеты часто публиковали твое имя рядом с именем Викторино. Викторино вспомнил о твоем портрете, вытащил его из кармана и показал хозяину гостиницы.
— Она моя сестра, я пришел из Рио-Чико, от старой матери, срочное дело.
Итальянец косит глазом на твою фотографию, Бланкита, его толстый палец показывает Викторино на угол второго этажа, на ту самую комнату, куда вы уединялись, ты и она, разгоряченные после того, как всю ночь миловались за столом в «Раю». Викторино идет, хромая, к лестнице, нога побаливает, но он четырьмя прыжками взлетает наверх, стучит в дверь кулаком, раз, два, три, ему не отвечает твой голос, Бланкита. Ему отвечает хриплый рев мужчины:
— Кой черт лезет в такую рань? Твою мать…
В тот вечер Викторино познакомился с Крисанто Гуанчесом, не подозревая, какую роль этот случайно встреченный, в ту пору разговорчивый и обтрепанный мулат сыграет в его жизни. Викторино прогуливал почти все уроки. Мама смотрела сквозь пальцы на его шалопайство: отец Факундо Гутьеррес теперь в счет не шел — вот уже год, как он исчез из их многоквартирного дома, на сей раз навеки, унеся с собой тяжкий груз ненависти Викторино.
Викторино спустился почти на самое дно оврага в поисках Водяной Мартышки, своего кэтчера [48]. Мартышка никогда не убегал из школы, потому что вообще не учился. Как бы управлялась Нарсиса по дому без Водяной Мартышки? Водяная Мартышка собирал хворост, Водяная Мартышка таскал клиентам выстиранное белье, Водяная Мартышка поднимался в город купить рису и бананов, Водяная Мартышка помогал ей присмотреть за своими тремя братишками, тремя чертенятами, которые лазали, голопузые и чумазые, среди валунов и совали в рот что попало. Четыре сына Нарсисы были так не похожи друг на друга, что никому и в голову не пришло бы спросить — родные ли они братья. И к тому же никто из четверых не пошел в Нарсису, все в отца, а значит, отцы у них были разные.
Викторино больше нравился домишко Нарсисы, грязная лачуга, прилепившаяся у моста, чем многоквартирный дом, в котором он жил. Мама смотрела на него со снисходительным презрением, когда он высказывал в ее присутствии эту дичайшую мысль. Глупый мальчик. Домик Нарсисы и Водяной Мартышки построен из каких-то жалких обломков. Где они только раздобыли эти куски картона и жести, из которых сложены стены. А пол? Голая земля да щебенка. А потолок? Две рогатины, а сверху листы ржавого цинка, которые вон везде валяются. Задней же стеной служил вертикальный срез оврага. Когда дождя не было, овраг водой не наполнялся, но, если лило как из ведра, рыжий поток ревел тигром, грязными кобылами вставал на дыбы, грозил унести людские пожитки — иногда и уносил. Вверху, на мосту, грохотали грузовики, визжали клаксонами легковые машины. И тем не менее Викторино предпочитал эту пещеру, вырытую в склоне оврага, — только не комнату в многоквартирном доме, такую же, как остальные двадцать три комнаты, протянувшиеся вдоль коридора, похожего на тюремный ход. Маме этого не понять.
— Пошли, кэтчер, сыграем!
Водяная Мартышка встал с циновки, где он обычно лежал и размышлял, пока Нарсиса замачивала простыни в корыте, окруженная голоштанными сыновьями и говорливыми соседками. Водяная Мартышка одним прыжком выскочил наружу и пошел вверх следом за Викторино. Они карабкались по узкой и крутой тропке, которая рождалась на дне оврага и кончала свое существование там, наверху, откуда долетали крики бродячих торговцев. Викторино решительно лез вверх, Водяная Мартышка отставал от него шага на три, когда они вдруг увидели, как по этой же самой тропке спускается вниз Крисанто Гуанчес, или Качируло — так он им тогда представился, так они с ним и познакомились. Крисанто Гуанчес загородил им дорогу, схватившись левой рукой за лиану, чтобы случайно не скользнуть в овраг.
— Вы здешние? — сказал он.
Сразу видно, этот малый постарше нас, подумал Викторино. Не потому, что он выше или там здоровее, — нет, он и не высок и не здоров. Просто голос хриплый, рука натруженная, костлявая и глаза острые. Крисанто Гуанчес был мулатом не без примеси индейской крови, с острым носом, как у белых, с настороженным и колючим взглядом, как у негров; потухший окурок нагло подрагивал в углу рта. Одет он был в брюки когда-то цвета хаки и в землисто-серую рубаху с дырой над правым соском.
— Я живу тут, под мостом, — сказал Водяная Мартышка из-за плеча Викторино.
Викторино и Водяная Мартышка, питчер [49] и кэтчер, из оврага поднимались вверх, чтобы сыграть партию в бейсбол; сыновья лавочника-португальца обещали принести новый мяч, но случайная встреча с Крисанто Гуанчесом спутала все их планы. Мне надо потолковать с вами, сказал он. Они сошли с тропки на полпути вверх и сели на корточках под аркой моста. Мое дело дрянь, сказал Крисанто Гуанчес и рассказал свою историю. Викторино и Водяная Мартышка слушали его в благоговейном восторге и молчании, которое прерывалось только кряхтеньем восхищенного Викторино или невольными восклицаниями Водяной Мартышки, совсем неуместными: Ох, душа моя, коняга, — например.
— Сначала я удрал из исправительной колонии в Лос-Текес, — так начал Крисанто Гуанчес. Тьма причин оправдывала его бегство. В колонию его отправила собственная мать. Откуда у нее деньги кормить его и платить за школу? Откуда у нее силы справиться с пятерыми сорванцами без отцов? Тут ты по крайней мере обучишься читать, узнаешь какое-нибудь ремесло, говорила она ему под тамариндами, которые растопырились над входом в колонию. Читать он выучился, верно, потому что буквы ему нравились, но ремесло, которому его научили товарищи, не имело ничего общего с тем, о чем мечтала мать. Он научился обороняться ножом от человеческого зла и человеческой справедливости, научился взламывать замки и взбираться на стены. Однажды впятером они набросились на повариху колонии и попользовались ею один за другим — острие ножа, приставленное к горлу, убедило ее не сопротивляться. Он научился курить все, что было под рукой, а научившись стольким вещам, сбежал на рассвете, пробравшись сквозь заросли камышей и ряды колючей проволоки, и прямиком направился в Каракас вдоль полузаброшенной железнодорожной ветки. Он не вернулся домой, а ночевал в сараях и под навесами, укутавшись в старые газеты, чтобы спастись от настырных тараканов.
— Сейчас я драпанул из дыры почище прежних, — продолжал хвастать Крисанто Гуанчес, гордясь своим подвигом. На сей раз он сбежал с острова Такаригуа, из исправительного дома, чтобы не сказать — тюрьмы, в самом центре озера, куда его препроводили после того, как он угнал чужой мотоцикл. Там он перенял поучительный опыт малолетних, но уже умелых преступников; познал карцеры, где спишь на голом полу и сидишь на хлебе с водой, искупая свои прегрешения; познакомился со стражниками, не скупившимися на удары плетью и матерную ругань; увидел часовню, куда надо ходить ко всем мессам, и национальный флаг, который надо поднимать каждое утро. Игра стоила свеч. Семь арестантов поклялись помогать друг другу на воде и на суше, нырнули как-то ночью в одной тихой заводи и вынырнули в прибрежных зарослях соседнего островка — настоящего змеиного скопища, а потом поплыли к берегам чьей-то асьенды; дальше следовать не пришлось, потому как их накрыли. Стражники и шпики схватили всех, кроме Крисанто Гуанчеса, который в одно прекрасное воскресенье восстал из праха у обочины какого-то шоссе; Крисанто Гуанчеса, проделавшего немалый путь на мешках в грузовике; Крисанто Гуанчеса, просившего милостыню в церквах деревень Арагуа; Крисанто Гуанчеса, спавшего на сухих табачных стеблях в заброшенной лачуге; Крисанто Гуанчеса, который здесь, к вашим услугам.
— Ну, сила! — сказал Водяная Мартышка.
— Что думаешь теперь делать? — спросил Викторино, растирая пальцами листок, упавший ему на руку.
Он вошел в город сегодня на рассвете, через Антимано. Еще не высовывал носа из этого оврага, ожидая, что кто-нибудь ему пособит, кто-нибудь — не легавый и не трус. Глаза Крисанто Гуанчеса нацелились на лоб Викторино.
— Мне нужен товарищ, подельник, который со мной на дело пойдет, — сказал он.
— Будет такой, — сказал Викторино.
ВИКТОРИНО ПЕРАЛЬТА
Какая бы женщина — будь то красотка в расцвете лет, одинокая лилия, замужняя магнолия, вдовая сирень — ни протягивала руку отцу Викторино, инженеру Архимиро Перальте Эредии, он взирал на нее а-ля лесничий леди Чаттерлей, наскоро оценивая ее прелести, — точнее говоря, так, словно готов был скинуть пижаму и улечься с ней рядом. Викторино никак не удавалось уяснить себе, почему мужья, братья или возлюбленные не влепляют его отцу превентивную оплеуху, юридически вполне оправданную. Мамочка же всегда пасует перед лицемерными уловками обвиняемого.
— Ах, Мамочка (он позволяет себе это вольное обращение, которое, в общем-то, разрешено только Викторино), ревновать в нашем возрасте — значит просто посягать на хороший тон; в сорок пять лет у тебя сила воображения, как у школьницы; неужели ты думаешь, что… — И на следующий день Мамочка получает орхидеи от неизвестного господина; она сумеречно улыбается, когда благодарит, ибо ей не сорок пять, а сорок восемь.
Викторино, раздевшись почти догола, чтобы затем натянуть спортивный костюм, садится на скамейку в раздевалке, меланхолически осматривает ногти на своих ногах и еще раз мысленно ругает отца. Бабник, самый настоящий, думает он. Ноготь на большом пальце правой ноги остается предметом его весьма серьезного беспокойства: крохотный от рождения, вросший в мясо; препараты доктора Шолля тоже ничего не могут сделать с уродом-пальцем, этим макроцефалом с нависшим лбом, круглоголовым архиепископом или банкиром, который дисгармонирует с остальными девятью братьями, длинными, стройными, белыми, как спаржа в пучке. Вот пуп — кофейное зерно, зажатое мышцами живота; соски — темные ягодки на широких тарелках груди. Викторино легонько потирает ладонью рыжие волосы, оттеняющие подмышку, колотит сжатыми кулаками по упругим цилиндрам своих ляжек. А вы, Мальвина, его кузина и любовь, все еще остаетесь неприступной, словно сейф. На кой черт Викторино ваши обмороки, когда он вас целует, ваша дрожь пугливого зверька, когда он ласкает ваши груди, моллюсковый трепет вашего прижимающегося животика, нежности свернувшейся в клубок кошечки, мурлыкающей отнюдь не родственные слова и вздыхающей; на кой черт ему все это, если вы всегда встречаетесь при свете дня, одетые по всем правилам приличия, Мальвина!
Викторино, уже облаченный в голубой свитер, на ногах белые шерстяные носки и белые спортивные туфли на резиновой подошве, легкой боксерской трусцой вбегает на помост спортивного зала. Тренер Луи Бретон на секунду отвлекается от упражнений, чтобы кинуть ему через плечо приветственное bonjour [50]. Луи Бретон когда-то был чемпионом Алжира в весе пера — у него всегда при себе удостоверяющие сей факт вырезки из газет (для маловеров). Однако время и латиноамериканская кухня превратили его в объемистый бочонок; толстые очки для близоруких смягчают его дикий взор, два передних платиновых зуба придают металлический блеск улыбке. На нем синие трусы и белые туфли, как и на его учениках; форма тренера отличается лишь тем, что он носит блузу с низким вырезом (вместо положенного свитера). С жилистой шеи свисает золотая цепочка, на цепочке — медальон с изображением св. Роха и его собаки, которые скрываются от суетного мира, утопая в густой шерсти на груди Луи Бретона, мохнатой, как у отшельника.
— Ах, Мамочка (он позволяет себе это вольное обращение, которое, в общем-то, разрешено только Викторино), ревновать в нашем возрасте — значит просто посягать на хороший тон; в сорок пять лет у тебя сила воображения, как у школьницы; неужели ты думаешь, что… — И на следующий день Мамочка получает орхидеи от неизвестного господина; она сумеречно улыбается, когда благодарит, ибо ей не сорок пять, а сорок восемь.
Викторино, раздевшись почти догола, чтобы затем натянуть спортивный костюм, садится на скамейку в раздевалке, меланхолически осматривает ногти на своих ногах и еще раз мысленно ругает отца. Бабник, самый настоящий, думает он. Ноготь на большом пальце правой ноги остается предметом его весьма серьезного беспокойства: крохотный от рождения, вросший в мясо; препараты доктора Шолля тоже ничего не могут сделать с уродом-пальцем, этим макроцефалом с нависшим лбом, круглоголовым архиепископом или банкиром, который дисгармонирует с остальными девятью братьями, длинными, стройными, белыми, как спаржа в пучке. Вот пуп — кофейное зерно, зажатое мышцами живота; соски — темные ягодки на широких тарелках груди. Викторино легонько потирает ладонью рыжие волосы, оттеняющие подмышку, колотит сжатыми кулаками по упругим цилиндрам своих ляжек. А вы, Мальвина, его кузина и любовь, все еще остаетесь неприступной, словно сейф. На кой черт Викторино ваши обмороки, когда он вас целует, ваша дрожь пугливого зверька, когда он ласкает ваши груди, моллюсковый трепет вашего прижимающегося животика, нежности свернувшейся в клубок кошечки, мурлыкающей отнюдь не родственные слова и вздыхающей; на кой черт ему все это, если вы всегда встречаетесь при свете дня, одетые по всем правилам приличия, Мальвина!
Викторино, уже облаченный в голубой свитер, на ногах белые шерстяные носки и белые спортивные туфли на резиновой подошве, легкой боксерской трусцой вбегает на помост спортивного зала. Тренер Луи Бретон на секунду отвлекается от упражнений, чтобы кинуть ему через плечо приветственное bonjour [50]. Луи Бретон когда-то был чемпионом Алжира в весе пера — у него всегда при себе удостоверяющие сей факт вырезки из газет (для маловеров). Однако время и латиноамериканская кухня превратили его в объемистый бочонок; толстые очки для близоруких смягчают его дикий взор, два передних платиновых зуба придают металлический блеск улыбке. На нем синие трусы и белые туфли, как и на его учениках; форма тренера отличается лишь тем, что он носит блузу с низким вырезом (вместо положенного свитера). С жилистой шеи свисает золотая цепочка, на цепочке — медальон с изображением св. Роха и его собаки, которые скрываются от суетного мира, утопая в густой шерсти на груди Луи Бретона, мохнатой, как у отшельника.