Рамунчо, Эсекьель и Уильям, три закадычных друга Викторино, уже возлежат на покрытом парусиной ковре, сгибают и разгибают свои конечности в такт хлопкам и устной команде Луи Бретона (команда подается ласковым голосом, словно совет: «Руки под голову, ноги прямые, ну-ка поднять, мальчики, а теперь плечи влево-вправо, пободрее, подружнее, сесть, коснуться пальцев ног: не расслабляйся, Эсекьель, ты ведь не из масла»). Мелодичный звон стенных часов, не имеющих обычных цифр (какие-то мондриановские [51] часы: три желтых сектора и один красный, единственная стрелка — черный рычажок, темп — будь здоров, буги-вуги времени, неопластицизм в действии), приказывает прервать тренировку. Резко пахнет потом, но потом людей, моющихся мылом «Пирс». Рамунчо отводит душу тихим неприличным словом, сидя в позе йога. Тренировка продолжается, теперь они вертят в воздухе ногами (когда Луи Бретон кричит «алле»), имитируя езду на велосипеде.
   Викторино едет по воображаемым дорогам, которые прокладывают в воздухе он и его лежащие на спине товарищи, потом кидает bonjour тренеру и вприпрыжку бежит в южный угол громадного прямоугольника, туда, где громоздятся штанги и гири. Растянувшись на жесткой, обитой кожей скамье, Викторино займется теперь тренировкой плечевого пояса. Его пальцы сжимают стальную штангу, на концы которой навинчены тяжелые зеленые круги. При толчке вверх краснеет напрягшаяся шея, скрипят, как дверные петли, сжатые зубы, кривятся губы в видимом, но добровольном страдании.
   — Якрепкий парень, Малъвина. В той ткани, из которой сплетены наши мускулы, а не в киселе хваленых мозгов размещается истинный разум, если мы отведем разуму принадлежащую ему по праву роль источника энергии, а отнюдь не роль иглы для починки девственности и врожденных пороков, так мог бы думать Викторино. Викторино с удовольствием поглядел бы, насколько хватило бы силы характера и пристрастия к душеспасительным занятиям у всех этих двадцатилетних Фаустов с их сутулыми спинами и кровоточащими деснами, если бы соблазнитель Мефистофель предложил им променять десяток прочитанных книжонок, заслуженную похвалу и ученое благословение их университетских профессоров на его, Викторино, силу и здоровье, на право с гордостью посмотреть на себя, нагих, в зеркало ванной комнаты так, как смотрит он на свои бицепсы. Да они послали бы… (извините за грубое слово, Мальвина) все эти сумасбродные и противоречивые теории, разработанные моралистами и садистами непонятно зачем. Викторино — крепкий парень, Мальвина, и ощущения собственной силы ему вполне достаточно, чтобы чувствовать себя довольным и счастливым на этом свете. По утрам он не корчится в мучительном кашле, как курильщики, а полной грудью вдыхает свежесть и свободу, как молодые бычки и деревья. Он не просыпается в тисках мигрени или в гнетущей тоске, как пьяницы, а встречает утро с ясным взором и спокойным сердцем. Он питает отвращение ко всяким мерзостям, разрушающим плоть, будь то никотин, алкоголь, онанизм, карты, болезнь или хандра, и посему же питает отвращение к губительной морали тех, кто транжирит свою молодость, преждевременно желтея от скуки и педантизма среди учебников по органической химии и спекулятивной философии, — к морали жвачных животных, прикованных к кормушкам библиотек.
   В этот самый момент он поднимает, лежа, вес в сорок килограммов, Мальвина, и мог бы его удвоить, если бы в том была нужда, потому что он крепкий парень и его мускулы повинуются его воле. Викторино тут же мог бы просветить нас, что эту крепость, точнее, этот большой вес он берет не каким-то чудом, не милостью божьей, а благодаря своему труду в поте лица. Каждый человек, конечно за исключением рахитичных и хилых от рождения, появляется на свет способным воздвигнуть свою башню, и эта башня непременно будет воздвигнута, если ты не теряешь ни часа и кладешь камень за камнем. Какое дело Викторино, что его соперник может писать стихи; сочинять музыку или решать уравнения, — главное в другом: если случилось бы троим — Викторино, нагишом, второму мужчине, нагишом, и вам, Мальвина, тоже нагишом, — оказаться на необитаемом острове и Викторино захотел бы вышвырнуть соперника в воду, бедняга, не сомневайтесь в этом, был бы вышвырнут вместе со своим греческим ямбом и своим гастритом, и Викторино наслаждался бы наедине с вами, Мальвина. Пусть читают проповеди и пускают пузатых уток ораторы и журналисты, священники со своих амвонов и ученые писаки в своих трактатах. Журналисты, ораторы, ученые и священники не сотворили до сей поры ничего путного, кроме того, что все еще стараются произвольно уравнять физически слабого человека с сильным, вооружая этого мозгляка смертоносным оружием и правовыми привилегиями, страстно желая ввергнуть того и другого в кровавую бойню и т. д. и т. п., — так сформулировал бы свои мысли Викторино, если бы его учили мыслить. Якрепкий парень, Малъвина, это все, что он думает, опуская штангу на грудь; его легкие облегченно и благодарно сжимаются ш-ш-шипящей губкой.
   Уильям и Эсекьель подходят к тренировочным мешкам, свисающим с потолка, осторожно кружат вокруг этих кожаных цилиндров, делают ложный выпад левой и затем наносят мощный боковой удар правой, прикрывая лицо перчаткой, будто этот болтающийся чурбан может дать сдачи. Луи Бретон наблюдает за ними, дает советы: Чище делай jab [52], Уильям, а тебе следует быстрее двигаться, Эсекьель, — никогда не меняя своего покровительственно-вежливого тона. Викторино оставил гири и теперь дубасит черную грушу — punching bag, — груша с головокружительной быстротой бьет по деревянному щиту, на котором закреплена; кулак Викторино молотит по ней мощно и равномерно, пятьдесят раз подряд «так-так-так…», удары отдаются глухой барабанной дробью.
   В душевой собираются все четверо. Викторино открутил кран до предела, обрушил водопад себе на спину, затем подставил грудь и плечи бьющей струе, выпятил живот.
   Из— за левой перегородки он слышит голос Уильяма:
   — Знаешь новости? Сегодня вечером пирушка в доме Пибе Лондоньо. А нас обошли, не пригласили.
   Викторино выключил душ и сдернул полотенце с крючка. Тут же слышится прорвавшийся сквозь звонкие струи воды голос Эсекьеля, который, отфыркиваясь, комментирует известие из-за правой перегородки:
   — Позвоним по телефону Пибе и все узнаем, он что-то темнит, ни словом не обмолвился о празднике, мол, этим вечером мне надо идти на урок алгебры — все врет, трусливый паразит, про свою дурацкую алгебру.
   Все четверо выходят из кабинок и задерживаются в коридоре для тайных переговоров, накинув на плечи, как тоги, белые полотенца — римские сенаторы, охваченные справедливым гневом. Факты: достопочтенная семья Лондоньо празднует пятнадцатилетие Нены. В связи с этим в их огромном доме сегодня вечером устраивается бал, на который приглашен почти весь Каракас. Выводы: семейство Лондоньо после тщательного рассмотрения всех возможных осложнений и всех возможных инцидентов решило воздержаться от приглашения их, закадычных друзей Пибе Лондоньо, дабы оградить себя от неприятных последствий (драки, синяки, свинцовая примочка и т. д.). И бедняга Пибе Лондоньо, боевой товарищ, даже не пикнув, покорился оскорбительному нажиму своих предков. Но Эсекьель — студент юридического факультета, не следует об этом забывать.
   — Мы все равно там будем и повеселимся, — сурово, под стать Дракону, изрекает Викторино.
   Сей окончательный вердикт вызывает у обвинителя Эсекьеля Устариса наглый смех с вариациями — он то кудахчет pianissimo, то гогочет allegro ma non troppo, достигая кульминации мощными аккордами хохота, затем переходит на andante cantabile [53] и, наконец, заканчивает серию раскатистых арпеджио блестящим финалом.
   — Мы пойдем на праздник и захватим с собой Мону Лизу, — неумолимо добавляет Викторино.
   Мону Лизу? Хохот Эсекьеля Устариса воспроизводится во всей своей великолепной инструментовке. Три приятеля вторят ему. Никогда имя модели Леонардо да Винчи не вызывало такого шума. Да, конечно, возьмем с собой Мону Лизу. И Луи Бретон, экс-чемпион Алжира в весе пера, тоже смеется вдали, сам не зная чему.
 
   Четверо атлетически сложенных парней, которых вы видите, — Рамунчо, Уильям, Эсекьель. и Викторино — неразлучные друзья с безумных мотоциклетных времен. Викторино минуло тогда четырнадцать лет, и это было первое сражение, которое он выиграл у отца, а также у Мамочки, геройски боровшейся мольбами и упреками против того, чтобы он носился по улице на этой адской машине. Мамочка, ярая противница всякого суеверия и чернокнижия, даже глазом не моргнула, рассказывая ему хитро придуманную историю своих страшных предчувствий:
   — Уже несколько ночей подряд, Викторино, мне снится сон, что ты погибаешь в уличной катастрофе, при столкновении. Лужи крови, клубы дыма, все бегут, ужас… — И она смахнула слезу, чтобы выдумка звучала правдоподобнее.
   — Такая культурная женщина, как ты, Мамочка, не должна верить глупым снам, мы ведь живем в середине двадцатого века, — ответил ей Викторино, и его аргументы нашли благоприятный отклик в наследственном рационализме инженера Архимиро Перальты Эредии.
   — Мальчик прав, — сказал отец, — но я все-таки никогда не куплю ему мотоцикла, это самоубийство. А все сны — наглый обман; мне, например, каждую неделю снится, что я сплю с Софи Лорен, сплошной восторг, но такого еще ни разу не случалось в моей жизни.
   Не говорилось ли вам, что он неисправимый циник? Викторино тогда решил научиться водить на мотоцикле Уильяма, семья которого — по своему происхождению и образу мыслей типично английская — была далека всяким страхам и, напротив, гордилась подобными средствами передвижения, приносящими такую славу и такие доходы легкому машиностроению Британии. Однажды днем Викторино ворвался в сад своего дома верхом на мотоцикле Уильяма и помчался по асфальтовой дорожке, раскинув руки в стороны, как акробат. Мамочка, стоя на балконе, приглушила чуть было не сорвавшийся крик тремя дрожащими пальчиками, прижатыми ко рту. Отцу ничего не оставалось делать, как пойти на перемирие с сыном и купить ему грохочущий «триумф» кроваво-красного цвета, самый быстрый и необузданный среди всех мотоциклов города.
   Стать собственником и водителем великолепного пурпурного «триумфа» значило похоронить свое детство в белой урне под бетонным покрытием улиц. Четырнадцати лет от роду родился новый человек, Прометей на коне, на механическом тигре. Даже когда дядя Анастасио, верный своим светским привычкам, захватит его с собой в бордель Чакао, где он впервые познает женщину (это случилось годом позже после того, как ему подарили мотоцикл), Викторино не почувствует себя таким взрослым, как теперь, и таким независимым. Никогда прежде не испытывал он опьянения от эликсира, украшенного ярлыком «Частная собственность» и оказывающего такое глубокое влияние на социальную историю наций и частную жизнь людей. Игрушки были не собственностью, а лишь инструментом, при помощи которого родители возводили стенку между ним и его сверстниками. Не считал своей собственностью Викторино и противные школьные принадлежности — предмет забот и хлопот его родителей, так же как и одежду, которая только мешала ему свободно разгуливать нагишом среди бамбуковых зарослей, прибитых жарой. Его абсолютной собственностью не был даже домашний пес Ягуар, униженно вилявший хвостом в ответ на его пинки и спавший в изножий его кровати, с наслаждением, как настоящий мазохист, ожидая, когда в него швырнут ботинком. Не считал он своим и скелет-велосипедишко, который скрипит между ногами у каждого посыльного из аптеки.
   Мотоцикл — напротив, неотделимая принадлежность, неотъемлемая часть мужчины, как половой член и зубы, как гордость и воля. Мотоцикл — это существо гораздо более живое, чем, скажем, кот или канарейка. Как подругу, он ласкает его взглядом, как невесту, украшает всем, чем может, как малого ребенка, моет, наводит блеск. Стоило посмотреть на это всемирно известное сокровище, на красный «триумф» Викторино, на острые бычьи рога, которые Викторино насадил на руль, на этого красавца без единой масляной брызги, заботливо вытертого руками Викторино, со сверкающими крыльями, отполированными до блеска тоже руками Викторино. Стоило посмотреть, как медленно и победоносно «триумф» спускался вниз по крутым улицам на склонах Авилы. Стоило посмотреть, как бесстрашно, на бреющем полете огибал он углы, повинуясь малейшему движению пальцев Викторино, словно конь самых чистых кровей. Стоило посмотреть, каким коршуном или молнией несся он по прямой, догоняя, послушный правой руке Викторино, поток мчащихся машин, вырываясь вперед и возглавляя их, живописный и величественный, словно лошадь шейха, Стоило посмотреть, как он чутко и осторожно спускался в полночь по старой извилистой дороге, ведущей к морю, испытывая умение и храбрость своего хозяина. Стоило посмотреть, как он, освобожденный от всех глушителей и кляпов, возвещал наступление утра мужественным грохотом, тревожа стариков своей бурной молодостью. Стоило посмотреть на него, на этот красный вихрь в облаке дыма, пугавший улицы партизанской стрельбой.
   Поглядеть бы на него с тобой, Малъвина, сидящей на его крупе, Малъвина, обнимающей меня за шею, Малъвина, прижимающей к моей спине свои два лимончика, которые колышутся под твоим свитером, Малъвина; с тобой, кричащей: Пожалуйста, остановись, мне страшно! — По я-то хорошо знаю, что тебе совсем не страшно, ты просто хочешь покрепче прижаться ко мне, Малъвина.
   — Давайте-ка устроим перестрелочку, ребята, — предложил как-то Уильям в пепельных сумерках знойного вечера, ждали обещанную грозу, но она не торопилась; горячий ветерок тормошил брошенные газеты и сухие листья.
   Великолепная шестерка уже довольно долго зевала в тоскливом ожидании ливня и проклинала его задержку, полусидя на своих мотоциклах — одна нога на педали, другая на земле. Все приняли план действий, предложенный Уильямом и точно взятый из кинобоевика, ни минуты не предполагая, что об этой «перестрелочке» будут говорить долгие месяцы в Восточном районе, что эта спортивная забава навлечет на них инквизиторскую ненависть дам-католичек и пуританское презрение благочестивых кавалеров, хотя в полицейском управлении озорникам ничего не смогли вменить в вину, когда полковник Арельяно бесцеремонно притащил их туда. Вышло так, что больше поверили им, чем их обвинителю. Бесплатный донос обозленного полковника оказался менее убедительным, нежели показания свидетелей происшествия — Рамунчо и Пибе Лондоньо, — свидетелей, которых представили они же сами и согласно которым какие-то призраки-мотоциклисты (мы видели их собственными глазами), горлопаны-негры из коммунистических районов (ох, и страшные хари) проливали кровь и сеяли смерть на газонах Кантри и Ла-Кастельяны, мстя за свои вековечные обиды, расовые и классовые.
   Эта перестрелка, которая, судя по рассказам, к полуночи приобрела размах сражения, началась в конце серого вечера самым тривиальным образом, как простая забава. Шесть корсаров сначала разъехались по домам, чтобы конфисковать имеющееся оружие. По возвращении они произвели его учет: два охотничьих ружья, способных стрелять лишь по фантастическим тиграм в ближайшем тире и найденных Уильямом и Эсекьелем в чуланах своих предков; третье ружье извлек Пибе Лондоньо из закромов своего старшего брата — помещика; Рамунчо раскопал в каком-то шкафу блестящий револьвер с предлинным стволом, некогда украшавший пояс его дедушки, когда тот был гражданским начальником в Канделярии; Викторино взял напрокат в перчаточнике отцовского «мерседес-бенца» браунинг, новехонький, жгущий руки своим нетерпением. Что касается Турка Хулиана (в ту пору он еще был членом их компании, этот плут), ему удалось достать только старый дробовик, над которым вдоволь посмеялась бы любая дичь, за исключением, может быть, кролика или голубя. Теперь, четыре года спустя, Викторино уже не помнит — своевременное ли появление этого дробовика или антипатия, которую им всем внушал фокстерьер сестер Рамирес, были причиной тому, что вооруженное нападение началось с охоты на мелкую дичь. Собачонку звали Шадоу [54]; из-за толщины она у тратила характерные черты своей породы, но осталась, этого у нее не отнимешь, столь же надменной и саркастичной, как фокстерьер, ее породивший.
   По правде говоря, дело заключалось в том, что все члены компании (кто больше, кто меньше) были влюблены: одни в старшую сестру с ее нумизматическим профилем и черными локонами, словно нарисованными углем; другие в младшую с ее благородно-опаловым взором и дивными ручками, такими нежно-белыми, как цветы жасмина. Вторая правда, гораздо более горькая, состояла в том, что эти мальчишки никогда не тревожили воображения двух красавиц, двух надменных жительниц улицы Альтамира. Старшая вздыхала от безответной любви над портретом сэра Лоуренса Оливье с черепом в руке, чей похоронный монолог явно дисгармонировал с криминалистическим интересом к предмету его изучения; младшая сестра терзалась мучительной страстью к фортепьяно, и даже воспоминание о самых мужественных мальчиках не могло преодолеть ограду из ее занудных гамм и бесконечных упражнений. Но для песика Шадоу (этот контраст отравлял им каждое воскресенье) находилось время и на заботы и на ласки: миленький Шадик, светик ты мой. В пальчиках сестриц треугольные уши собачонки складывались в слоеный пирожок, черной тучкой омрачало их влюбленность лишь пятнышко на глазу Шадоу. Шадоу же оберегал сестер издалека, как проницательный и хитроумный сыщик из Скотланд-ярда, подняв вверх свой хвост-обрубок, подобно антенне, принимающей сигнал опасности. Охота на фокстерьера была поручена Турку Хулиану; это не было издевкой над его бесхитростным дробовиком, да, теперь Викторино вспоминает, это дело было поручено Турку потому, что он был самым покорным обожателем старшей сестрицы Рамирес: с мусульманским терпением часами кружил он у решетки ее сада, она же, неблагодарная, в это время читала книгу стихов (или поваренную книгу), восседая в тени акаций и решительно не желая знать о существовании на свете Турка Хулиана. Сестрицы Рамирес часто ходили в кино и в концерты, иначе говоря, Хулиан попусту растрачивал свою сирийскую хитрость и свое ливанское терпение. Обе эти добродетели, доставшиеся ему от предков, были пущены в ход, чтобы привлечь поближе Шадоу, недоверчивого и настороженного, — удача, кажется, близка, — выманить его на полянку и нацелить на него свой дробовик. С первого выстрела он попал в толстое пузо пса — слишком жирным для фокстерьера был бедняга, — затем превратил его шкуру в решето. Смертельно раненный Шадоу закачался, пьяно шатнулся к изразцам стены и, умирая, злобно тявкнул на невидимого и нежданного агрессора; новый свинцовый залп пробил пятнышко на его левом глазу: от собачьего чутья и выучки остались одни воспоминания. Сестрицы Рамирес ушли в кино или в концерт, в далекой кухне шмыгали слуги; ни одному человеческому существу не пришлось присутствовать (или уронить слезу) при троянской гибели Шадоу у подъезда его дома.
   Совсем иначе, ковбойским кинобоевиком, выглядел бой с доберман-пинчерами доктора Фортике. Псы эти были настолько лишены индивидуальности, так походили друг на друга, что никому и в голову не приходило дать им клички. Дружная и горячая тройка вдруг вымахивала из кустов, подобно трем черным бичам, едва только слышались чьи-нибудь дерзкие шаги вблизи особняка доктора Фортике. Можно было бы подумать, что собаки эти высечены из обсидиана или базальта, если бы не яростное сверкание их миндалевидных глаз. Той ночью вышколенные псы залаяли на опасность, которую почуяли; слепым галопом помчались к рощице, где засели Уильям, Эсекьель и Пибе Лондоньо со своим оружием. Тончайшее чутье говорило псам, что они мчатся в жестокую тьму, что несут на погибель три своих острых головы, шесть своих обрезанных ушей, шесть своих блестящих глаз-миндалин. Первая пуля из ружья Уильяма пробила мускулистый битум груди летевшего в авангарде. Но двое других, не колеблясь, продолжали бешеный аллюр — настоящий доберман никогда не уклоняется от боя. Тогда Эсекьель спустил курок. И не попал. Два оставшихся в живых зверя были уже в пяти шагах от своих врагов, когда Пибе Лондоньо великолепным выстрелом раздробил череп одному из них. Только тогда истерически замелькали огни в особняке. В последнем прыжке третий доберман, несомненно, всадил бы свои покрытые пеной клыки в грудь Уильяма. Старый револьвер Рамунчо не тратил времени на «господи помилуй!» — его громовый выстрел оглушил окрестность. Здоровенный пес, роняя слюну, покатился по гераням, обрушив на них весь свой гнев, и тут же затих. Я не разрядил свой пистолет, Малъвина, потому что не пришла пора; потому что не хотел пропустить ни одной подробности этого сражения под дождем. А дождик начал накрапывать со сдержанной нежностью. Три добермана из вороненой стали, черно-синие от немощи, черно-синие от смерти, остались лежать, распластавшись на мокрой траве, как принесенные в жертву быки на арене цирка.
   Теперь предстояло Викторино схватиться в поединке с немецкой овчаркой полковника Арельяно. Шерсть, темная на хребте, постепенно переходила на боках в рыжую, хвост кривым ятаганом спускался с мощного зада почти до полу, огромный язык болтался между клыками, ее звали Кайзер. Собака с рабским удовольствием подчинялась приказам полковника, а тот не скупился на похвалы своему Кайзеру. Никогда у меня не было более дисциплинированного солдата, говорил полковник. Просто диво, францисканская овечка, которую младшие дети полковника седлали как пони и кормили из своих пухлых ручонок, превращалась в страшного цербера, едва лишь слышался легкий шум среди ближайших апельсиновых деревьев. Викторино подразнил собаку из-за решетки. Викторино словно уже видел ее напряженное огромное тело, скрытое во тьме, ее вывернутые, готовые к прыжку сильные задние лапы, ее навостренные волчьи уши, оскаленные волчьи клыки — она ведь потомок волка. Викторино уже слышал ее дикий рык, уже различал ее упругие шаги, все ближе и ближе по песчаной дорожке, уже ощущал ее страшное присутствие тут, за решеткой, где ждал ее с холодным браунингом наготове. Викторино целил прямо между глаз, как заправский охотник на львов, вспышка выстрела слилась со сверканием молнии. Викторино вышел победителем, Викторино с хода вскочил на мотоцикл, одновременно с прыжком в седло завел мотор. Его пятеро приятелей с грохотом уже мчались вперед, по, аллее между пальмами и саманами. Полковник будет кричать в тревоге: «Кайзер!» Ему сначала покажется, что Кайзер чутко спит под фонарем у ворот. «Кайзер!» Он узрит трагедию, лишь когда подойдет ближе и его фонарик осветит кровь, которая будет тихо струиться из львиной головы и темными сгустками застывать на траве.

ВИКТОРИНО ПЕРДОМО

   Валентин и я входим в коридор факультета гуманитарных наук. Исидоро, покуривая третью сигарету, уже стоит там в своей альпинистской куртке (никогда в жизни он не взбирался ни на один холм), в своих полукедах (никогда, даже в качестве зрителя, он не был ни на одном стадионе). У Исидоро — печальные усы перуанского индейца и танцующая индейская походка, но эти признаки только внешние и не отвечают действительности. Исидоро — ответственный руководитель БТЕ, которая будет помогать нам в нападении на филиал Голландского банка. Исидоро неслышно скользит сзади нас по длинному коридору. Фидель и его борода дружелюбно улыбаются нам со стены. Но никто из нас троих ни на кого не смотрит, даже на портрет Фиделя, даже на Миреиту. Миреита протягивает к нам кружку для сбора средств, потряхивает ею, окликает звучным контральто: «Не скупитесь на партизан, вы, скряги!» Мы ускоряем шаг, Миреита следует за нами еще некоторое время: «На партизан, дружки! И на заключенных, если вы боитесь партизан!» Наконец она отстает, нам надо поговорить подальше от здания ректората и аудиторий, чтобы ни одна душа не нашла нас на этих задворках. Уже далеко позади осталась толпа будущих медиков, долбящих свою анатомию, далеко позади. Вот мы и пришли, я беру слово.
   — Через эту дверь, — говорю я и показываю Исидоро место, откуда мы будем начинать; моя рука скользит по плану, начертанному на цементном полу. — Через эту дверь входит командир Белармино и я, а через эту… — говорю я и умолкаю, потому что ревет сирена «скорой помощи», мчащейся к университетскому госпиталю… — через вторую дверь появятся Фредди и Спартак. Кассира, говорю я и черчу на этом месте крестик, я заставлю поднять руки вверх. А тут, говорю я, и мел крошится у меня в руке от второго энергичного крестика, тут стоит полицейский, которого обезоружит Белармино. Второго кассира, говорю я и черчу третий крестик, возьмет на себя Фредди, Фредди будет также контролировать действия машинистки, рыжей девицы, которая тут же упадет в обморок, как полагает Карминья. В это время, говорю я и рисую мелом кружок, Спартак ставит на пол свой пустой чемодан и идет с револьвером наготове к этой точке (эта точка — кабинет управляющего, вход в кабинет прямо из банковского помещения). Ясно, товарищ?