как быпоявилось в 1848 году (почему Некрасов и относит его к 1848 году) и появилось в 1855 году (почему часто его и датируют 1855 годом). Иначе говоря, стихотворение было создано на оси — 1848—1855 годы, соединившей две страшные даты, две детские смерти, два черных дня: в 1856 году стихи и были напечатаны под заглавием «В черный день». В 1848 году при первом переживании смерти первого ребенка был дан первый толчок этим стихам, появились какие-то строфы, какая-то редакция, не дошедшая до нас (но сам-то Некрасов с его феноменальной памятью обычно помнил все свои стихи). Не будь этой первой смерти, очевидно, не было бы этой первой редакции стихотворения. Не будь второй смерти — стихи, возможно, никогда бы не были завершены. Некрасов же часто датировал свои позднейшие стихи временем создания ранних редакций.
   Но почему в первый раз сила человеческого потрясения не перешла до конца в поэтическое переживание? А дело в том, что 1848—1849 годы у Некрасова-поэта «мертвый сезон», время явного поэтического кризиса. Стихов он почти не пишет, совсем не печатает, более того, печатно заявляет, что не пишет стихов.
   Конечно, можно говорить о жестоком цензурном прессинге, о стеснениях в деловой сфере, в частности, о необходимости самоотверженно вытаскивать журнал из денежных бед, о тех или иных житейских сложностях. Но все это бывало раньше и будет потом, а стихи тем не менее писались в изобилии. Да и не могут такие вещи ломать поэта, а уж такого поэта, как Некрасов, тем более. Дело не столько в неблагоприятном стечении внешних обстоятельств, сколько во внутренних противоречиях творческого развития.
   Самый конец 40-х годов — один из драматичнейших периодов в некрасовском общем поэтическом поиске, может быть, самое трудное время решения им своей исторической художественной задачи и разрешения основного поэтического противоречия, которое его терзало и заставляло искать свое место в литературе.
   Некрасов действительно был русским человеком, несчастным исчадием русской жизни с ее неизменными крайностями и неизбежными полярными противоположностями личного и общего, высокого и низкого, доброго и злого, сильного и слабого, богатого и бедного. Все это он нес в себе («Я ни в чем середины не знал», — признался он в стихах) и ощущал в ней.
   Уже в конце жизни Некрасов выразил глубочайшее осознание русской жизни в стихотворении, которое один старый, то есть еще дореволюционный историк литературы назвал «национальным гимном» — «Русь»:
 
Ты и убогая,
Ты и обильная,
Ты и могучая,
Ты и бессильная,
Матушка Русь!
 
   Эта полярность разнонаправленных начал буквально пронизывает всю поэзию Некрасова — до мельчайших элементов стихотворного стиля, до первичных составных поэтического языка. Она потому и производит, а уж в свое время тем более производила, впечатление дисгармоничной. И поэтому его постоянная забота: свести поэзию — до прозы, а прозу возвести до поэзии.
   В конце 40-х годов в очередной раз, и, видимо, как никогда остро — само поэтическое молчание есть прямое свидетельство такой остроты, — возникла необходимость преодолеть как эмпиризм и натурализм характерные для его поэзии начала и даже середины сороковых годов, так и традиционный «высокий» романтизм, которому он тоже самоотверженно послужил. И здесь Некрасов нашел одного из неожиданных на первый взгляд своих учителей в великом поэте, которого Россия к тому времени всеми своими поэтами, критиками, издателями и читателями дружно забыла.
   В 1849 году Некрасов написал большую статью «Русские второстепенные поэты». Статья, правда, оказалась в основном не о русских поэтах, а о русском поэте, и о первостепенном, а не о второстепенном (что Некрасов сразу же и оговорил степенью известности). Еще раньше удивлялся, что забыты стихи автора, подписывавшегося буквами Ф. Т., талантливый, молодой, молодым и умерший, критик Валериан Майков: «Странные дела делаются у нас в литературе!»
   Господин Ф. Т. — только так на протяжении почти двух десятилетий знала крошечная часть литературной России великого поэта Федора Тютчева — причем великого с почти самых первых стихов.
   Тютчева открыл пушкинский «Современник», напечатавший в 1837 году сразу в двух номерах двадцать четыре стихотворения Тютчева под названием «Стихотворения, присланные из Германии». Тютчев служил тогда по дипломатической части в Мюнхене. Статья Некрасова «Русские второстепенные поэты» была вторым открытием Тютчева уже некрасовским «Современником» и первым критическим обзором тютчевской поэзии в русской литературе. В свое время известный общественный деятель, поэт и публицист, зять и биограф Тютчева Иван Аксаков назвал статью Некрасова замечательной, а самого Некрасова «истинным знатоком и ценителем поэтической красоты».
   При этом Некрасов не ограничился рассмотрением «Стихотворений, присланных из Германии». Тютчев нашел в Некрасове внимательнейшего критика-исследователя, который учел, рассмотрел, систематизировал все стихотворения Тютчева, напечатанные в «Современнике» за пять лет. Нам сейчас Некрасов представляется во всем объеме его деятельности, во всем значении его прижизненной и, особенно, посмертной славы, Некрасов — великий поэт, бросающий взгляд во второй ряд, извлекающий из забвения стихи мало кому ведомого г. Ф. Т. и осеняющий их своим авторитетом. А ведь в конце сороковых годов Некрасов совсем еще не выступал » этом качестве и уж тем более так о себе не думал. Именно в этой статье он говорит о себе в третьем лице как о человеке, который теперь стихов не пишет.
   Даже через семь лет он будет ошеломлен успехом своего, по сути, первого поэтического сборника, который, кстати, вышел на два года позднее первого сборника стихов Тютчева.
   Тем большая заслуга Некрасова-критика. Тем большая, что, возможно, статья носила и полемический характер. Не был ли для Некрасова Тютчев предметом спора еще с Белинским? Во всяком случае, одно место в его статье о Тютчеве весьма похоже на отзвук такого спора. Как известно, Белинский весьма охотно пользовался классификациями «талант», «гений», а в связи с творчеством Кольцова ввел свою совсем уж необычную категорию «гениальный талант». «Беседующий теперь с читателями, — пишет Некрасов, — крепко не любит педантических разделений и подразделений писателей на гениев, гениальных талантов (!), просто талантов и так далее... Подобные деления ему казались (отметим, что речь идет о прошедшем времени: Белинский умер. — Н. С.)более или менее произвольными и всегда смешными».
   А уж что касается оценок Белинским Тютчева, то это был редчайший для великого критика случай полнейшей глухоты. А Некрасов-критик: «г. Ф. Т. принадлежит к немногим блестящим явлениям в области русской поэзии» — сам-то Некрасов-поэт в их ряду себя уж никак не числил.
   «Только талантам истинным и самобытным дано затрагивать такие струны в человеческом сердце; вот почему мы нисколько не задумались бы поставить г. Ф. Т. рядом с Лермонтовым» и вообще «рядом с лучшими произведениями русского поэтического гения».
   Удивительная прозорливость Некрасова-критика поэтов, однако, была прямо связана с внутренним развитием Некрасова-поэта. Тютчев явно стал для него в ряд поэтических явлений, которые помогали выходить из переживавшегося им кризиса.
   В свое время, еще в 1915 году, Д. Мережковский издал книгу под названием «Две тайны русской поэзии. Некрасов и Тютчев». Одна тайна сомнений в своей таинственности как будто не вызывала. «Самая ночная душа русской поэзии» — так называл Тютчева, воспользовавшись его же стихом, Александр Блок. Непривычнее, конечно, говорить о «тайне» Некрасова. Но действительно есть и третья тайна: отношение двух поэтических миров и двух поэтов — Некрасова и Тютчева.
   В характерной манере достаточно жесткого, до схематизма, построения Мережковский рассмотрел Некрасова и Тютчева только как антиподов. В одном — Некрасове — он увидел лишь представителя безличной общественности, в другом — Тютчеве — только выразителя стихии безобщественного индивидуализма. Возможность синтеза двух этих начал, не понимавшегося «отцами» и недоступного «детям», Мережковский допускал лишь для будущих внуков. «Некрасов — поэт общественный, — пишет он, — Тютчев — поэт личности... Тютчев и Некрасов — двойники противоположные. Что противоположные, видят все; что двойники — никто. А стоит «вглядеться, чтобы увидеть».
   Что ж, на правах «внуков», вернее уже правнуков, вглядимся. Так ли уж безобщественен Тютчев? Так ли безличностен Некрасов? Что же касается синтеза, то пока в общем виде можно было бы отметить, что многие существенные особенности и Тютчева и Некрасова объединяет в своем творчестве Достоевский.
   Защита и утверждение личности, обычно угнетенной, — одна из главных особенностей поэзии Некрасова. Опять-таки не тематическая только, это было характерно для русской поэзии и до него, начиная с XVIII века. Задача Некрасова — утвердить другое Я. Утвердить других как личности. Отсюда и эта многогеройность некрасовской поэзии, и, естественно, ею рожденное многоголосие.
   Но есть существенное различие, которое разводит многоголосие поэзии Некрасова, скажем, с полифонией прозы Достоевского. Большинство сочинений Некрасова, прежде всего эпических («Саша», «Белинский» и др.), это произведения с отчетливыми идеями в отличие от «романов об идеях» Достоевского: Некрасову в основном чужда вся та сложнейшая философская проблематика, которая питает полифонизм Достоевского. Здесь многоголосие Некрасова и Достоевского расходились. Но как раз здесь Достоевскому близок другой поэт — Тютчев.
   Сам Достоевский, сопоставляя Некрасова и Тютчева, писал: «Был, например, в свое время поэт Тютчев, поэт обширнее его и художественнее». И добавлял «Однако Тютчев никогда не займет такого видного и памятного места в литературе нашей, какое, бесспорно, останется за Некрасовым. В этом смысле он в ряду поэтов (т. е. приходивших с «новым словом») должен прямо стоять вслед за Пушкиным и Лермонтовым». Любопытно, что если прямо за Пушкиным и Лермонтовым Некрасов поставил Тютчева, то Достоевский поставил на это место самого Некрасова.
   Действительно, чего только нет в некрасовской поэзии, о чем только не написал он: город и деревня, верхи и низы, работа и любовь, служебная взятка и революционный подвиг. Даже сужая Некрасова до певца русской интеллигенции, Мережковский должен был сказать: «...если бы с лица земли исчезла вся русская интеллигенция, то можно было бы узнать, чем она была в смысле эстетическом, не по Л. Толстому, Достоевскому, Гоголю, Пушкину, а только по Некрасову».
   Но почему же и где Тютчев «обширнее» Некрасова? Грубо-социологическая критика писала, что Тютчев «уходил» в своих стихах от жизни. Тютчев действительно уходил от многого, уходил целеустремленно и последовательно. Поэзия Тютчева освобождалась от всего эмпирического, приземленного, бытового. В тютчевской лирике, о чем бы конкретно ни шла речь, мы всегда оказываемся как бы перед целым миром.
   П. Якубович когда-то очень точно назвал свою статью о Тютчеве «На высоте». Лирика Тютчева — лирика синтезирующих построений. Его стиль есть тоже результат ухода от всего натуралистического, приземленного, бытового. Для тех задач, которые решал «на высоте» Тютчев, требовался особый язык. Тютчев не был просто человеком, владевшим разными языками: в нем жили несовмещавшиеся и разнонаправленные языковые стихии. Французский язык стал для него языком светских общений и житейских отношений, деловых бумаг, политических статей и частной переписки. Русский же язык, по выражению Ивана Аксакова, был «изъят» из ежедневного употребления. На нем делалось, по сути, одно дело—писались стихи. Для чистых философско-поэтических сфер («На высоте») оказалась необходима своеобразная консервация языка. Но тем самым из языка оказались исключенными целые живые слои, которые могли оказаться важными и значительными для другого поэта, например Некрасова. «В самом Тютчеве можно заметить узость сферы, обнимаемой его русским языком», — заметил такой филолог, как Потебня. И на определенном этапе в связи с новыми исканиями Тютчев это ощутит, как ощутил и Некрасов все поэтические беды, которые несет языковая замусоренность, эмпирика и натурализм.
   Итак, недаром Некрасов-критик обратился к Тютчеву в пору кризисную в развитии Некрасова-поэта, когда он ничего не пишет, а еще точнее: пишет, да не дописывает. Что же он пишет, почему не дописывает, когда дописывает и как?
   Чем глубже входят современные исследователи и текстологи в толщу некрасовской поэзии и в историю ее изданий, тем больше отпадает от 1848—1849 годов стихов, традиционно к этому времени относимых. Некрасов не обманул, заверив публику в статье «Русские второстепенные поэты», что теперь он стихов не пишет. В сущности, речь может идти только о стихотворении «Поражена потерей невозвратной...», точнее, о несохранившейся (а может быть, и сохранявшейся только в сознании поэта) его ранней редакции, и о стихотворении «Я посетил твое кладбище» и, тоже точнее, о его ранней редакции (вот она-то сохранилась и только в 1938 году была опубликована) .
   Видимо, Тютчев был единственным, кто в кризисную пору подтолкнул к путям выхода, «уча» не соединять низкое с высоким, а преображать низкое в высокое: тютчевские стихотворения замечательны по цельности, ранняя редакция некрасовского стихотворения «Я посетил твое кладбище» — «Среди моих трудов досадных», о котором идет речь, явно эклектична. То есть Тютчев одновременно и побудил к таким стихам, и явно показал, что так писать нельзя, а раз так нельзя писать, то и печатать не следует. Некрасов и не печатает, а печатает, хотя и обозначая время создания временем первой редакции, только через несколько лет, «доведя до ума». Возникла же эта первая редакция в атмосфере тютчевской поэзии и даже под прямым влиянием ее.
   В статье о Тютчеве 1849 года Некрасов особо выделил его стихотворение 1838 года «Давно ль, давно ль, о Юг блаженный». К этому-то стихотворению и восходит некрасовское «Среди моих трудов досадных...», а в конечном счете и «Я посетил твое кладбище». С Тютчевым в известной мере перекликается сюжет: разлука, расставание и воспоминание, которое очищает и просветляет прошлое: четкая трехчастная композиция, размер стиха, один из центральных образов... Тютчев помогает Некрасову стать Некрасовым. Первая редакция была лишена тютчевского драматизма, потому что она была лишена некрасовских характеров. Характер же героини немедленно проявился, как только появился еще один характер («другую женщину я знал»). Тютчевский драматизм способствовал появлению некрасовских характеров. Тютчевская драматическая коллизия: юг — север — воспоминание о юге преобразилась в некрасовскую драматическую коллизию: она —другая она —воспоминание о первой. Характеры зажили и заиграли. Когда же появились некрасовские характеры, пришло и обобщение, уравнивающееся с тютчевским, не поучение («глупость судит», — сказал Тютчев), а мудрость:
 
Увы, то время невозвратно!
В ошибках юность не вольна:
Без слез ей горе не понятно,
Без смеху радость не видна...
 
   Но если Некрасов в своей, прежде всего любовной, лирике, хотя — мы увидим — и не только в ней, стремился подняться к Тютчеву «на высоту», то сложность подъема облегчалась, поскольку и Тютчев не то чтобы опустился в некрасовские низины, но как раз с конца 40-х — начала 50-х годов спуск начал.
   В 1850 году Тютчев напечатал стихи «Слезы людские». Павел Якубович, как раз Некрасову противопоставляя Тютчева, писал: «Стихи более чем прекрасные, и все же приходится сказать, что это какие-то абстрактные, лишенные живой скорби горечи слезы...»
   Тютчев недаром чутко потянулся к «некрасовскому» трех-сложнику, с характерными дактилическими окончаниями, чуть ли не к плачу:
 
Льетесь безвестные, льетесь незримые,
Неистощимые, неисчислимые...
 
   Но плача здесь все же нет, ибо плакальщика-то нет. Вот почему стихи у Тютчева уже о плаче, но не плач, как у Некрасова, уже о слезах, но не сами слезы, как у Некрасова. Что «Слезы людские» не случайны, подтверждается появлением другого «русского» стихотворения тех же лет — «Русской женщине». При этом само слово «русской» перестает быть только обозначением национальной принадлежности, становясь определением этическим, как и у Некрасова. И даже — до Некрасова. Не отсюда ли, кстати, и название будущей некрасовской поэмы, измененное буквально в последний момент: «Декабристки» на «Русские женщины».
   Тем не менее эта русская женщина все же еще не эта,не она,не индивидуальность — общая судьба русской женщины, но все же не данная судьба.
   Стихотворение «Русской женщине» было напечатано в «Киевлянине» летом 1850 года, и уже тем же летом Тютчев встретился с «русской женщиной», с женщиной своей судьбы, Еленой Александровной Денисьевой. «Из длинного списка имен, желанных сердцу поэта, — писал его биограф Г. Чулков, —нам известны только четыре имени — Амалия, Элеонора, Эрнестина и Елена. Три иностранных имени и только одно русское! Но это единственное русское имя стало роковым для Тютчева. Им определялось все самое значительное в его любовной лирике».
   Этим «самым значительным» в любовной лирике Тютчева стал так называемый денисьевский цикл. «Вряд ли не впервые в русской лирике, — писал один из исследователей нашей поэзии, — Тютчевым при изображении любви главное внимание переключается на женщину... трудно назвать другого поэта, кроме Тютчева, в лирике которого так четко намечен индивидуальный женский образ».
   Однако не у Тютчева впервые «главное внимание» переключается на женщину, и другого поэта здесь назвать совсем нетрудно. Поэт этот — Некрасов, у которого мы находим внутренне цельный цикл — роман: протяженный, динамичный, почти сюжетный и, главное, с одной героиней. Опять-таки неизбежно обращаясь к биографии поэта, цикл этот давно называют, связывая его с любовью Некрасова к Панаевой, панаевским. И Некрасов и Тютчев, каждый по-своему, оказались готовы к созданию в интимной лирике не традиционно одного — мужского — а двух (его и ее) характеров, из которых женский оказывается чуть ли не главным. Именно это объединило в принципиальной новизне «панаевский» и «денисьевский» циклы и отъединило их от, скажем, «протасовского» цикла Жуковского, связанного с любовью поэта к Маше Протасовой, или «ивановского», если принять известные расшифровки Андроникова, цикла Лермонтова.
   Замечательно и то, что многие стихи циклов Тютчева и Некрасова печатались почти в одно время, на страницах одного и того же — некрасовского — журнала, являя и своеобразный обмен опытом — очень наглядный.
   Объединило оба цикла и еще одно обстоятельство, лежавшее за пределами поэзии, но имевшее для этой поэзии огромное значение. Любовь Некрасова и Панаевой, как и любовь Тютчева и Денисьевой, была «незаконна», постоянно ставила их перед лицом общества и друг перед другом в положение двусмысленное, необычное, кризисное. Отзвуки этого драматического положения мы находим и в стихотворении Некрасова «Когда горит в твоей крови...», и в тютчевских стихах «Чему молилась ты с любовью...», и в др. Вот это поэтическое исследование характеров в остро кризисном состоянии роднит циклы между собой и оба — с творчеством Достоевского.
   К сожалению, мы, читая такие стихи, часто идем не от самих стихов, а от некоего общего представления о Тютчеве и — особенно — о Некрасове с неизменным упором, конечно же, на его социальность. «В лирике Некрасова, — пишет о «панаевских» стихах один современный автор, впрочем, лишь повторяя общее место, — дано социальное объяснение биографии и характеров героев. И это обусловливает содержание сцен».
   Между тем даже самый внимательный взгляд на стихи «панаевского» цикла, начиная со стихотворения 1847 года «Если мучимый страстью мятежной...», когда все и началось, стихотворения 1856 года «Прости», завершившего определенный этап, не обнаружит ни одногодаже намекана «социальное объяснение биографии и характеров героев». Сам Чернышевский неслучайно называл любовную лирику Некрасова, отдавая ей, кстати, решительное предпочтение, стихами «без тенденции».
   Некрасов дал формулу, которую охотно приняли при разговоре о его лирике, — «проза любви». Однако эта проза состоит отнюдь не в особой приверженности к быту и дрязгам. Это не просто проза любви, а хотя уже и не романтический, но романический мир сложных, «достоевских» страстей, ревности, самоутверждений и самоугрызений. Вот почему Чернышевский все же назвал эту «прозу любви» «поэзией сердца». Более того, Некрасов здесь целеустремленно уходит от непосредственной социальности и от биографизма. Целый ряд сквозных примет объединяет «панаевские» стихи. Такова доминанта мятежности. Стихотворение «Если мучимый страстью мятежной...» переходит в другое: «Да, наша жизнь текла мятежно...». Вступлению «Тяжелый год — сломил меня недуг...» соответствует — «Тяжелый крест достался ей на долю...». «Прости» соотносимо с «Прощанием». Все эти стихи следуют как бы корректирующими парами, которые поддерживают «сюжет» лирического романа. Мотив писем («Письма») , аналогичный, кстати, этому же мотиву в «романе» Тютчева («Она сидела на полу и груду писем разбирала...»), углубляет перспективу, расширяет роман во времени. Устойчивость сообщают и по-тютчевски постоянные эпитеты: «роковой» — у обоих поэтов один из самых любимых.
   Таким образом, Некрасов не просто создает характер героини в лирических стихах, что уже само по себе ново, но и создает новый характер: в развитии, в разных, подчас неожиданных, проявлениях: самоотверженный и жестокий, любящий и ревнивый, страдающий и заставляющий страдать. «Я не люблю иронии твоей...» — уже в одной этой первой фразе вступления есть характеры двух людей и бесконечная сложность их отношений. Недаром Блок воспользуется началом этого стихотворения для своей драматичнейшей статьи, дьявольской картины времени — «Ирония».
   Вообще же некрасовские вступления — это, как и у Тютчева, продолжения вновь и вновь начинаемого спора, длящейся ссоры, непрерываемого диалога: «Я не люблю иронии твоей...», «Да, наша жизнь текла мятежно...», «Так это шутка, милая моя...». Характерны многоточия. Ими заканчиваются почти все произведения интимной лирики Некрасова. Это указание на фрагментарность, на неисчерпанность ситуации своеобразное «продолжение следует».
   Сама эта отчетливая диалогичность, отталкивание от собеседника прямо роднит Некрасова с «диалогическим» сознанием Тютчева. Но она по-некрасовски обогащена личностью собеседника, которая не располагается за стихом, как обычно у Тютчева, а в этот стих входит. И вот в этом-то ощущении другого, вернее, другой, как личности уже Тютчев пойдет за Некрасовым. Это же определило и композицию многих их лирических стихотворений как сцен, драматичнейших фрагментов, диалогов.
   Родство Некрасова и Тютчева хорошо видно на примере двух, по сути, центральных произведений обоих циклов: некрасовского — «Тяжелый крест достался ей на долю...» и тютчевского — «Не говори: меня он, как и прежде, любит...». Вот в этом последнем и появляется невиданный до того у Тютчева, но «виданный» у Некрасова другой человек — с прямой речью от себя. Впервые Тютчев по-некрасовски услышал чужое слово, проникся им и сам заговорил от другого лица:
 
Не говори: меня он, как и прежде, любит,
Мной, как и прежде, дорожит...
О нет! Он жизнь мою бесчеловечно губит,
Хоть, вижу, нож в руке его дрожит.
 
 
То в гневе, то в слезах, тоскуя, негодуя,
Увлечена, в душе уязвлена,
Я стражду, не живу... им, им одним живу я —
Но эта жизнь!.. О, как горька она!
 
 
Он мерит воздух мне так бережно и скудно...
Не мерят так и лютому врагу...
Ох, я дышу еще болезненно и трудно.
Могу дышать, но жить уж не могу.
 
   Хронологически стихотворение Тютчева появилось раньше (1854 год), некрасовские стихи созданы в 1855—1856 годах. Таким образом, очевидная близость стихов объясняется тем, что Некрасов «берет» у Тютчева, но он «берет» у Тютчева свое:
 
Тяжелый крест достался ей на долю:
Страдай, молчи, притворствуй и не плачь:
Кому и страсть, и молодость, и волю —
Все отдала,—тот стал ее палач!
 
 
Давно ни с кем она не знает встречи;
Угнетена, пуглива и грустна,
Безумные, язвительные речи
Безропотно выслушивать должна:
 
 
«Не говори, что молодость сгубила
Ты, ревностью истерзана моей;
Не говори!.. близка моя могила,
А ты цветка весеннего свежей!..»
 
 
Ужасные, убийственные звуки!..
Как статуя прекрасна и бледна,
Она молчит, свои ломая руки...
И что сказать могла б ему она?..
 
   Многое объединяет два этих стихотворения: дословность обращений («не говори, что молодость сгубила...» — у Некрасова; «Не говори: меня он, как и прежде, любит...» — у Тютчева), мотив близкой смерти, по сути убийства («тот стал ее палач» — у Некрасова; «Хоть, вижу, нож в его руке дрожит» — у Тютчева).
   Еще Чернышевский называл это некрасовское стихотворение лучшим лирическим произведением на русском языке. Высокий строй и удивительная цельность этого стихотворения определены одним образом — осеняющим все стихотворение. Образ этот — крест. Он соответствует высокости страдания и окончательных пред ликом близящейся смерти слов.
   Так Некрасов строит равный тютчевским высокий образ. В то же время Тютчев свои образы по-некрасовски конкретизирует, почти обытовляет («Она сидела на полу и груду писем разбирала»).