— И ты убьешь меня, брат, из-за проститутки, из-за дешевой шлюхи? — говорит слюнявый бледный мозгляк, опершись о розовую доску умывальника.
И из— за того, что он сказал эту мерзость, я не убил его, Бланкита, хотя он прав —была ты и проституткой, и дешевой шлюхой, — но для меня ты жена, это мое дело, и не ему об этом судить. Когда же он сказал эту мерзость, Бланкита, вместо того чтобы пригвоздить его к доске умывальника, я крикнул ему: Забирай свои штаны и чеши отсюда, сволота! Он не стал дожидаться, пока я повторю, кинулся ястребом к стулу, схватил штаны и рубаху и — как ветром его сдуло, даже на башмаки не взглянул, вылетел в дверь, потом вниз по лестнице, из гостиницы несся сломя голову до самых холмов Гуаратаро.
Затем Викторино прислушивается к твоим всхлипываниям, Бланкита, они будто ручеек, струящийся из-под кирпичного пола:
— Не убивай меня любовь моя клянусь тебе я не сделала ничего плохого клянусь моей матерью я знаю ты мне не поверишь я вчера вечером напилась в «Раю» все вспоминала о тебе и напилась как сумасшедшая ты ведь знаешь любовь моя что я очень боюсь спать одна когда голова кругом идет и мне кажется что ко мне придут мертвецы и тогда я сказала Маракучито чтобы он отвел меня в эту гостиницу и он остался ночевать со мной было уже очень поздно я легла ногами туда, а он ногами сюда я знаю любовь моя что ты мне не поверишь но мы не делали ничего плохого клянусь тебе моей покойной матерью не убивай меня…
Бланкита ошибается. Викторино и не думает убивать ее, а только чиркнуть по ней раз-другой ножом, чтобы оставить на ее теле вечную память о том, что она проделывала, покa он сидел под арестом. Для начала он резанул бы ей грудь, которую обнажила рубашка, грудь, с дрожащим, темным, как терновая ягода, соском. Он медленно приближается к вороху простыней, где она скулит; Бланкита уже ощутила холод стали на своей коже и угрем метнулась к стене — он едва успел оцарапать ей одну грудь. На царапине показывается кровь, это правда, но ее так мало, что шрам едва ли останется.
Так она лежит, в узком тупике между ножом Викторино и стенкой, спиной к нему, беззащитная, все еще лепеча ненужные слова: Я ничего не делала плохого. Не убивай меня, любовь моя. Рубашка поднялась на бедрах, и ее шоколадные ягодицы распаляют его, две круглые вазы, обнаженные и блестящие, ее шоколадные ягодицы. И он решает во имя справедливости полоснуть по ним, на сей раз его рука не может дрогнуть, и она не дрогнула — получился отличный крест: один разрез сделала природа, другой он. Бланкита не смогла сдержать пронзительный крик, но тотчас раскаялась в том, что вскрикнула: их дела не должны выходить за стены этой комнаты. До сих пор она только тихо всхлипывала и упрашивала, сведение счетов — это их дело, только их, и более никого. Ты хочешь убить меня, любовь моя?
Рана на ягодицах весьма отличается от той, что на груди, скорее напоминает длинный и глубокий надрез, сделанный рукой мясника. В нем пульсирует ткань красивого пурпурного цвета. Вот только портит все дело кровь, заливает простыни, чернит розочки на матраце, одна капелька уже упала, клюнула кирпичный пол. Руки Бланкиты пытаются схватить правый кулак Викторино, тот, где нож; она цепляется за него, сотрясаясь от пяти слов, которые повторяет, как старый фонограф: Не убивай меня, любовь моя; Не убивай меня, любовь моя; Не убивай меня, любовь моя, — пока Викторино своими губами невольно не стирает мокрую соль с твоих глаз, потому что он никого и никогда не любил так, как любит тебя, Бланкита. И, любя так сильно, он потерял голову, когда увидел тебя в кровати с другим мужчиной; и, любя так сильно, он сам страдает от раны, зияющей у тебя сзади. Твоя кровь, словно тряпка, стерла все, что ты натворила. И он целует твой рот, еще пахнущий табаком и мятой, и ревет, как последний дурак, вместе с тобой.
У подножия лестницы оперным Спарафучиле замер итальянец на фоне замызганных и зловонных декораций коридора. Викторино, хромая, спускается вниз по ступенькам — вывихнутая нога еще болит — и обеими руками поддерживает раненую женщину.
— Per la Madonna! Che hai fatto? [57]
Физиономия итальянца превратилась в деревянную маску, украшающую нос корабля, — маску из мореного дуба над красными следами, которые оставляют пятки Бланкиты.
— Carogna, che non sei altro! [58]
Викторино ведет ее бережно и нежно в прихожую, прислоняет, как куклу, к дверному косяку; двое прохожих мельком взглядывают на нее и идут дальше, так и не поняв парализованная ли это женщина или безжизненный манекен. Викторино, отчаянно размахивая руками, останавливает такси.
— Отвези ее в пункт Скорой помощи, маэстро! У нее кровотечение, маэстро!
Шофер по одному его виду понял, что речь идет не кровотечении, а скорее о кровопускании; со скрежетом зубовным помогает опустить ее на заднее сиденье. Бледная как мел Бланкита не может ни говорить, ни стонать, ни даже слово на прощание из себя выдавить. Викторино сунул шоферу монету, которую получил от мотоциклиста, и все повторяет настойчиво:
— Вези ее в пункт Скорой помощи, быстрее, маэстро!
Шофер, перед тем как тронуть с места, бросает на него злобный взгляд; нетрудно себе представить, о чем он думает: Повезло же мне с утра. Эта женщина вымажет кровью все сиденье. Уже вымазала. Если полиция узнает, а она обязательно узнает, впутают меня во всякие допросы и очные ставки, — тем не менее он все же рванул вперед, машина с Бланкитой заворачивает за угол, а Викторино все еще одиноко торчит посреди улицы, забыв, что брюки залиты кровью, и чувствует себя брошенным, как дохлая лошадь. Бланкита, я тебя очень люблю, за что ты меня так оглоушила?
— Ты помнишь дона Сантьяго? — вдруг спросил Викторино, чтобы что-нибудь сказать. Ему надо было разорвать тишину, которая начинала угнетать и давить как камень; ему хотелось бы кинуть горсть пепла в открытые глаза Крисанто Гуанчеса, чтобы притушить их мертвенный блеск. Через окно, распахнутое в овраг, слышались заунывные псалмы петухов.
— Ты помнишь дона Сантьяго?
Крисанто Гуанчес отлично помнил дона Сантьяго, но не отвечал, как не ответил бы ни на какой другой вопрос. Дон Сантьяго был любезный и услужливый галисиец, скромный и неболтливый, — старик что надо, они часто к нему заглядывали, когда начали воровать. Викторино стал заниматься мелкими кражами не по призванию и не потому, что хотел нажиться, — просто он желал стать достойным своего нового друга Крисанто Гуанчеса, дерзкого пирата с острова Такаригуа. Так, например, по какой-то счастливой случайности у тротуара одной пустынной или полупустынной улицы оказался красный мотоцикл — черт знает куда делся его законный владелец! Почему было не сесть на него верхом и не отправиться спокойненько вниз по улице? В мастерскую дона Сантьяго можно было попасть из широкого коридора без крыши; к заплесневелым стенам прислонялись заржавленные колеса и куски труб. Потом надо было пройти еще через две двери и пробраться через кучи металлолома, прежде чем окажешься в клетушке, где дон Сантьяго работал с чисто галисийским трудолюбием; его плоскогубцы и молотки не знали ни воскресений, ни праздничных дней. Почтенные седины и очки, поднятые на лоб, придавали дону Сантьяго вид уважаемого старца. Да и кто бы отважился подумать иначе, глядя на него? Вы являлись к нему, таща с собой мотоцикл и делая вид, что хотите починить какую-то испорченную деталь. Дону Сантьяго было достаточно бросить один взгляд на покрышки: Даю тебе двадцать боливаров за него! Вы начинали торговаться, речь, мол, идет о почти новом «ралейе»; дон Сантьяго немного набавлял цену, если был в хорошем настроении, а вы уходили через главный вход, уже без мотоцикла, гордо насвистывая популярную песенку «Вот бредет крокодил в Барранкилью…». А потом оставалось только сменить номер, перекрасить мотоцикл в менее кричащий цвет, заменить некоторые детали и перепродать — кто его знает за сколько. Всеми этими мелочами занимался дон Сантьяго, для этого он заводил влиятельные знакомства и, конечно, пользовался при этом всеобщим уважением.
— А ты помнишь американку из Бельомонте? — Викторино прибегнул к средству, которое всегда, даже когда они проводили скверную неделю в тюрьме Планчарт, заставляло улыбаться Крисанто Гуанчеса. Но на этот раз он не улыбнулся, а продолжал лежать, уставившись в потолок остановившимися глазами. Летучая мышь, лишенная темноты, билась о стены, начинавшие светлеть.
В ту пору, когда случилось происшествие с американкой из Бельомонте, они уже не были новичками — похитителями велосипедов, о нет, в ту, правда, не очень далекую пору они уже специализировались на похищении дамских сумочек. Именно дон Сантьяго удостоил их доверия, снадбив легальным мотоциклом в счет будущих нелегальных доходов. Викторино медленно ехал за женщиной и ее сумкой, Крисанто Гуанчес сидел за его спиной, они старались поравняться со своей жертвой на участке, где движение было небольшим, затем следовал наскок, вернее сказать, прыжок тигра, — и женщина оставалась без сумочки. Крисанто Гуанчес бежал с добычей метров десять, чтобы догнать мотоцикл, Викторино тут же поддавал газу, оставляя за собой вонючую серую струю и грохот, в котором тонули крики жертвы. Ей-богу, смех было глядеть на немногих остолбеневших свидетелей.
Американка вышла из банка Бельомонте с высокомерным видом, который появляется у одиноких женщин, когда они становятся обладательницами чека на кругленькую сумму. Это была рослая, рыжая воительница из тех, что мелькают на экранах телевизоров во главе нью-йоркских пожарных или карнавального шествия в Новом Орлеане. Викторино наслаждался преследованием — пляшущие бедра американки заслуживали Нобелевской премии и ордена Почетного легиона. Неожиданным оказалось то, что атака Крисанто Гуанчеса захлебнулась: сумку не удалось оторвать даже вместе с рукой: американка, наверное, была чемпионкой по теннису или какому-либо мужскому виду спорта.
Крисанто Гуанчесу не оставалось ничего другого, как вцепиться в сумку и дать этой тренированной даме такого пинка, что она выпустила из рук сумку, взвизгнула да так и осталась голосить на безупречном английском языке: Police! Police! [59], словно находилась на площади Пикадилли.
И если сцена грабежа была прелестной, развязка превзошла все ожидания: открыть кожаную сумку у поворота железной дороги на Пало Гранде, почувствовать ароматное дуновение, исходящее от невиданно толстой пачки денег, пошуршать роскошными новенькими бумажками по 500 боливаров каждая — какое наслаждение! Они обрядились в элегантные костюмы из английского кашемира и держались запросто с офицерами и адвокатами в кабаре. Викторино тогда впервые увидел Бланкиту в «Раю», и лучше бы не видел. Крисанто Гуанчес влюбился в рыжую девицу, которая в пылу страсти наградила его гонореей. Но этот, другой Крисанто Гуанчес, распластавшийся на потрескавшихся досках и сухом дерьме, оглушенный тишиной, которая плыла по пустому дому, устремивший немигающий взгляд в балки потолка, не желал вспоминать ни о чем. Кровавая парабола тянулась от его вспухших губ к затылку, ножевая диагональ пересекала голую грудь. Этот домишко, затерянный в крутом овраге, не принадлежал никому, даже влюбленные парочки не отваживались устраивать тут ложе, опасаясь змей; в этой хижине шныряло только мелкое хищное зверье да встречались тайком бродяги.
Ночь, которая заканчивалась для них обоих сумерками позорного рассвета, торжественно началась их первой большой кражей, первым вооруженным нападением, посвящением в настоящие бандиты. Они уже приобрели славу ловких охотников за дамскими сумками, и поэтому вполне понятно, что вчера утром к ним подошел Кайфас, когда они бесцельно прогуливались среди лавчонок на Кинто Креспо, к ним подошел Кайфас и сказал: Мне нужны два тертых кореша для дела, клюете?
Они клюнули. Но первое вооруженное ограбление, которое так волновало их, пока они готовились, потому что впервые действовали вместе с матерыми налетчиками, само по себе не произвело на них особого впечатления. В памяти Викторино оно сохранилось как отдаленное подобие надоевшего американского боевика: общим планом — поворот к улице Сайта-Моника; средним планом — продовольственный магазин, человек с висячими усами становится на цыпочки, чтобы опуститъ металлические жалюзи; снова крупный план — в кадре появляется Кайфас, нацеливает дуло своей «пушки» на брюхо лавочника; средний план — Крисанто Гуанчес и Викторино в один миг опустошают кассу; замедленная съемка — трое бандитов дубасят лавочника, Кайфас оглушает его рукояткой револьвера; последний кадр целиком заполняется физиономией лавочника, пытающегося что-то сказать. Новая сцена, в кадре — автомашина, которая останавливается за ближайшим углом. Музыка нагнетает напряжение. Крупным планом — Кубинец за рулем. Камера перемещается в машину. Через ветровое стекло в фокусе улица; камера возвращается внутрь магазина; средний план — в углу, за прилавком с коробками и бутылками, три бандита находят пачки банкнот; общий план — бандиты с добычей выходят на улицу, лавочник распростерт на полу, с его лица ручьем льет кровь на белый мешок с мукой. Снаружи крупным планом Кубинец за ветровым стеклом. Кубинец закуривает сигарету и включает зажигание, во время дальнейшей сцены слышится шум мотора; средний план — три бандита бегут к машине; общий план — они открывают дверцы и влезают в машину; быстро мелькают кадры — машина летит, сворачивает налево в третий переулок; съемка замедляется, крупным планом та же самая улица, что и в начале эпизода; тот же самый ракурс, победная музыка. Далее экран заволакивается кровью, которая заливает и его, болит разбитая ключица, саднит от ожогов и побоев тело. Что касается Крисанто Гуанчеса, то он не хочет вспоминать абсолютно ни о чем.
Кошмар начался тогда, отвратительное глумление началось тогда, когда они перешагнули порог лачуги, затерянной в глубоком крутом овраге. До этого логова спустились они вдвоем, следуя за Кайфасом и Кубинцем, после того как бросили автомашину на какой-то уединенной аллее. Они пришли сюда делить добычу, участвовать в нерушимой церемонии. Неожиданно из тьмы вынырнули еще двое, чьих морд никогда ранее не видел Крисанто Гуанчес, чьих имен никогда не слышал Викторино. Они не участвовали в деле, но притащили три бутылки рома и пакет содовых таблеток, торопливо рассыпали пастилки, розоватые в свете фонаря, высокого, как пальма, широкого, как шимпанзе, и слабого, как шахтерская лампа.
Викторино и Крисанто Гуанчес хватили рома, чтобы не выглядеть молокососами, но отказались от содовых таблеток, боясь упасть в глазах своих матерых товарищей. Затем они притаились в углу комнаты — придет же когда-нибудь время справедливого распределения добычи. Который теперь час, Викторино? Он прикинул: должно быть, половина второго. Кайфас, Кубинец и два чужака пили прямо из горлышка в другом конце лачуги, развлекались грязными анекдотами, но начинали с конца, а потом, не зная, что еще добавить, разражались идиотским хохотом, рыгали и издавали прочие непристойные звуки. Вдруг они притихли. Сломав жуткую тишину, один из пришельцев, тот, кого другие называли Бешеный Пес, сказал: — Давайте поиграем с этими сопляками!
Викторино и Крисанто Гуанчес сначала восприняли эти слова как глупую шутку пьяных, какую-то секунду перед ними маячила надежда, что речь не о них — ведь они уже не сопляки, не мелюзга паршивая, а два равных сообщника, которые только что рисковали свободой и жизнью, участвовали в мужском деле и теперь, как мужчины, сидели на корточках и терпеливо ждали своей доли. Но в ответ на предложение Бешеного Пса послышалось одобрительное мычание остальных. Бешеный Пес был сущим дьяволом, к тому же в голову ему ударил ром, поэтому в его голосе и в словах чуялось что-то особенно страшное. Кайфас уже направлялся к ним, мало что соображая:
— А ну, скидывай одежу, ребята, сейчас мы повеселимся! Викторино и Крисанто Гуанчес, поняв, что им угрожает, кошачьим прыжком кинулись к двери, но натолкнулись на гиганта с фонарем, которого звали Мохнатый Бык; он загородил собою дверь и, оттолкнув, заставил отступить, Викторино сунул было правую руку в карман, чтобы нащупать нож, но Кайфас одной ручищей, как тисками, сжал оба его запястья. Кубинец и Бешеный Пес волоком оттащили в сторону Крисанто Гуанчеса. Напрасно он пытался вырваться, напрасно осыпал их проклятиями… Отпустите меня, сволочи! Викторино стоял, одинокий и беззащитный, перед Кайфасом и Мохнатым Быком.
— Сначала вам придется убить меня! — Двое мужчин, оглушенных ромом, не поняли, что Викторино прокричал жестокую правду; с него содрали одежду, загнали в темный угол и на его отчаянные попытки кусаться или вырываться отвечали ударами, которые гулко сыпались на ребра Викторино, как комья глины на гробовые доски. Кайфас гнусаво приговаривал:
— Ну ты, негритенок, не брыкайся, все равно не вырвешься. Мохнатый Бык вывернул ему левую согнутую руку за спину и тянул ее кверху, часто и резко дергая, острая, невыносимая боль нарастала.
— Ой, руку сломаете, подонки проклятые!
— Говорят тебе, не брыкайся, негритенок, — отвечал Кайфас. Борьба продолжалась несколько минут. Впрочем, кто знает сколько? Пьяные громилы разбили ему переносицу, сломали ключицу. Кайфас прижег ему мошонку зажженной сигаретой, содрал кожу с ягодиц своими хищными когтями. Викторино в тоске подумал, что его сейчас убьют, почувствовал, как к самому горлу подкатил холодный комок и стал душить, и это, наверное, и была сама смерть.
— Ну-ка, давайте сюда! — послышался вдруг рык Кубинца из соседней комнатушки.
И только тогда они оставили его, почти потерявшего сознание. Он уткнулся позеленевшими губами прямо в грязь, с трудом, перекатывая во рту проклятия и бранные слова: Чуть не убили меня, сволочи. Потом погрузился в какой-то обморочный туман; по временам издалека доносились наглые смешки Кайфаса; боль в ключице не давала ему совсем лишиться чувств. Заброшенный домишко вновь обретал гибельную таинственность.
Они ушли с добычей, оскорбляя рассвет своей пьяной икотой, они забыли в доме фонарь, оставшийся гореть среди пустых бутылок. Его ленивый отблеск напомнил Викторино, где он находится, Крисанто Гуанчес лежал, вытянувшись, в темной луже, израненный и окровавленный, как и он сам. Богохульства Крисанто Гуанчеса возносились прямо к небесам, он не смог перенести зверских пыток, жуткой непрерывной боли, его едва не придушили.
Крисанто Гуанчес, истерзанный и опозоренный, не вспоминал более ни о чем, не обращал никакого внимания на сострадательные уловки Викторино. Его едва не придушили, его измяли, он не смог выдержать. И теперь он не сводил с потолка безразличных мертвых глаз.
ВИКТОРИНО ПЕРАЛЬТА
И из— за того, что он сказал эту мерзость, я не убил его, Бланкита, хотя он прав —была ты и проституткой, и дешевой шлюхой, — но для меня ты жена, это мое дело, и не ему об этом судить. Когда же он сказал эту мерзость, Бланкита, вместо того чтобы пригвоздить его к доске умывальника, я крикнул ему: Забирай свои штаны и чеши отсюда, сволота! Он не стал дожидаться, пока я повторю, кинулся ястребом к стулу, схватил штаны и рубаху и — как ветром его сдуло, даже на башмаки не взглянул, вылетел в дверь, потом вниз по лестнице, из гостиницы несся сломя голову до самых холмов Гуаратаро.
Затем Викторино прислушивается к твоим всхлипываниям, Бланкита, они будто ручеек, струящийся из-под кирпичного пола:
— Не убивай меня любовь моя клянусь тебе я не сделала ничего плохого клянусь моей матерью я знаю ты мне не поверишь я вчера вечером напилась в «Раю» все вспоминала о тебе и напилась как сумасшедшая ты ведь знаешь любовь моя что я очень боюсь спать одна когда голова кругом идет и мне кажется что ко мне придут мертвецы и тогда я сказала Маракучито чтобы он отвел меня в эту гостиницу и он остался ночевать со мной было уже очень поздно я легла ногами туда, а он ногами сюда я знаю любовь моя что ты мне не поверишь но мы не делали ничего плохого клянусь тебе моей покойной матерью не убивай меня…
Бланкита ошибается. Викторино и не думает убивать ее, а только чиркнуть по ней раз-другой ножом, чтобы оставить на ее теле вечную память о том, что она проделывала, покa он сидел под арестом. Для начала он резанул бы ей грудь, которую обнажила рубашка, грудь, с дрожащим, темным, как терновая ягода, соском. Он медленно приближается к вороху простыней, где она скулит; Бланкита уже ощутила холод стали на своей коже и угрем метнулась к стене — он едва успел оцарапать ей одну грудь. На царапине показывается кровь, это правда, но ее так мало, что шрам едва ли останется.
Так она лежит, в узком тупике между ножом Викторино и стенкой, спиной к нему, беззащитная, все еще лепеча ненужные слова: Я ничего не делала плохого. Не убивай меня, любовь моя. Рубашка поднялась на бедрах, и ее шоколадные ягодицы распаляют его, две круглые вазы, обнаженные и блестящие, ее шоколадные ягодицы. И он решает во имя справедливости полоснуть по ним, на сей раз его рука не может дрогнуть, и она не дрогнула — получился отличный крест: один разрез сделала природа, другой он. Бланкита не смогла сдержать пронзительный крик, но тотчас раскаялась в том, что вскрикнула: их дела не должны выходить за стены этой комнаты. До сих пор она только тихо всхлипывала и упрашивала, сведение счетов — это их дело, только их, и более никого. Ты хочешь убить меня, любовь моя?
Рана на ягодицах весьма отличается от той, что на груди, скорее напоминает длинный и глубокий надрез, сделанный рукой мясника. В нем пульсирует ткань красивого пурпурного цвета. Вот только портит все дело кровь, заливает простыни, чернит розочки на матраце, одна капелька уже упала, клюнула кирпичный пол. Руки Бланкиты пытаются схватить правый кулак Викторино, тот, где нож; она цепляется за него, сотрясаясь от пяти слов, которые повторяет, как старый фонограф: Не убивай меня, любовь моя; Не убивай меня, любовь моя; Не убивай меня, любовь моя, — пока Викторино своими губами невольно не стирает мокрую соль с твоих глаз, потому что он никого и никогда не любил так, как любит тебя, Бланкита. И, любя так сильно, он потерял голову, когда увидел тебя в кровати с другим мужчиной; и, любя так сильно, он сам страдает от раны, зияющей у тебя сзади. Твоя кровь, словно тряпка, стерла все, что ты натворила. И он целует твой рот, еще пахнущий табаком и мятой, и ревет, как последний дурак, вместе с тобой.
У подножия лестницы оперным Спарафучиле замер итальянец на фоне замызганных и зловонных декораций коридора. Викторино, хромая, спускается вниз по ступенькам — вывихнутая нога еще болит — и обеими руками поддерживает раненую женщину.
— Per la Madonna! Che hai fatto? [57]
Физиономия итальянца превратилась в деревянную маску, украшающую нос корабля, — маску из мореного дуба над красными следами, которые оставляют пятки Бланкиты.
— Carogna, che non sei altro! [58]
Викторино ведет ее бережно и нежно в прихожую, прислоняет, как куклу, к дверному косяку; двое прохожих мельком взглядывают на нее и идут дальше, так и не поняв парализованная ли это женщина или безжизненный манекен. Викторино, отчаянно размахивая руками, останавливает такси.
— Отвези ее в пункт Скорой помощи, маэстро! У нее кровотечение, маэстро!
Шофер по одному его виду понял, что речь идет не кровотечении, а скорее о кровопускании; со скрежетом зубовным помогает опустить ее на заднее сиденье. Бледная как мел Бланкита не может ни говорить, ни стонать, ни даже слово на прощание из себя выдавить. Викторино сунул шоферу монету, которую получил от мотоциклиста, и все повторяет настойчиво:
— Вези ее в пункт Скорой помощи, быстрее, маэстро!
Шофер, перед тем как тронуть с места, бросает на него злобный взгляд; нетрудно себе представить, о чем он думает: Повезло же мне с утра. Эта женщина вымажет кровью все сиденье. Уже вымазала. Если полиция узнает, а она обязательно узнает, впутают меня во всякие допросы и очные ставки, — тем не менее он все же рванул вперед, машина с Бланкитой заворачивает за угол, а Викторино все еще одиноко торчит посреди улицы, забыв, что брюки залиты кровью, и чувствует себя брошенным, как дохлая лошадь. Бланкита, я тебя очень люблю, за что ты меня так оглоушила?
— Ты помнишь дона Сантьяго? — вдруг спросил Викторино, чтобы что-нибудь сказать. Ему надо было разорвать тишину, которая начинала угнетать и давить как камень; ему хотелось бы кинуть горсть пепла в открытые глаза Крисанто Гуанчеса, чтобы притушить их мертвенный блеск. Через окно, распахнутое в овраг, слышались заунывные псалмы петухов.
— Ты помнишь дона Сантьяго?
Крисанто Гуанчес отлично помнил дона Сантьяго, но не отвечал, как не ответил бы ни на какой другой вопрос. Дон Сантьяго был любезный и услужливый галисиец, скромный и неболтливый, — старик что надо, они часто к нему заглядывали, когда начали воровать. Викторино стал заниматься мелкими кражами не по призванию и не потому, что хотел нажиться, — просто он желал стать достойным своего нового друга Крисанто Гуанчеса, дерзкого пирата с острова Такаригуа. Так, например, по какой-то счастливой случайности у тротуара одной пустынной или полупустынной улицы оказался красный мотоцикл — черт знает куда делся его законный владелец! Почему было не сесть на него верхом и не отправиться спокойненько вниз по улице? В мастерскую дона Сантьяго можно было попасть из широкого коридора без крыши; к заплесневелым стенам прислонялись заржавленные колеса и куски труб. Потом надо было пройти еще через две двери и пробраться через кучи металлолома, прежде чем окажешься в клетушке, где дон Сантьяго работал с чисто галисийским трудолюбием; его плоскогубцы и молотки не знали ни воскресений, ни праздничных дней. Почтенные седины и очки, поднятые на лоб, придавали дону Сантьяго вид уважаемого старца. Да и кто бы отважился подумать иначе, глядя на него? Вы являлись к нему, таща с собой мотоцикл и делая вид, что хотите починить какую-то испорченную деталь. Дону Сантьяго было достаточно бросить один взгляд на покрышки: Даю тебе двадцать боливаров за него! Вы начинали торговаться, речь, мол, идет о почти новом «ралейе»; дон Сантьяго немного набавлял цену, если был в хорошем настроении, а вы уходили через главный вход, уже без мотоцикла, гордо насвистывая популярную песенку «Вот бредет крокодил в Барранкилью…». А потом оставалось только сменить номер, перекрасить мотоцикл в менее кричащий цвет, заменить некоторые детали и перепродать — кто его знает за сколько. Всеми этими мелочами занимался дон Сантьяго, для этого он заводил влиятельные знакомства и, конечно, пользовался при этом всеобщим уважением.
— А ты помнишь американку из Бельомонте? — Викторино прибегнул к средству, которое всегда, даже когда они проводили скверную неделю в тюрьме Планчарт, заставляло улыбаться Крисанто Гуанчеса. Но на этот раз он не улыбнулся, а продолжал лежать, уставившись в потолок остановившимися глазами. Летучая мышь, лишенная темноты, билась о стены, начинавшие светлеть.
В ту пору, когда случилось происшествие с американкой из Бельомонте, они уже не были новичками — похитителями велосипедов, о нет, в ту, правда, не очень далекую пору они уже специализировались на похищении дамских сумочек. Именно дон Сантьяго удостоил их доверия, снадбив легальным мотоциклом в счет будущих нелегальных доходов. Викторино медленно ехал за женщиной и ее сумкой, Крисанто Гуанчес сидел за его спиной, они старались поравняться со своей жертвой на участке, где движение было небольшим, затем следовал наскок, вернее сказать, прыжок тигра, — и женщина оставалась без сумочки. Крисанто Гуанчес бежал с добычей метров десять, чтобы догнать мотоцикл, Викторино тут же поддавал газу, оставляя за собой вонючую серую струю и грохот, в котором тонули крики жертвы. Ей-богу, смех было глядеть на немногих остолбеневших свидетелей.
Американка вышла из банка Бельомонте с высокомерным видом, который появляется у одиноких женщин, когда они становятся обладательницами чека на кругленькую сумму. Это была рослая, рыжая воительница из тех, что мелькают на экранах телевизоров во главе нью-йоркских пожарных или карнавального шествия в Новом Орлеане. Викторино наслаждался преследованием — пляшущие бедра американки заслуживали Нобелевской премии и ордена Почетного легиона. Неожиданным оказалось то, что атака Крисанто Гуанчеса захлебнулась: сумку не удалось оторвать даже вместе с рукой: американка, наверное, была чемпионкой по теннису или какому-либо мужскому виду спорта.
Крисанто Гуанчесу не оставалось ничего другого, как вцепиться в сумку и дать этой тренированной даме такого пинка, что она выпустила из рук сумку, взвизгнула да так и осталась голосить на безупречном английском языке: Police! Police! [59], словно находилась на площади Пикадилли.
И если сцена грабежа была прелестной, развязка превзошла все ожидания: открыть кожаную сумку у поворота железной дороги на Пало Гранде, почувствовать ароматное дуновение, исходящее от невиданно толстой пачки денег, пошуршать роскошными новенькими бумажками по 500 боливаров каждая — какое наслаждение! Они обрядились в элегантные костюмы из английского кашемира и держались запросто с офицерами и адвокатами в кабаре. Викторино тогда впервые увидел Бланкиту в «Раю», и лучше бы не видел. Крисанто Гуанчес влюбился в рыжую девицу, которая в пылу страсти наградила его гонореей. Но этот, другой Крисанто Гуанчес, распластавшийся на потрескавшихся досках и сухом дерьме, оглушенный тишиной, которая плыла по пустому дому, устремивший немигающий взгляд в балки потолка, не желал вспоминать ни о чем. Кровавая парабола тянулась от его вспухших губ к затылку, ножевая диагональ пересекала голую грудь. Этот домишко, затерянный в крутом овраге, не принадлежал никому, даже влюбленные парочки не отваживались устраивать тут ложе, опасаясь змей; в этой хижине шныряло только мелкое хищное зверье да встречались тайком бродяги.
Ночь, которая заканчивалась для них обоих сумерками позорного рассвета, торжественно началась их первой большой кражей, первым вооруженным нападением, посвящением в настоящие бандиты. Они уже приобрели славу ловких охотников за дамскими сумками, и поэтому вполне понятно, что вчера утром к ним подошел Кайфас, когда они бесцельно прогуливались среди лавчонок на Кинто Креспо, к ним подошел Кайфас и сказал: Мне нужны два тертых кореша для дела, клюете?
Они клюнули. Но первое вооруженное ограбление, которое так волновало их, пока они готовились, потому что впервые действовали вместе с матерыми налетчиками, само по себе не произвело на них особого впечатления. В памяти Викторино оно сохранилось как отдаленное подобие надоевшего американского боевика: общим планом — поворот к улице Сайта-Моника; средним планом — продовольственный магазин, человек с висячими усами становится на цыпочки, чтобы опуститъ металлические жалюзи; снова крупный план — в кадре появляется Кайфас, нацеливает дуло своей «пушки» на брюхо лавочника; средний план — Крисанто Гуанчес и Викторино в один миг опустошают кассу; замедленная съемка — трое бандитов дубасят лавочника, Кайфас оглушает его рукояткой револьвера; последний кадр целиком заполняется физиономией лавочника, пытающегося что-то сказать. Новая сцена, в кадре — автомашина, которая останавливается за ближайшим углом. Музыка нагнетает напряжение. Крупным планом — Кубинец за рулем. Камера перемещается в машину. Через ветровое стекло в фокусе улица; камера возвращается внутрь магазина; средний план — в углу, за прилавком с коробками и бутылками, три бандита находят пачки банкнот; общий план — бандиты с добычей выходят на улицу, лавочник распростерт на полу, с его лица ручьем льет кровь на белый мешок с мукой. Снаружи крупным планом Кубинец за ветровым стеклом. Кубинец закуривает сигарету и включает зажигание, во время дальнейшей сцены слышится шум мотора; средний план — три бандита бегут к машине; общий план — они открывают дверцы и влезают в машину; быстро мелькают кадры — машина летит, сворачивает налево в третий переулок; съемка замедляется, крупным планом та же самая улица, что и в начале эпизода; тот же самый ракурс, победная музыка. Далее экран заволакивается кровью, которая заливает и его, болит разбитая ключица, саднит от ожогов и побоев тело. Что касается Крисанто Гуанчеса, то он не хочет вспоминать абсолютно ни о чем.
Кошмар начался тогда, отвратительное глумление началось тогда, когда они перешагнули порог лачуги, затерянной в глубоком крутом овраге. До этого логова спустились они вдвоем, следуя за Кайфасом и Кубинцем, после того как бросили автомашину на какой-то уединенной аллее. Они пришли сюда делить добычу, участвовать в нерушимой церемонии. Неожиданно из тьмы вынырнули еще двое, чьих морд никогда ранее не видел Крисанто Гуанчес, чьих имен никогда не слышал Викторино. Они не участвовали в деле, но притащили три бутылки рома и пакет содовых таблеток, торопливо рассыпали пастилки, розоватые в свете фонаря, высокого, как пальма, широкого, как шимпанзе, и слабого, как шахтерская лампа.
Викторино и Крисанто Гуанчес хватили рома, чтобы не выглядеть молокососами, но отказались от содовых таблеток, боясь упасть в глазах своих матерых товарищей. Затем они притаились в углу комнаты — придет же когда-нибудь время справедливого распределения добычи. Который теперь час, Викторино? Он прикинул: должно быть, половина второго. Кайфас, Кубинец и два чужака пили прямо из горлышка в другом конце лачуги, развлекались грязными анекдотами, но начинали с конца, а потом, не зная, что еще добавить, разражались идиотским хохотом, рыгали и издавали прочие непристойные звуки. Вдруг они притихли. Сломав жуткую тишину, один из пришельцев, тот, кого другие называли Бешеный Пес, сказал: — Давайте поиграем с этими сопляками!
Викторино и Крисанто Гуанчес сначала восприняли эти слова как глупую шутку пьяных, какую-то секунду перед ними маячила надежда, что речь не о них — ведь они уже не сопляки, не мелюзга паршивая, а два равных сообщника, которые только что рисковали свободой и жизнью, участвовали в мужском деле и теперь, как мужчины, сидели на корточках и терпеливо ждали своей доли. Но в ответ на предложение Бешеного Пса послышалось одобрительное мычание остальных. Бешеный Пес был сущим дьяволом, к тому же в голову ему ударил ром, поэтому в его голосе и в словах чуялось что-то особенно страшное. Кайфас уже направлялся к ним, мало что соображая:
— А ну, скидывай одежу, ребята, сейчас мы повеселимся! Викторино и Крисанто Гуанчес, поняв, что им угрожает, кошачьим прыжком кинулись к двери, но натолкнулись на гиганта с фонарем, которого звали Мохнатый Бык; он загородил собою дверь и, оттолкнув, заставил отступить, Викторино сунул было правую руку в карман, чтобы нащупать нож, но Кайфас одной ручищей, как тисками, сжал оба его запястья. Кубинец и Бешеный Пес волоком оттащили в сторону Крисанто Гуанчеса. Напрасно он пытался вырваться, напрасно осыпал их проклятиями… Отпустите меня, сволочи! Викторино стоял, одинокий и беззащитный, перед Кайфасом и Мохнатым Быком.
— Сначала вам придется убить меня! — Двое мужчин, оглушенных ромом, не поняли, что Викторино прокричал жестокую правду; с него содрали одежду, загнали в темный угол и на его отчаянные попытки кусаться или вырываться отвечали ударами, которые гулко сыпались на ребра Викторино, как комья глины на гробовые доски. Кайфас гнусаво приговаривал:
— Ну ты, негритенок, не брыкайся, все равно не вырвешься. Мохнатый Бык вывернул ему левую согнутую руку за спину и тянул ее кверху, часто и резко дергая, острая, невыносимая боль нарастала.
— Ой, руку сломаете, подонки проклятые!
— Говорят тебе, не брыкайся, негритенок, — отвечал Кайфас. Борьба продолжалась несколько минут. Впрочем, кто знает сколько? Пьяные громилы разбили ему переносицу, сломали ключицу. Кайфас прижег ему мошонку зажженной сигаретой, содрал кожу с ягодиц своими хищными когтями. Викторино в тоске подумал, что его сейчас убьют, почувствовал, как к самому горлу подкатил холодный комок и стал душить, и это, наверное, и была сама смерть.
— Ну-ка, давайте сюда! — послышался вдруг рык Кубинца из соседней комнатушки.
И только тогда они оставили его, почти потерявшего сознание. Он уткнулся позеленевшими губами прямо в грязь, с трудом, перекатывая во рту проклятия и бранные слова: Чуть не убили меня, сволочи. Потом погрузился в какой-то обморочный туман; по временам издалека доносились наглые смешки Кайфаса; боль в ключице не давала ему совсем лишиться чувств. Заброшенный домишко вновь обретал гибельную таинственность.
Они ушли с добычей, оскорбляя рассвет своей пьяной икотой, они забыли в доме фонарь, оставшийся гореть среди пустых бутылок. Его ленивый отблеск напомнил Викторино, где он находится, Крисанто Гуанчес лежал, вытянувшись, в темной луже, израненный и окровавленный, как и он сам. Богохульства Крисанто Гуанчеса возносились прямо к небесам, он не смог перенести зверских пыток, жуткой непрерывной боли, его едва не придушили.
Крисанто Гуанчес, истерзанный и опозоренный, не вспоминал более ни о чем, не обращал никакого внимания на сострадательные уловки Викторино. Его едва не придушили, его измяли, он не смог выдержать. И теперь он не сводил с потолка безразличных мертвых глаз.
ВИКТОРИНО ПЕРАЛЬТА
Викторино привел свой «мазератти», чтобы его благословил взор Мальвины. У Мальвины увлажняются ладони рук, ей все равно — приедет ли он на осле или в санях. Главное, что он приехал, она его ждет с самого завтрака, одетая в белое платье, а теперь делает вид, что поливает клумбы в саду. Мальвина — высокая, почти такая же высокая, как Викторино; под глазами у нее синева, настоящая, хотя это уже и не модно; глядит невесело. Она влюблена в Викторино с того самого дня, когда впервые взобралась на его мотоцикл, когда тесно прижалась к его спине в легкой рубашке, которая приятно щекотала ее едва обозначавшиеся юные груди. Потому с той поры она стала сосать ментоловые карамельки и зачитываться комиксами — Викторино мог перевоплощаться в Супермена, Поупи [60], или Мандрейка, или в любого другого героя, в какого только захочет. По мере того как они росли, Мальвина влюблялась все больше, и вот под глазами у нее синь, на совести — уже два года тайных поцелуев и запретных ласк. Викторино пытается идти дальше, до самого конца; он тысячу раз умолял ее об этом, старался обойтись и без мольбы, но она прекрасно знает, она предугадывает движения его души: после того, как он овладеет ею, он не будет ее любить по-прежнему, да, это не предрассудок — он не будет ее любить по-прежнему, как не любит по-прежнему те вещи, которые ему уже принадлежат. Мальвина в этом уверена, поэтому она упирается, сгорая от страсти в eгo объятиях, до смерти желая раскрыться, как раковина, под нажимом упрямых коленей Викторино: Не капризничай, любимая моя. Он целует ее, как, наверное, целовал сам царь Соломон, он просит у нее нежности, которую она хотела бы дать ему, не может дать ему. Все остальное в жизни Мальвины не имеет значения: занятия в католическом французском колледже (Je vous salue, Marie, pleine de grace, le Seigneur est avec vous, et caetera [61]); фортепьяно, развращенное томными сентиментальными вальсами; два сорокалетних друга дома, которые были бы непрочь на ней жениться; отупляющее чтение благопристойных романов — мать не разрешает ей читать романы сомнительного содержания. Сегодня день рождения Викторино, и он не приехал в назначенный час повидать ее. Единственная отрада в этом скучном мире — греховное сопротивление объятиям Викторино, нет, нет и нет с дрожью в голосе, нет и нет, затрудняющее дыхание и бросающее синеву на ее веки.
Викторино оставляет «мазератти» на аллее и идет к Мальвине, которая тоскливо ждет его, окруженная маргаритками и папоротниками, овеянная светским запахом малабаров, состязающаяся в аристократической утонченности с орхидеями.
Они входят в дом. Мальвина уже рассыпала восхищенные ахи и охи по поводу сверкающих на солнце частей автомобиля: Это что-то дивное. Они лавируют среди лиможского фарфора, ковровый кардинальский путь ведет их прямо к библиотеке.
— Я не приглашен на празднество к Лондоньо, — говорит он, задерживаясь перед дверью и пропуская ее вперед. Тогда я тоже не пойду, говорит она. Ответ, который он предвидел.
Библиотека — самое укромное место в доме, ее атмосфера пропитана дыханием пожелтевших пергаментов и замшевых переплетов, Гаруна аль-Рашида и Виктора Гюго. Голубоватое окно смягчает резкий наружный свет — надо зажечь лампу, если хочешь расшифровать золоченые угасшие буквы, если желаешь разглядеть клейменые хребты книг. Викторино и Мальвина не зажигают лампы.
Один— единственный портрет оживляет полутьму зала, поглядывая на свою собственность, ограниченную, правда, небольшим пространством между парчой на окнах и красным деревом шкафов, -это портрет доктора Хасинто Перальты Эредии, адвоката с рождения, экс-сенатора республики, члена правления и акционера многих обществ, хозяина этого дома, отца Мальвины, дяди Викторино. Его сияние не меркнет и в этом помещении — солнечные крупинки, сеющиеся сквозь окно, почти все оседают на его ясном лике, а к вечеру прислуга зажигает неоновую рамку, бросающую на портрет мертвенный отсвет, — ему ни секунды не дают остаться наедине со своими бархатными покоями. Юридическая премудрость змейками бороздит дядюшкино светлое чело; деньги, текущие в его бумажник, придают влажный блеск огромной жемчужине, озаряющей его черный галстук. Портрет исполнен в академической манере, однако не лишен выразительности — творение испанского художника, конечно, прославленного, придворного живописца короля Альфонсо Тринадцатого и прекрасной Отеро [62], — дон Хасинто Эулохио не рискует доверять свою физиономию бредовой мазне национальных художников.
«Всякий триумф — это результат долгих и целеустремленных усилий» — подобными афоризмами разражается портрет. Живой и здравствующий дон Хасинто Эулохио, всецело поглощенный трелями телефонов, мурлыканьем на заседаниях правления, беготней по коктейлям в честь бракосочетаний, разводов и похорон своих бесчисленных друзей, дон Хасинто Эулохио во плоти и крови не имеет свободного времени для умиротворяющего философствования. «Моя биография — сплошное усилие воли и разума, я создал этот дом с единственной, но добродетельной дочерью, я не расточал нерасточимые богатства, унаследованные от нашего отца, — это я говорю для моего брата, Архимиро; я не собираюсь создавать из наследства лирические миражи, как Анастасио, мой второй брат, младший, — Анастасио вбил себе в голову развитие промышленности в этой стране, по уши увязшей в долгах. Мои личные капиталы, — портрет дона Хасинто Эулохио в глубине души сожалеет, что художник не снабдил его улыбкой благополучия, — мои капиталы находятся в Англо-Американском банке. После Кубы никто не знает, что может случиться в этой мутной круговерти, которая нас окружает! Итак, мои личные капиталы составляют 840 807,83 доллара, помещенных под восемь и пять восьмых процента годовых. Этот отчет я получил неделю назад, я еще помню цифры с точностью до десятых, у меня память Юстина».
Викторино и Мальвина огибают кожаные кресла и докучливые энциклопедии. Разгулявшаяся молодая кровь гонит их в самую глубь библиотеки, туда, где стена юридических фолиантов и ее gnosis [63] служат им надежным укрытием. Внимание, дамы и господа, игра начинается! Мальвина лицом к преследователю, более не сдерживаясь, сама забивается в угол, спиной к шкафам с трудами римских законников. Только гелиотропы ее дыхания отделяют ее от атакующей команды, мяч поставлен в центр поля, судья смотрит на свой секундомер и дает свисток, центральный нападающий устремляется в атаку.
Викторино оставляет «мазератти» на аллее и идет к Мальвине, которая тоскливо ждет его, окруженная маргаритками и папоротниками, овеянная светским запахом малабаров, состязающаяся в аристократической утонченности с орхидеями.
Они входят в дом. Мальвина уже рассыпала восхищенные ахи и охи по поводу сверкающих на солнце частей автомобиля: Это что-то дивное. Они лавируют среди лиможского фарфора, ковровый кардинальский путь ведет их прямо к библиотеке.
— Я не приглашен на празднество к Лондоньо, — говорит он, задерживаясь перед дверью и пропуская ее вперед. Тогда я тоже не пойду, говорит она. Ответ, который он предвидел.
Библиотека — самое укромное место в доме, ее атмосфера пропитана дыханием пожелтевших пергаментов и замшевых переплетов, Гаруна аль-Рашида и Виктора Гюго. Голубоватое окно смягчает резкий наружный свет — надо зажечь лампу, если хочешь расшифровать золоченые угасшие буквы, если желаешь разглядеть клейменые хребты книг. Викторино и Мальвина не зажигают лампы.
Один— единственный портрет оживляет полутьму зала, поглядывая на свою собственность, ограниченную, правда, небольшим пространством между парчой на окнах и красным деревом шкафов, -это портрет доктора Хасинто Перальты Эредии, адвоката с рождения, экс-сенатора республики, члена правления и акционера многих обществ, хозяина этого дома, отца Мальвины, дяди Викторино. Его сияние не меркнет и в этом помещении — солнечные крупинки, сеющиеся сквозь окно, почти все оседают на его ясном лике, а к вечеру прислуга зажигает неоновую рамку, бросающую на портрет мертвенный отсвет, — ему ни секунды не дают остаться наедине со своими бархатными покоями. Юридическая премудрость змейками бороздит дядюшкино светлое чело; деньги, текущие в его бумажник, придают влажный блеск огромной жемчужине, озаряющей его черный галстук. Портрет исполнен в академической манере, однако не лишен выразительности — творение испанского художника, конечно, прославленного, придворного живописца короля Альфонсо Тринадцатого и прекрасной Отеро [62], — дон Хасинто Эулохио не рискует доверять свою физиономию бредовой мазне национальных художников.
«Всякий триумф — это результат долгих и целеустремленных усилий» — подобными афоризмами разражается портрет. Живой и здравствующий дон Хасинто Эулохио, всецело поглощенный трелями телефонов, мурлыканьем на заседаниях правления, беготней по коктейлям в честь бракосочетаний, разводов и похорон своих бесчисленных друзей, дон Хасинто Эулохио во плоти и крови не имеет свободного времени для умиротворяющего философствования. «Моя биография — сплошное усилие воли и разума, я создал этот дом с единственной, но добродетельной дочерью, я не расточал нерасточимые богатства, унаследованные от нашего отца, — это я говорю для моего брата, Архимиро; я не собираюсь создавать из наследства лирические миражи, как Анастасио, мой второй брат, младший, — Анастасио вбил себе в голову развитие промышленности в этой стране, по уши увязшей в долгах. Мои личные капиталы, — портрет дона Хасинто Эулохио в глубине души сожалеет, что художник не снабдил его улыбкой благополучия, — мои капиталы находятся в Англо-Американском банке. После Кубы никто не знает, что может случиться в этой мутной круговерти, которая нас окружает! Итак, мои личные капиталы составляют 840 807,83 доллара, помещенных под восемь и пять восьмых процента годовых. Этот отчет я получил неделю назад, я еще помню цифры с точностью до десятых, у меня память Юстина».
Викторино и Мальвина огибают кожаные кресла и докучливые энциклопедии. Разгулявшаяся молодая кровь гонит их в самую глубь библиотеки, туда, где стена юридических фолиантов и ее gnosis [63] служат им надежным укрытием. Внимание, дамы и господа, игра начинается! Мальвина лицом к преследователю, более не сдерживаясь, сама забивается в угол, спиной к шкафам с трудами римских законников. Только гелиотропы ее дыхания отделяют ее от атакующей команды, мяч поставлен в центр поля, судья смотрит на свой секундомер и дает свисток, центральный нападающий устремляется в атаку.