До вечера сижу с ними в беседке, потом прогуливаемся по перрону. К Кудрявцеву тоже пришла женщина с кольцом на руке, пышная, с голубыми, навыкате глазами. Платье на ней с бантом.
   — У нее корова два ведра в день молока дает! — насмешливо шепчет Ирка, и черные татарские глаза ее искрятся в темноте.
   Поезд все опаздывает, и Кудрявцев с женщиной уходит на время в пристанционные сады. Потом возвращаются. Девочки молча наблюдают за ними. К Шурке Бочкову никто не пришел.
   Прогремел в очередной раз маршрутный с нефтью, и тут же зазвонил колокол. Пассажирский, поезд подкатывает медленно. Долго, со скрипом дергаются вагоны, пока окончательно останавливаются. Со всех сторон лезут с узлами, ящиками, корзинами. Проводники с жезлами и ключами в руках стоят на ступенях, загородив двери. К нам это не относится. Валька прикладом отодвигает здоровенного проводника в сторону. Маленький Со прижимает его к стенке. У проводника багровеет лицо, торчком встают черные усы.
   — Воинский — третий! — кричит он.
   — Ладно, скажешь, когда спросят!
   Проводник косится на голубые погоны с широкой золотой каймой по краю. Курсантов знают на дороге.
   — Купе освобождай!
   — Откуда купе, товарищ? Все занято.
   — Найдем!
   Мы знаем, где искать. Обычно это первые купе от служебного. Так и есть. Все там доверху заставлено одинаковыми ящиками, в проходе лежат тяжелые мешки. Двое каких-то — один в теплых фетровых сапогах; другой в кепке с наушниками — расположились внизу, пьют в полутьме чай с бубликами. Видно, что едут издалека. Берем тяжелые корзины с верхних полок, бросаем в проход. Туда же летят мешки, что под ногами.
   — Освобождай!
   Те смотрят с испуганным удивлением. Проводник делает им знак, тихо говорит что-то. Втроем они начинают перетаскивать мешки и корзины куда-то в другое место.
   — А это пусть тут полежит, ребята! — искательно говорит барыга в фетровых сапогах.
   — Не беспокойся, дядя, охранять будем.
   Под полками и наверху остается еще целая тонна груза. Что-то прибыльное везут. Ну, да нам лишь ночь переспать: полок — хватит. Пока что выхожу из вагона.
   Надька и Ирка стоят, не уходят, хоть давно уже стемнело. Стою с ними еще полчаса, пока не проходит встречный. Наш поезд наконец трогается. Вагоны плывут мимо, а я не знаю, что делать. Потом решительно обнимаю Надьку, целую. Она прижимается ко мне, губы у нее мягкие, послушные. Теперь я целую Ирку. Губы ее дразнят, чуть покусывают…
   Вагоны уже мелькают мимо один за другим. Бегу, хватаюсь за ручку какого-то тамбура, подтягиваюсь и машу рукой назад, где светлый удаляющийся перрон. Минут через пятнадцать на полустанке между двумя сблизившимися горами перебегаю в свой вагон. Там уже светло, проводник ввинтил лампочку напротив нашего купе. В проходе, на сидячих местах спит какой-то мужик с брезентовым портфелем, с другой стороны — девушка. Отвернувшись, она смотрит в темное окно. Я ее сразу приметил, когда зашли в вагон. Светлые волосы с челкой, платье в горошек, жакет. И наведенные карандашом брови.
   Студентка: из Ташми11 или Фармина12.
   Мы начинаем ужинать: достаем из вещмешка сухую твердую колбасу, хлеб, сахар. Я все гляжу на девушку: что же видит она в темном окне? Такое же купе отражается в нем, и все мы там сидим, едим колбасу. Что-то вдруг словно толкает меня под руку. Я вижу там, в окне, как девушка сглатывает слюну…
   Валька и Со перестают есть, смотрят в ту же сторону. Быстро вынимаю из вещевого мешка еще колбасу, режу хлеб.
   — Девушка, — говорю, но она не поворачивает головы, и я трогаю ее за локоть.
   Она высокомерно смотрит на нас.
   — Пожалуйста… с нами, за компанию.
   — Спасибо, я не хочу!
   И не глядит на расстеленную газету. Я беру хлеб с колбасой, сую ей в руки.
   — Возьмите, что же вы!
   — Нет-нет!
   Девушка отталкивает мою руку, но я больно сжимаю ее пальцы, заставляю взять этот хлеб с колбасой.
   — Спасибо…
   Она начинает есть, откусывает маленькие кусочки. Слезинка скатывается у нее по щеке, растворяя черную краску в уголке глаз. Мы молчим, уничтоженные. Нам стыдно, хоть мы ни в чем не виноваты. Господи, это так тяжело — видеть голодную девушку.
   Потом я стою с ней у другого окна, возле веников и бака с водой, стою всю ночь напролет. Ее зовут Люда, и она из Ташми, со второго курса. Едет к тете в Самарканд, верней, это сорок километров еще за Самаркандом. Билетов сейчас не достанешь. В Урсатьевской ее высадили, и четыре дня она ночевала на станции, не могла попасть на поезд. А хлеб в Ташкенте выдают по карточкам только на день вперед. И продать было нечего…
   Да, продать ей нечего… У нее пустая сумка в руках. Девушка красивая, мне кажется, очень красивая, и в другое время, особенно вот так, ночью в поезде, я обязательно вел бы себя иначе. Но не теперь. Мы стоим с ней у окна, прижавшись плечами, и тихо рассказываем о себе друг другу. Я не дотрагиваюсь даже до ее руки, чтобы она чего-то не подумала. Наши долго не спят, поглядывают на меня с девушкой.
   Долго стоим на какой-то станции. Водонапорная башня видна в темноте, рядом деревья, и вдруг понимаю, что это за места. Сейчас тут совсем тихо, ветра нет и в помине. Лишь три или четыре огонька проступают в спящем поселке. Только неделю назад уезжал я отсюда на открытой товарной площадке. Кто-то стоял у водонапорной башни. Комбинезон и шлем были на мне…
   Утром в Самарканде все мы выходим на перрон. Девушка среди нас с буханкой хлеба и банкой тушенки, которую мы дали ей. По очереди прощаемся с ней за руку. Она все стоит и смотрит вслед поезду. Мы машем ей руками из окна, из тамбура…
   Уже днем за голыми, поросшими колючкой холмами сияет вода и какие-то строения на том берегу. Такое здесь бывает под горячим, ослепительным солнцем. Но мы знаем, что это не мираж, и молча смотрим в окно. Это водохранилище, то самое.
   Медленно ползет поезд между холмами, и полчаса еще проходит, пока наконец показывается станция. Мансуров и Мучник поедут дальше. У Мучника родители где-то, не доезжая Бухары, а у Мансурова мать в Чарджоу. Потому и напросились они в сопровождающие Мы же сходим на горячий, залитый асфальтом перрон.
   Комендантский патруль проверяет у Вальки Титова документы. Лейтенант в повседневных погонах мельком глядит на нас.
   — Сегодня уже до места не доберетесь. Можете тут оставаться. Только чтобы на базаре не болтаться!
   Лейтенант строжится, как по-настоящему. Валька даже не отвечает ему, забирает документы, и мы идем дальше. Все, кто сошел здесь с поезда, сплошь военные. На вокзальной площади кипит торговля: толкают все с себя — сапоги, шинели, белье — в обмен на всякую рвань. К нам тоже подкатываются: «Махнем, солдат… Сотню приплачиваю. Тебе все равно сменят!» И кивают на гравийное шоссе, что идет от станции. Мы знаем: это дорога на водохранилище. Только не являться же нам туда кусошниками.
   На привокзальном базарчике покупаем лепешки, самсу и холодец с непонятным белым наваром по краям тарелки. Сидим и едим тут же, в тени.
   — Из ишака делают. Чеснок добавляют, и вкусно, — говорит Шурка Бочков.
   Кудрявцев жует лениво:
   — Это еще ничего. Знаешь, ногти находят…
   Аппетита у нас не убавляется.
   Отдыхаем в садике на площади, лежим под чахлыми пыльными кустами. К вечеру переходим в вокзальную чайхану, устраиваемся на свободное место у стены. До войны тут, видно, был склад. Длинный сарай с деревянными стенами тонет изнутри в мутной полутьме. На нарах у стен и на тахте посредине сидят и лежат люди. Многие, как мы, армейские. Тут же семьи с детьми, какие-то женщины с потухшими глазами. Некоторые пьют чай. В углу при свече играют в карты.
   Лампочка горит лишь на одной стороне, у двери. Там на деревянном помосте стоит самовар на полдесятка ведер. Здоровенный чайханщик льет кипяток из крана в большие и малые чайники. Двое помощников, мальчик в больших галошах на босу ногу и старый польский еврей с пейсами и неподвижным, как маска, лицом, разносят чайники, собирают зеленые трехрублевки.
   Чайханщик словно бы и не смотрит в сгустившуюся тьму зала, но все видит. Между нарами идет торговля: из-под полы предлагают часы, кольца, белое английское мыло из Ирана. Самогон носят в корзинах, прикрытый тряпками. Гонят его из белой сахарной свеклы, бурты которой стоят вдоль путей.
   Позже появляются женщины, подсаживаются к компаниям, заговаривают с солдатами.
   — С маслокомбината, — говорит мужик с вывороченными губами. — Смена у них кончилась.
   Возле чайханщика появился милиционер: как видно, пришел из дежурки при вокзале. Они мирно о чем-то разговаривают. Я с интересом смотрю на него, давно почему-то не видел милиционера. Как-то мало их стало в войну. А тот пьет чай и поглядывает на тахт, где старый терьякеш13 с невидящими глазами разговаривает сам с собой.
   Милиционер уходит. Остается один чайханщик. Самовар остыл, чайники сложены, и он сидит, зевая, на подушке в углу. Становится тише, лишь у дальней стены, где играют в карты, слышатся азартные выкрики.
   — Эй, тише там! — кричит Со.
   Зеленые лица поворачиваются к нам, смотрят недобро. Но молчат, в спор с нами не вступают. Становится тише.
   Мутнеет утро в окнах под потолком. Мы начинаем собираться. Да и другие уже встали. Женщина собирает остатки еды на нарах. Она ждет, когда мы уйдем, чтобы взять себе хлеб и кусок холодца, что лежит на бумаге между нашими вещами. Со отдает ей весь холодец, который оставался у нас.
   — Спасибо, сынок, — говорит женщина…
   Мы идем по гравийному шоссе от станции к холмам. Острые каменные осколки чиркают под сапогами. Чуть впереди нас идут танкисты, которые ночевали с нами в чайхане. Четверо у них тоже без погон, другие в погонах и с винтовками. Кто-то еще движется сзади. Тихая утренняя синь в воздухе.
   Часа полтора идем мы так быстрым утренним шагом. Холмы раздвигаются, и справа, совсем близко, открывается целое море воды. Какие-то птицы плывут, взлетают и снова плывут невдалеке.
   — Утки! — говорит Шурка Бочков.
   И тут мы видим идущий вдоль шоссе ряд колючей проволоки. Когда он начался, мы не заметили. Все это: вода и утки — с другой стороны. Целый километр еще идем вдоль этой проволоки, проходим один пропускной пункт — полковой, потом, уж внутри части, другой. Охрана усиленная: двойное ограждение и через полсотни метров — часовой.
   У приземистого, в четыре окна дома приходится долго ждать. Присаживаемся на сухом арыке. Здесь сидят уже другие, кто явился раньше нас. Разбираемся по погонам у сопровождающих: Полтавское танковое, Третье харьковское самоходных орудий, Ивановская высшая школа штурманов, Ташкентская школа стрелков-бомбардиров, Туркестанское пехотно-пулеметное. И еще отдельно, по четыре в ряд сидят на корточках прямые тюремные со своими конвойными.
   Со шарит в вещевом мешке, вытряхивает крошки. И у Вальки в мешке пусто. Ничего, как-нибудь доедут обратно. Толкнут что-нибудь с себя, хоть те же вещмешки. А мы… мы уже на месте.
   Приходит наша очередь. Идем через внутренний КПП14 и сразу попадаем в перегороженную барьером комнату. Тут какие-то шкафы с ящиками, заляпанный чернилами стол. И ничего нет больше. Стены тоже голые, без лозунгов.
   За столом сидит капитан в повседневной гимнастерке с отекшим, невыспавшимся лицом и какими-то безразличными глазами. Еще лейтенант, тоже в затрапезном виде, старшина с тетрадью. Боком сидит старший лейтенант. Этот выглаженный, с крахмальным подворотничком и портупеей вперехлест на спине. Погоны у него узкие, нестроевые.
   Капитан с полминуты молча смотрит на нас, берет у Вальки Титова наши документы. Не взглянув на печати, рвет конверт по краю. Три листка там, на каждого отдельный.
   — Так, Бочков. — Капитан безошибочно смотрит на Шурку Бочкова, хоть в бумагах нет фотографий. — Непочтение родителей… Месяц.
   Это он говорит старшине, передавая бумагу. Шурка Бочков подрался с лейтенантом Кононенко, техником из второй эскадрильи. Там и драки-то особой не было. Кононенко не из тех, чтобы качать дисциплину: сам же Шурку обложил. Но дознался подполковник Щербатов, стал нудить Бочкова, а Шурка по спецшкольной еще вольнице что-то и ему сказал. И у полковника Бабакова как раз подошло настроение…
   — Кудрявцев. — Капитан читает, недоуменно пожимает плечом. — Кому он нужен: с крыши, что ли, прыгать?
   Кудрявцев молчит. Он толканул кому-то списанный парашют. Послали сдавать их в склад МТО15, а он сказал, что один потерял. Через день уже парашют нашли у барыги, порезанный на куски. Старого образца парашют — это пятьдесят метров шелку, не то что новый, перкалевый. Весь Ташкент ходит в парашютных рубашках-бобочках.
   — По заповеди, — говорит капитан старшине. — Месяц…
   Теперь он смотрит мою бумагу, и вдруг чувствую на себе его удивленный взгляд. И старшина задвигался, поднимает на меня глаза. Даже лейтенант, который сидел без дела, уставился на меня. Что же там такое про меня написано? Полковник лично диктовал, я знаю.
   — Так, Тираспольский… Месяц.
   Делаю шаг за барьер, где ждут уже Шурка с Кудрявцевым. Капитан останавливает меня.
   — В пехоте ты помкомвзвода был?
   — Был, — отвечаю я вместо «Так точно!»
   Капитан подписывает пропуск, отдает его Вальке Титову:
   — Все, можете ехать!
   Из-за барьера уже пожимаем руки Вальке и Со. Потом они уходят. Лейтенант встает из-за стола.
   — Подожди, Ченцов, еще подберем, — останавливает его капитан.
   Теперь очередь танкистов. С ними то же самое:
   — Непочтение родителей…
   — По заповеди… месяц.
   — Непочтение родителей…
   — Непочтение родителей…
   Это все известное: непочтение — ссора с начальством, а по заповеди — продажа казенного имущества. Отдельно — самоволка, если больше суток. Что еще может быть? Разве как со мной…
   Теперь идут артиллеристы из Ферганы.
   — Самоволка…
   — Непочтение родителей…
   В каждом городе тут по три-четыре эвакуированных училища. Кроме того, военные академии, не считая строевых частей. И одно на весь округ — водохранилище.
   Нас уже человек пятнадцать за барьером.
   — Выходи строиться! — говорит лейтенант. Выходим через другую дверь на широкий двор. Здесь нас уже ждут старшина, сержанты и ефрейтор. Становимся в два ряда. — Вещи оставить… Ножи… Деньги, часы сдать под расписку!
   Нас ведут к приземистому кирпичному зданию, как видно, дореволюционной постройки. Снаружи непонятно, что это: ровные голые стены. В середине становится видно, что тут был клуб. На деревянном помосте, где сцена, стоит несколько железных кроватей. На одной сидит сержант, клеит лычки на погон. А в зале человек сорок вроде нас: сидят на длинных скамейках или спят на устланном соломой полу. Большинство военные. Тюремные сидят отдельно, у стены. Мы трое находим себе место на незанятой еще скамейке недалеко от них.
   Тюремные, которые прибыли до нас, играют в карты. На полу за скамейками расстелен ватник, все они сидят кругом. Как только лейтенант уходит, они снимают наброшенное сверху одеяло. Там гора бумажных денег. Очко…
   Обедать выходим без строя. Во дворе врытые в землю кирпичные столы в ряд и к ним такие же скамейки. Баланду разливаем из бака в миски.
   — Ну, суп ППЖ, — говорит кто-то из танкистов. — Прощай Половая Жизнь.
   Да, это не наши девятая или седьмая норма со стартовым завтраком в дополнение.
   После обеда осматриваемся: во дворе, кроме летней столовой, только уборная. И еще дверь в канцелярию, где сидит капитан. Там часовой. С другой стороны плац и учебные окопы. За ними стрельбище. И тоже часовые у проволоки, через каждые пятьдесят метров.
   Сержанты, которые на помосте, где сцена, поедут с нами до места. Они катаются так каждый месяц туда и обратно. Мы лежим на узких скамьях, слушаем, как ссорятся за картами тюремные. Всякий раз возникает между ними какая-то свара. Мы уже знаем, барахло тут толкают через вольнонаемного дядю Колю и некоторых часовых. Через них же достают, что надо.
   — Так, ворье непутевое, — говорит Кудрявцев. — Один вон только в настоящем законе, из Ташкента. Говорят, больше ста лет на нем с побегами.
   Смотрю на сидящего в стороне ото всех парня: ничего особенного, белобрысый, с широким лбом. Правда, плечи у него тоже широкие, литые, на руке буквы — «Валя». Да так и лет ему немного, пожалуй, на год или два только старше меня. Когда успел он столько лет нахватать? Однако тюремные к нему с особенным почтением, даже обходят за три шага, когда бегут по своим делам. Сидит он, прислонившись спиной к стене. Почему-то и обедать не ходил.
   Играющие вдруг притихли. И на нашей стороне тоже наступила какая-то непонятная тишина. Поворачиваю голову. Возле нашей скамейки стоит долговязый уголовник с большим носом на узком лице. Он не смотрит на меня, как бы не имея к нам дела. Мы по себе, они сами по себе.
   Рядом с нами на полу примостились тоже двое тюремных. Один — бухгалтер из какого-то колхоза, полноватый, с пухлыми щеками, другой — кладовщик с черной седеющей бородой клочьями на узком худом лице. Что-то они продали незаконно на сторону. На Бухгалтере мятый шевиотовый костюм и красные, с косыми голенищами сапоги по здешней моде. Долговязый длинными цепкими руками держит Бухгалтера за сапог, не давая тому подняться с пола:
   — Эй, ака, колеса одолжи! Они у тебя фасонные!..
   Бухгалтер все поджимает ногу, хочет встать, но Долговязый дергает и тот опять валится на спину.
   — Давай, Баул, чего тянешь с каким-то фазаном! — кричат со своего места тюремные.
   Полный Бухгалтер пыхтит, отбиваясь, растерянно смотрит на нас:
   — Курсант… э, курсант…
   У него получается «кюрсант».
   Поднимаюсь со скамьи… Так: задвигались, сели на своей скамье танкисты. С ними мы не раз дрались в Самарканде, когда ездили туда на танцы. Вражда у нас старая. Но тут другое: армейские заодно. И артиллеристы повернули к нам головы, опустили свободно руки. Чувствую, чего-то не хватает в ладони. Да, в драке мы наматываем кожаные пояса на руку, пряжкой наружу. У меня и сейчас еще шрам на голове от этого. Только пояса у меня теперь нет.
   Говорю негромко:
   — Оставь его, слышишь…
   Долговязый перестает дергать сапог с ноги Бухгалтера, но не отпускает, угрюмо спрашивает меня:
   — Чего тебе до этого фазана?
   И оглядывается на вора-рецидивиста, который так же сидит, прислонившись к стене. Даже не смотрит сюда.
   — Эй, Баул, кончай, — шумят тюремные. — Что там этот когут лезет!
   Говорю все так же безразлично:
   — Ну… сказали тебе, сука волчья!
   Бухгалтер перестал дергать ногу, затих. Долговязый выпускает сапог, делает шаг назад и опять смотрит на белобрысого вора в законе. Тот не шевелится,
   — Я ничего… С фазаном только, не с тобой же, — говорит Долговязый.
   Нет, мы знаем правило. Так, на половине, дело оставлять не полагается. И счеты с ними есть у нас. Только надо быть настороже: тут и финаря под ребро можно получить. Делаю шаг вперед и бью его длинно, с оттяжкой. С запрокинутой головой падает он прямо на Шурку Бочкова, и тот встречает его снизу так, что Долговязый крутится на месте. Шурка умеет драться. Он добавляет еще раз — слева, и тюремный валится на Кудрявцева, который коротко, страшно опускает сцепленные руки ему на ребра.
   — За что… за что караете? — всхлипывает Долговязый.
   В жесткой тишине продолжаем бить его, и он коротко летает от одного к другому из нас, стараясь заслонить только лицо. Из разбитого рта и большого покатого носа хлещет кровь, руки у нас липкие. Он ничего уже не говорит, не просит. Это длится долго, и иначе нельзя.
   Когда мы оставляем его, тюремный сидит на полу, а голова его лежит на скамейке…
   — Конечно, кормят вас… масло хаваете ложками!
   Это с рыданием в голосе говорит черный, со шрамом у рта тюремный, который играл с Долговязым в карты и науськивал его. Но, когда мы смотрим в его сторону, он опускает глаза.
   — Встать!
   Все встают. В дверях стоит капитан, который принимал нас. Он видит сразу все: сидящего на полу Долговязого, испуганного Бухгалтера, надевающего стянутый до половины сапог, кровь на скамье. Кто-то, видно, позвал его. Но капитан лишь кивает пришедшему с ним сержанту.
   — Выходи строиться! — командует тот.
   Мы стоим во дворе неровным прямоугольником — что-то вроде полуроты: впереди — военные, сзади — тюремные. Капитан подходит к строю, как раз на половине делит его рукой:
   — Эта часть — напра-во!..
   Теперь мы разделены на две группы. Кроме нас в нашей группе танкисты, несколько человек из строевых частей и половина тюремных. Бухгалтер с Кладовщиком тоже остаются у нас: они быстренько встали позади нас.
   — Это будет первый взвод, — капитан указывает на тех, кого отвел в сторону. — Селезнев!
   Из строя выходит спокойный, медлительный парень с веснушками на лице, мы знаем, что он из пехотно-пулеметного училища.
   — Будете старшим! — говорит ему капитан.
   Возле нас он стоит и будто раздумывает о чем-то. Потом говорит резко:
   — Старший — Тираспольский!
   Выхожу из строя, беру у старшины тетрадь, начинаю составлять список. Трудно держать карандаш: болит большой палец, ушибленный полчаса назад.
   Вор-рецидивист тоже оказывается у нас.
   — Иванов Валентин Николаевич, — говорит он, спокойно глядя на меня. — В его глазах — серо-голубых, прозрачных — даже какое-то добродушие. А он действительно здоровый парень, короткие рукава у майки натянуты так, что вот-вот лопнут по шву.
   — Иванов, почему не обедал и не завтракал? — спрашивает капитан.
   Тот с чуть виноватой улыбкой пожимает плечами. На нем легкие парусиновые брюки, сандалии с дырочками.
   Другие тюремные отвечают хмуро, не смотрят в глаза. Когда список подходит к концу, из помещения выходит Долговязый. Он идет неуверенно, закрывая рукой разбитое лицо. Увидев меня с тетрадью, останавливается и потом уходит к другому строю.
   — Сирота, — окликает его капитан. — Сюда встаньте!
   Долговязый вздрагивает и послушно возвращается к нам.
   — Фамилия? — спрашиваю, подходя к нему с тетрадью.
   — Сирота…
   — Имя-отчество?
   — Лева.
   — Как это, Лева? — говорю я.
   — Лев, значит.
   Кто-то один засмеялся, но остальные молчат.
   — Так… а отчество?
   Долговязый не отвечает, и капля крови падает у него из разбитого носа на землю.
   — А у него нет отчества, — говорит из другого строя уголовный со шрамом, который укорял нас маслом.
   — Как это нет?.. А по паспорту?
   — У него никогда не было… паспорта.
   Никто теперь не смеется.
   — «Иванович» записали мы, — вмешивается старшина.
   Пишу «Иванович». Что-то мне не по себе.
   Колонной, повзводно мимо окопов и стрельбища идем за холмы в степь. Впереди сержант с автоматом, и по краям двое. Километра через полтора расходимся цепью, собираем сухую верблюжью колючку на топливо. Сбиваем ее ударом сапога под корень, потом катим кустик к кустику, трамбуем, пока не получается охапка. Смотрю на Иванова — ему в сандалетах трудно сбивать колючие кусты: он поворачивается всякий раз и бьет по корню каблуком. Набрал он порядком и правильно трамбует колючку. Это значит, местный, среднеазиатский. Тут все топят колючкой.
   Нести нам тоже легче, чем тюремным: у всех есть брючные ремни. А у них кто во что горазд: некоторые волокут колючку, обхватив ее голыми руками. Сирота тащит еле-еле, спотыкается, теряет половину по дороге. Стараюсь не смотреть на него.
   Сбрасываем колючку у полковой кухни, откуда получаем питание. Идем к себе кучей, пыльные, усталые. Садимся во дворе у стены, вытянув ноги, ждем ужина. За забором, в полку лихими голосами поют:

 
Знает Сталин-отец,
Знает Родина-мать,
Что советский боец
Не привык отступать.

 
   На третий день нас ведут в санпропускник, на форму восемь. За два дня прибыли еще человек пятьдесят, так что стало четыре взвода. Сидим голые после бани, ждем обмундирование с пропарки. Военным оставляют прежнее: на складе не хватает «б/у»16, особенно обуви. Мы получаем свое, еще горячее от пара обмундирование, а тюремные сидят, мотают старые выцветшие обмотки.
   Подхожу к Сироте, смотрю, как он это делает. Он втягивает голову в плечи, нагибается ниже.
   — Не так… Слышишь, Сирота, ногу разотрешь.
   Он и портянку не может мотать. Объясняю ему:
   — Под палец угол закладывай. И тяни крепче, понял?
   — Я вот… уже… видите…
   Искательное захлебывание в его голосе. И страх в глазах. Мне становится противно до тошноты. Встречаю спокойный взгляд Иванова. Как-то непонятно он улыбается: то ли с насмешкой, то ли с грустью. Вроде бы всех жалея.
   Всем нам раздают одинаковые пояса: брезентовые, с проволочной пряжкой. И парусиновые подсумки к ним.
   — Вот и хомут правильный! — говорит Кудрявцев, пробивая гвоздем дыру в брезенте.
   Почему-то забеспокоился, начинает громко причитать Бухгалтер. Оказывается, он спрятал под подоконником деньги, теперь их нет.
   Еще кто-то кричит, что обокрали. Уголовные молчат, будто их не касается. Смотрю на Иванова. Тот отрицательно чуть качнул головой. Да, мылись мы все вместе и выходили сразу.
   — Они тут специально щели готовят, — Кудрявцев показывает на дыру под окном. — Для дураков.
   Вольнонаемные при санпропускнике заходят и выходят с охапками одежды. Иди узнай, кто из них это сделал.