значения. Для меня же - я уже говорил - то был час встречи с судьбой,
с самой судьбой, и я уже давно, да что там, всегда ждал его.
Выходя из дома, Жанна всхлипывала. Я же ухватился за тележку и даже
не обернулся. Я, как и сказал под конец Реверсе, уговаривая его взять
моих кур, оставил дом открытым, чтобы клиенты могли зайти и, если
захотят, забрать свои приемники. Ну а если кому-то захочется
обворовать дом, так дверь можно и взломать.
Теперь все это было позади. Я толкал тележку, а Жанна и Софи,
прижимавшая к груди куклу, шли по тротуару.
Я с трудом лавировал в толпе и один раз даже решил, что потерял
жену и дочку, но потом снова нашел их.
С воем сирены промчалась военная санитарная машина, а чуть дальше я
заметил бельгийский автомобиль с пробоинами от пуль.
Все эти толпы с чемоданами, с тюками, как и мы, направлялись к
вокзалу. Какая-то пожилая женщина попросила разрешения поставить свои
вещи ко мне на тележку и стала вместе со мной толкать ее.
- Вы думаете, будет еще поезд? Мне говорили, что линия перерезана.
- Где?
- Около Динана. Мой зять работает на железной дороге, он видел, как
проходил эшелон с ранеными.
У многих в глазах сквозила тревога, но, главным образом, от
нетерпения. Все хотели уехать. И нужно было успеть. Ведь каждый был
уверен, что часть этих толп останется, будет принесена в жертву.
Интересно, а что грозит решившим не уезжать? Я видел за окнами лица
людей, смотрящих на беглецов, и мне показалось, что в их глазах
сквозит какое-то ледяное спокойствие.
Я прекрасно знал здание багажной станции, где часто получал
присланные мне товары. Туда я и направился, знаком велев жене
следовать за мной; только поэтому нам удалось сесть в поезд.
На путях стояло два состава. Один - воинский, и солдаты в
расстегнутых мундирах насмешливо поглядывали на эвакуирующихся.
Во второй состав пока еще не пускали. Нет, не всех. Жандармы
сдерживали толпу. Тележку я бросил. Сновали молодые женщины с
нарукавными повязками, которые занимались стариками и детьми.
Одна из них заметила, что жена моя беременна и держит за руку
дочку.
- Вам сюда.
- Но мой муж...
- Для мужчин отведены места в товарных вагонах, посадка будет
позже.
Никто не спорил, не протестовал. Все подчинялись общему движению.
Жанна то и дело растерянно оборачивалась, пытаясь отыскать меня
среди множества людей. Я крикнул:
- Мадемуазель! Мадемуазель! Девушка с повязкой вернулась ко мне.
- Передайте ей это. Тут еда для ребенка.
Кстати, это была вся еда, которую мы взяли с собой.
Я видел, как они поднимаются в вагон первого класса, и Софи со
ступеньки помахала мне рукой, вернее, не мне, а в мою сторону -
разглядеть меня в этом скоплении людей она не могла.
Меня жали и стискивали. Я все время хватался за карман, проверяя,
как там запасные очки, вечная моя забота.
- Да не толкайтесь вы, - кричал человечек с усиками.
А жандарм все время повторял:
- Не напирайте! Поезд отправится не раньше чем через час.

    2



Женщины с повязками все продолжали устраивать стариков, беременных
женщин, маленьких детей и инвалидов в пассажирские вагоны, и многие
так же, как я, гадали, хватит ли в конце концов места в поезде для
мужчин. Я с иронией представлял себе такую картину: мои жена и дочь
уедут, а мне придется остаться.
Наконец жандармам надоело сдерживать напор толпы. Они внезапно
сняли оцепление, и люди хлынули к пяти или шести товарным вагонам в
хвосте состава.
В последнюю минуту я отдал Жанне заодно с продуктами чемодан, где
были дочкины вещи и кое-какие вещи жены. У меня остался довольно
тяжелый чемодан, а в другой руке я с грехом пополам тащил черный кофр,
который на каждом шагу бил меня по ногам. Я не чувствовал боли. Я ни о
чем уже не думал.
Людской поток тащил меня, задние толкали, а я только старался
держаться поближе к раздвижной двери, и мне удалось пристроить чемодан
у стенки; задыхаясь, я уселся и поставил между колен чемодан.
Сначала спутники, мужчины и женщины, были видны мне только ниже
пояса, и лишь позже я разглядел лица. Сперва мне показалось, что я
никого не знаю, и это меня удивило, потому что Фюме - городок
маленький, тысяч на пять жителей. Правда, со всех окрестностей наехали
земледельцы. Многолюдный квартал, который я плохо знал, опустел.
Каждый поспешно располагался, готовый защищать свое местечко, и из
глубины вагона какой-то голос прокричал:
- Полно! Эй, вы, не пускайте сюда больше!
Слышались первые нервные смешки, свидетельствовавшие, что люди
несколько приходят в себя. Взгляды немного смягчились. Все начинали
осваиваться с бегством, устраивали вокруг себя чемоданы и узлы.
Двери по обе стороны вагона были открыты, и люди без интереса
смотрели на толпу на перроне, толкавшуюся в ожидании следующего
поезда, на буфет и стойку, осаждаемые пассажирами, на бутылки пива и
вина, переходившие из рук в руки.
- Скажи-ка, ты... Да, ты, рыжий... Не принесешь мне бутылку?
Я собрался было сходить посмотреть, как устроились жена и дочка, а
заодно успокоить их, рассказав, что для меня тоже нашлось место, но
побоялся, что, вернувшись, найду это место занятым.
Мы ждали не час, как объявил жандарм, а два с половиной. Несколько
раз поезд дергался, буфера сталкивались, и мы затаивали дыхание в
надежде, что наконец-то трогаемся. Один раз поезд дернуло оттого, что
к составу прицепили еще вагон.
Те, кто остался у открытых дверей, сообщали тем, кому ничего не
было видно, что происходит:
- Цепляют еще не меньше восьми вагонов. Теперь до середины кривой
вс вагоны, вагоны...
Между теми, кто разместился и был более или менее уверен, что
уедет, установилась своего рода солидарность.
Какой-то мужчина вышел на перрон и принялся считать вагоны.
- Двадцать восемь! - объявил он.
Нам не было дела до тех, которые оказались брошены на платформах и
на вокзальной площади. Новый натиск толпы уже не имел к нам отношения,
и в глубине души мы бы предпочли, чтобы поезд поскорей тронулся, пока
в вагоны не прорвались еще люди.
Мы видели старуху в инвалидном кресле, медицинская сестра везла ее
к вагону первого класса. На старухе была сиреневая шляпка с белой
вуалеткой, руки затянуты в белые нитяные перчатки.
Потом в том же направлении протащили носилки, и я забеспокоился, не
прикажут ли сейчас выходить тем, кто уже сел в вагоны, потому что
пронесся слух об эвакуации больницы.
Мне хотелось пить. Двое моих соседей выскочили из вагона с другой
стороны, добежали до перрона и вернулись с бутылками пива. Я не посмел
последовать их примеру.
Понемногу я привыкал к окружавшим меня лицам- все это были большей
частью пожилые мужчины, потому что других призвали в армию, да женщины
из простонародья, многие из деревни, мальчишка лет пятнадцати с
длинной худой шеей, с торчащим кадыком, девочка лет девяти.
Двух человек я все же узнал. Во-первых, Фернана Леруа, с которым мы
вместе ходили в школу; потом он поступил рассыльным в книжный магазин
фирмы Ашетт, по соседству с кондитерской моей свояченицы.
Он кивнул мне с другого конца вагона, куда его затолкали, и я тоже
ему кивнул, хотя уже много лет не имел случая с ним поговорить.
Что до второго, это было одно из колоритнейших лиц в Фюме, старик
пьяница, которого все звали Жюлем, - он раздавал проспекты у выхода из
кино.
Не сразу, но узнал я и еще одну особу; она, правда, была ко мне
ближе, но ее то и дело загораживал какой-то человек, вдвое шире в
плечах, чем она. Это была толстушка лет тридцати, она уже жевала
бутерброд, звали ее Жюли, она держала кафе возле пристани.
На ней была синяя саржевая юбка, слишком узкая, морщившая на
бедрах, и белая блузка с пятнами пота под мышками, сквозь которую
просвечивал лифчик.
Как сейчас помню, от нее пахло пудрой, духами, и на куске хлеба
отпечаталась ее губная помада.
Военный эшелон отбыл на север. Через несколько минут мы услышали,
как на тот же путь прибыл новый состав, и кто-то заметил:
- Вот он уже и возвращается!
Но это был другой поезд, бельгийский, набитый еще сильнее, чем наш,
причем только цивильными. Люди висели даже на подножках.
Некоторые устремились в наши вагоны. Набежали жандармы, выкрикивая
команды. В дело вмешался громкоговоритель, возвестивший, что все
должны оставаться на своих местах.
Тем не менее нескольким безбилетникам все же удалось пролезть с
другой стороны вагона - среди них была молодая темноволосая женщина в
черном платье, запыленная, без багажа, даже без сумочки.
Она робко проскользнула в наш вагон, лицо у нее было удрученное,
бледное, и никто ей ничего не сказал. Мужчины только перемигнулись, а
она тем временем притулилась, сжавшись в комок, в углу.
Нам уже не было видно машин, и я уверен, что это никого не
волновало. Те, кто был у дверей, видели только клочок неба, по-
прежнему голубого, и гадали, не появится ли с минуты на минуту
немецкая эскадрилья и не начнет ли бомбить вокзал.
С прибытием бельгийского поезда пронесся слух, что вокзалы по ту
сторону границы подверглись бомбардировке; многие называли вокзал в
Намюре.
Мне хотелось бы суметь передать эту атмосферу, особенно изумление в
нашем вагоне. В еще неподвижном поезде мы уже понемногу превращались в
особый замкнутый мирок, оставшийся, однако, в некоторой
неопределенности.
Отделенные от остальных, мы, казалось, только и ждали сигнала,
свистка, клубов пара, стука колес на рельсах, чтобы окончательно
замкнуться внутри своей компании.
Наконец, когда мы в это уже почти не верили, поезд тронулся.
Что бы делали мои попутчики, если бы им объявили, что дорога
перерезана, что поезда больше не ходят? Вернулись бы домой вместе со
своими пожитками?
Что до меня, я, мне кажется, не смирился бы с этим, скорее, пошел
бы пешком по шпалам. Поворачивать назад было уже поздно. Взрыв уже
произошел. Мысль о возвращении на свою улицу, к своему дому, к
мастерской, к саду, к своим прежним привычкам, к приемникам, ждущим на
полках, пока я их починю, казалась мне невыносимой.
Толпа на перронах медленно поплыла назад, и мне показалось, будто
ее никогда не было, и даже город, в котором, не считая четырех лет
санатория, я прожил всю жизнь, словно утратил реальность.
Я не думал о Жанне и дочери, которые сидели в вагоне первого
класса, но были от меня дальше, чем за сотни километров.
Я не спрашивал себя, что они делают, как перенесли ожидание, не
тошнит ли опять Жанну.
Я больше беспокоился о запасных очках и, стоило кому-нибудь из моих
соседей шевельнуться, загораживал карман рукой.
Как только поезд выехал из города, слева начался государственный
лес Маниз, где мы так часто гуляли по травке воскресными вечерами. Мне
казалось, что это совсем другой лес - может быть, потому, что я видел
его из вагона. Густо рос дрок; состав тащился так медленно, что я
различал пчел, которые с жужжанием перелетали с цветка на цветок.
Внезапно мы стали, и все переглянулись с одинаковым страхом в
глазах. Вдоль пути бежал железнодорожник. Потом он что-то прокричал -
я не расслышал слов, и поезд опять тронулся.
Я был не голоден. Я забыл, что мне хочется пить. Я смотрел на
зелень, проносившуюся мимо, всего в нескольких метрах, а то и не
больше метра от меня, на лесные цветы, белые, синие, желтые, - я не
знал, как они называются, да и видел-то их, как мне казалось, впервые.
На меня накатывал волнами, особенно на поворотах, запах духов Жюли,
смешанный с резким, но не противным, запахом ее пота.
С ее кафе дело обстояло так же, как с моим магазином. Это было не
совсем настоящее кафе. Когда занавески бывали задернуты, за ними было
не разглядеть, что происходит внутри.
Стойка была совсем невелика, не покрыта металлом, без полок внутри.
На простой кухонной этажерке - полдюжины бутылок.
Проходя мимо, я часто заглядывал в окна, и ясно представляю себе на
стене, рядом с остановившимися часами - кукушкой и законом о пьянстве
в общественных местах, рекламный календарь с изображением юной
блондинки со стаканом пенистого пива в руке. Меня поражало, что форма
стакана - как у бокала для шампанского.
Все это чепуха, я знаю. И говорю об этом только потому, что это
пришло мне в голову в тот миг. В вагоне царили другие запахи, не
говоря уж о том, как пахло от самого вагона: в нем еще совсем недавно
перевозили животных и стоял теперь аромат скотного двора.
Некоторые мои попутчики принялись за колбасу и паштет. Одна
крестьянка взяла с собой огромную сырную голову и отхватывала от нее
ножом ломоть за ломтем.
Люди ограничивались пока тем, что обменивались любопытными, хотя и
осторожными, взглядами, и только те, кто был из одной деревни или из
одного квартала, поддерживали разговор вслух, чаще всего перечисляя
места, через которые мы ехали.
- Гляди-ка! Ферма Деде! Хотел бы я знать, остался Деде или нет.
Коровы-то его точно в поле.
Мы ехали мимо полустанков, маленьких безлюдных станций с цементными
цветочными вокзалами под фонарями и туристскими плакатами на стенах.
- Видал, Корсика! Взять бы да и махнуть на эту Корсику!
После Ревен состав набрал скорость, и перед самым Монтерме мы
заметили печь для обжига извести, бросавшуюся в глаза среди домиков
для рабочих.
Въезжая на станцию, паровоз, словно большой экспресс, оглушительно
загудел. Минуя строения, перроны, кишевшие солдатами, он остановился
среди пустынных железнодорожных путей и будок стрелочников.
Совсем рядом с нашим вагоном была колонка, из которой по капле
сочилась вода, и я снова почувствовал жажду. Какой-то крестьянин,
выскочив из поезда и пристально глядя на паровоз, мочился на соседнем
пути у всех на глазах. Это было смешно. Люди испытывали потребность в
смехе, и многие нарочно отпускали шуточки. Старый Жюль спал, зажав в
руке початую литровую бутыль и прижимая к животу торбу с другими
бутылями.
- Слышь ты, паровоз отцепляют! - объявил человек, выходивший
помочиться.
Из вагона выпрыгнули еще несколько человек. Мне казалось, что я
должен во что бы то ни стало держаться за свое место, что это
чрезвычайно важно для меня.
Через четверть часа другой паровоз оттащил нас в обратную сторону,
но вместо того, чтобы пересечь Монтерме, мы оказались на запасном
пути, тянувшемся вдоль реки Семуа по направлению к Бельгии.
Я ездил туда с Жанной, еще когда она не была моей женой. Теперь я
уж и не знаю, не этот ли день, августовское воскресенье, решил нашу
судьбу.
Для меня женитьба имела совсем не тот смысл, что для нормального
человека. Да и было ли что-нибудь по-настоящему нормальное в моей
жизни с того вечера, когда я увидел, как моя мать вернулась домой
нагая и с остриженными волосами?
Меня потрясло не само это событие. До сих пор я не понимаю и не
пытаюсь понять. С тех пор как мне было четыре года, на войну
взваливали ответственность за столько всяких вещей, что еще одна
лишняя тайна не волновала меня.
Наша хозяйка, г-жа Жамэ, была вдова и недурно зарабатывала шитьем.
Она возилась со мной дней десять, пока не вернулся отец, которого я не
сразу узнал. Он еще носил военную форму, не такую, в какой уходил; от
его усов пахло кислым вином; глаза блестели, как будто у него был
насморк.
В сущности, я почти не знал отца, и единственным его изображением в
нашем доме была карточка на буфете, на которой он снялся вместе с
мамой в день свадьбы. Я всегда ломал себе голову, почему у обоих на
снимке такие угрюмые лица. Может быть, Софи тоже считает, что на нашей
свадебной фотографии лица у нас какие-то не такие?
Я знал, что он был служащим у г-на Севера, торговца зерном и
химическими удобрениями, чьи конторы и склады, занимавшие изрядную
часть набережной, были связаны частной железной дорогой с товарной
станцией.
Мать показывала мне г-на Севера на улице. Тогда это был человек
ниже среднего роста, толстый, очень бледный, лет шестидесяти, и ходил
он медленно, осторожно, словно боялся малейшего толчка.
- У него больное сердце. В любую минуту он может упасть и умереть
прямо на улице. Когда у него был последний приступ, его еле-еле
спасли, а потом пришлось вызывать из Парижа крупного специалиста.
Мальчишкой я, бывало, провожал его глазами, гадая, не случится ли с
ним приступ прямо при мне. Я не понимал, почему под угрозой такого
несчастья г-н Совер спокойно расхаживает, как все люди, и не унывает.
- Твой отец - его правая рука. Он начинал у господина Совера
рассыльным в шестнадцать лет, а теперь он доверенное лицо.
Что же ему доверяют? Позже я узнал, что отец действительно имел
большое влияние и должность его была именно так значительна, как
утверждала мать.
Он поступил на старое место, и мало-помалу мы привыкли к тому, что
живем вдвоем в нашей квартирке, никогда не упоминая о матери, хотя
свадебная фотография по-прежнему стояла на буфете.
Мне понадобилось некоторое время, чтобы понять, почему настроение
моего отца так меняется со дня на день, а иногда даже от часа к часу.
То он оказывался нежным, ласковым, брал меня на колени, что меня
немного смущало, и со слезами на глазах говорил мне, что на свете у
него нет никого, кроме меня, но ему этого довольно, и остальное не
имеет для него значения, главное-сын...
А через несколько часов он как будто удивлялся, видя меня в доме,
командовал мной, словно я слуга, помыкал мною и кричал, что я ничуть
не лучше, чем моя мать.
В конце концов я услышал от кого-то, что он пьет или, говоря
точнее, что он начал пить с горя, когда, вернувшись домой, не нашел
матери и узнал, что с ней случилось.
Я долго этому верил. Потом задумался. Вспомнил тот день, когда он
вернулся, его блестящие глаза, развинченные движения, запах, бутылки,
за которыми он тут же отправился к бакалейщику.
Я подслушал обрывки разговоров о войне, которые он вел с друзьями,
и у меня забрезжила догадка, что выпивать он начал на фронте.
Я его не осуждаю. И никогда не осуждал, даже когда он, спотыкаясь,
приводил домой женщину, подобранную на улице, и, изрыгая ругательства,
запирал меня в моей комнате на ключ.
Мне не нравилось, что г-жа Жамэ ласкает меня и жалеет. Я ее
сторонился. После школы у меня вошло в привычку бегать за покупками,
стряпать, мыть посуду.
Однажды вечером отца привели двое прохожих - он без чувств валялся
на тротуаре. Я хотел бежать за врачом, но они убедили меня, что этого
не требуется, что отцу нужно просто проспаться. С их помощью я его
раздел.
Г-н Совер держал его только из жалости, это я тоже знал. Много раз
его доверенный говорил хозяину грубости, а назавтра плакал и просил
прощения.
Это все не важно. Я хотел, собственно говоря, подчеркнуть, что вел
не такую жизнь, как мои сверстники, а когда мне исполнилось
четырнадцать, меня пришлось послать в санаторий в Савойе, за Сен-
Жерве.
Я уезжал один - мне впервые предстояло ехать в поезде - и был
убежден, что живым не вернусь. Это меня не печалило, я начинал
понимать безмятежность г-на Севера.
Во всяком случае, таким, как другие, мне никогда не бывать. Еще в
школе я казался настолько хилым, что меня не принимали в игры. И вот
теперь я вдобавок заболел такой болезнью, какая считается чем-то вроде
порока, которого нужно чуть ли не стыдиться. Какая женщина согласится
выйти за меня замуж?
Там, в горах, я жил четыре года, как в поезде; я хочу сказать, что
меня в общем-то не трогало ни прошлое, ни будущее, ни то, что
происходило в долине, ни тем более жизнь в далеких городах.
Когда мне объявили, что я здоров, и отправили обратно в Фюме, мне
было восемнадцать. Отца я нашел почти таким же, каким оставил, только
черты лица его еще больше расплылись, а взгляд стал печальней и
боязливей.
Когда мы встретились, он внимательно следил за выражением моего
лица, и я понял, что ему стыдно и в глубине души он вовсе не рад моему
возвращению.
Мне требовалась сидячая работа. Я поступил учеником в большой
магазин роялей, пластинок и радиоприемников, принадлежавший г-ну
Поншо.
В горах я привык прочитывать за день книгу или две, эту привычку я
сохранил и дома. Каждый месяц, а потом каждые три месяца я ездил в
Мезьер показываться специалисту, не слишком-то веря его добродушным
заверениям.
Я вернулся в Фюме в 1926 году. Отец умер в 1934-м от эмболии, а г-н
Совер был еще хоть куда. Незадолго до того я познакомился с Жанной,
она работала продавщицей в галантерейном магазине Шобле, через два
дома от моей работы.
Мне было двадцать шесть, ей - двадцать два. Мы вместе погуляли по
улице в сумерках. Сходили вдвоем в кино, и я держал ее за руку, а
потом, в воскресенье, под вечер, мне было позволено свозить ее за
город.
Мне казалось, что в это невозможно поверить. Она была для меня не
просто женщина, но символ нормальной, правильной жизни.
И я готов поклясться, что именно во время этой прогулки по долине
Семуа, на которую мне пришлось просить разрешения у ее отца,
зародилась во мне уверенность, что это возможно, что она согласится
выйти за меня замуж, создать вместе со мной семью.
Меня переполняла благодарность. Я готов был упасть перед ней на
колени. Я потому так долго рассказываю обо всем этом, что хочу
объяснить, какое значение в моих глазах имела Жанна.
И вот теперь в вагоне для скота я не думал о ней, которая была на
восьмом месяце беременности и, вероятно, мучительно переносила это
путешествие. Я ломал голову, почему нас загнали на запасный путь,
который никуда не ведет, а может быть, ведет туда, где еще опаснее,
чем у нас дома.
Когда мы остановились в чистом поле, возле переезда, пересекавшего
проселочную дорогу, я услышал, как кто-то сказал:
- Дороги разгружают для войск. На фронте нужны подкрепления.
Поезд не двигался. Больше ничего не было слышно - только внезапное
птичье чириканье да плеск ручья. На насыпь спрыгнул человек, потом
другой.
- Эй, шеф, это надолго?
- На час, на два. Может, и заночевать придется.
- А не может быть такого, что поезд двинется без предупреждения?
- Если паровоз вернется в Монтерме, оттуда нам пришлют другой.
Сперва я убедился, что паровоз действительно отцепили, и тут же
увидел, как он удаляется по расстилающимся вокруг лесам и полям. Я
спрыгнул на землю и первым делом бросился к ручью напиться прямо из
горсти, как в детстве. У воды был тот же вкус, что когда-то, - вкус
травы и моего разогретого тела.
Из вагонов выходили люди. Сперва неуверенно, потом смелей я пошел
вдоль состава, пытаясь заглядывать в вагоны.
- Папа!
Дочка звала меня, размахивая рукой.
- Где мама?
- Здесь!
Две женщины средних лет загораживали ее от меня и, судя по всему,
ни за что не желали подвинуться: возбуждение моей дочки явно их
возмущало.
- Папа, открой! Я не могу. Мама хочет тебе что-то сказать.
Вагон был старого образца. Мне удалось открыть дверь, и на
двухъярусных полках я увидел восемь человек, неподвижных и хмурых, как
в приемной у дантиста. Жена и дочь были там единственные, кому еще не
стукнуло шестидесяти, а одному старику в противоположном углу было уже
наверняка не меньше девяноста.
- У тебя все в порядке, Марсель?
- А у тебя?
- Все хорошо. Я беспокоилась, поел ли ты. Слава богу, что поезд
остановился. Продукты ведь у нас.
Зажатая монументальными бедрами соседок, она едва могла
шевельнуться и с трудом протянула мне батон и целую колбасу.
- А вы?
- Мы не выносим чеснока, ты же знаешь.
- Она с чесноком?
Утром в бакалее я об этом не подумал.
- Как ты устроился?
- Неплохо.
- Ты не мог бы мне принести немного воды? Перед отъездом мне дали
бутылку, но здесь так жарко, что мы уже все выпили.
Она протянула мне бутылку, я побежал к ручью и наполнил ее. Там уже
стояла на коленях и мыла лицо та женщина в черном платье, что
забралась с неположенной стороны, когда пришел бельгийский поезд.
- Где вы раздобыли бутылку? - спросила она. У нее был иностранный
акцент, но не бельгийский и не немецкий.
- Жене кто-то дал.
Больше вопросов она не задавала и стала вытираться носовым платком,
а я пошел к вагону первого класса. По дороге я споткнулся о пустую
бутылку из-под пива и вернулся подобрать ее, как великую
драгоценность. Это ввело мою жену в заблуждение.
- Ты пьешь пиво?
- Нет. Это для воды.
Любопытно: мы разговаривали, как посторонние. Нет, не совсем так,
скорее, как дальние родственники, которые долго не виделись и не
знают, о чем говорить. Может быть, нам мешало присутствие этих старух?
- Можно мне выйти, папа?
- Выходи, если хочешь. Жена забеспокоилась.
- А если поезд тронется?
- Мы без паровоза.
- Значит, мы останемся здесь?
В этот миг мы услышали первый взрыв, глухой, далекий, но все равно
все мы вздрогнули, а одна из старух зажмурилась и перекрестилась, как
при раскате грома.
- Что это?
- Не знаю.
- Самолетов не видно?
Я посмотрел на небо, такое же синее, как утром. По нему медленно
плыли два золотистых облачка.
- Не позволяй ей уходить далеко, Марсель.
- Я с нее глаз не спускаю.
Держа Софи за руку, я шел вместе с ней вдоль путей, ища глазами
вторую бутылку, и мне повезло - я нашел-таки, причем вторая была
больше, чем первая.
- Зачем она тебе?
Я солгал только наполовину:
- Наберу запас воды.
Я как раз подобрал третью бутылку, на этот раз из-под вина. Я
собирался отдать хотя бы одну из бутылок женщине в черном.
Я заметил ее издалека, она стояла перед нашим вагоном в пыльном
атласном платье, и фигура ее с непокорными волосами казалась
совершенно чуждой всему, что ее окружало. Она разминала ноги, нимало
не интересуясь происходящим, и я заметил, что каблуки у нее высокие,
очень острые.
- Маме не было плохо?
- Нет. Там у нас одна женщина все время разговаривает и уверяет,
что поезд обязательно будут бомбить. Это правда?
- Она сама не знает, что говорит.
- Ты думаешь, не будут бомбить?
- Убежден, что не будут.
- А где мы будем спать?
- В поезде.
- Там нет постелей.
Я пошел к ручью и вымыл три свои бутылки, тщательно прополоскав,
чтобы отбить вкус пива и вина, потом наполнил их свежей водой.
По-прежнему вместе с Софи я вернулся к своему вагону и протянул
одну из бутылок молодой женщине.
Она удивленно посмотрела на меня, перевела взгляд на дочку,
поблагодарила кивком головы и поднялась в вагон, чтобы спрятать
бутылку в надежное место.