Страница:
Почти у каждого великого русского поэта наступал свой урочный час — «час молитвы». И у Кольцова: «Спаситель, спаситель, чиста моя вера, как пламя молитвы...» («Дума); и у Лермонтова: «Я, матерь Божия, ныне с молитвою» («Молитва»); и у самого Пушкина: «Отцы пустынники и жены непорочны» (переложение великопостной молитвы Ефрема Сирина).
И — детски чистым чувством веры
внезапно на душу пахнул.
Но у Некрасова и в час молитвы явлен не «единичный человек». Здесь не только сила религиозного чувства самого по себе, но поднятое на уровень религиозности чувство, с которым поэт стремится припасть к источникам народной жизни, жажда общения с ее духом... сам Бог здесь входит в стихи только как Бог угнетенных, и только в этом смысле он вообще Бог.
Итак, в 1855 же году Некрасов впервые начинает писать поэмы. Это прямо соответствует все расширяющемуся некрасовскому мировосприятию и выражает его. Вся предшествующая русская поэма XIX века — это почти всегда поэма героя. Таковы и первые поэмы Некрасова «Белинский» и «Саша».
Между ними есть теснейшая связь, и недаром черновики «Белинского» и «Саши» перемежаются в некрасовской записной тетради, хотя «Саша» обгоняет «Белинского» и, наконец, вытесняет.
В этом есть своя логика, прямо выразившая «логику» жизни Некрасова в эту пору и «логику» развития его как поэта. Соответственно «Белинский» и «Саша» соотносятся друг с другом как поэма умирания и поэма возрождения. Именно поэтому, а не только из цензурных соображений работа (вернее, обработка) поэмы «Белинский», в сущности, не была завершена, а поэма как бы осталась на периферии. Ибо хотя имя Белинского было под запретом, но когда то диктовала внутренняя потребность, воля и упорство Некрасова были бесконечны, как и усилия по продвижению в печать: кстати, имя Белинского в поэме ни разу не названо. Это поэма памяти Белинского, но и почти надгробное слово на память себе. Вот «обрамление» поэмы, ее начало:
И ее конец:
В одном из переулков дальных
Среди друзей своих печальных
Поэт в подвале умирал
И перед смертью им сказал:
«Как я, назад тому семь лет
Другой бедняк покинул свет,
Таким же сокрушен недугам,
Я был его ближайшим другом...
Сам Некрасов, оставшись живым, печется о живом, начав, продолжив и завершив поэму «Саша», а не поэму «Белинский», при создании которой возникли, видимо, не только внешние, но и внутренние проблемы. К. И. Чуковский полагал в свое время, что именно об этих стихах идет речь в письме Некрасова Тургеневу от 17 сентября 1855 года: «Как-то вспомнил старину — просидел всю ночь и страшно потом жалел — здоровья-то больше ухлопал, чем толку вышло. Тут есть дурные стихи — когда-нибудь поправлю их, а мне все-таки любопытно знать твое мнение об этой вещи...»
Поэт умолк. А через день
Скончался он. Друзья сложились
И над усопшим согласились
Поставить памятник, но лень
Исполнить-помешала вскоре
Благое дело, а потом
Могила заросла кругом:
Не сыщешь... Не велико горе!
Живой печется о живом,
А мертвый спит глубоким сном...
Естественно, там были и хорошие стихи. Естественно, мнение Тургенева любопытно знать, так как он тоже современник, друг Белинского и участник событий. Естественны и дурные стихи. Что же до «дурных» стихов Некрасова, то их и вообще много.
Некрасов на долгие годы забыл о поэме и вспомнил уже только в последнем своем 1877 году: «23 августа. Сегодня ночью вспомнил, что у меня есть поэма «В. Г. Белинский». Написана в 1854 или 5 году — нецензурна была тогда и попала по милости одного приятеля в какое-то герценовское заграничное издание: «Колокол», «Голоса из России» или подобный сборник. Теперь из нее многое могло бы пройти в России в новом издании моих сочинений. Она характерна и нравилась очень, особенно, помню, Грановскому».
В 1855 году, в пору ожидания нового, напоминание о «старом» герое было важно, но еще важнее было ожидание «нового» героя. Отсюда все внимание — «Саше».
Многое питало не очень определенный, но тем более обнадеживающий оптимизм. К середине 50-х годов в «Современнике» было сосредоточено все лучшее, что имела тогда русская литература, и все лучшее, что она будет иметь потом. Сосредоточено именно Некрасовым. «У Вас есть еще талант, — писал ему спокойный и объективный Гончаров, — отыскивать и приманивать таланты. Вы щедры и знаток дела». А к этому времени были «отысканы» и «приманены» и Лев Толстой, и Тургенев, и Островский, и Гончаров. А еще Григорович, Анненков, Боткин... Еще не ушел Дружинин. Уже появился Чернышевский. Энергично печатался сам Некрасов-поэт. Но и поэты Фет, Тютчев, Щербина, Майков... Никогда не было и никогда более в русской литературе не будет такого объединения и сосредоточения буквально всех литературных сил вокруг одного центра. Такого, пусть относительного равновесия и равноденствия в ней. И, приходится сказать, центром этим тогда был очень больной Некрасов: привлекавший, миривший, редактировавший, исправлявший, точно определявший, хорошо плативший, через цензуру пробивавший. Только один показательный пример: когда одно время в критике началась травля Григоровича, именно желчный, сухой Некрасов организовал теплое к Григоровичу обращение-поддержку от ведущих писателей «Современника», что было равно поддержке ведущих писателей современности. И это спасло Григоровича-писателя. «На днях, — пишет он В. Боткину в мае 1856 года, — получил я письмо, которое привело меня в истинно-детский восторг. Пять-шесть добрых товарищей... написали мне вместе на одном листе... Я положительно никого так не люблю, ни к кому так не привязан, как к людям этого кружка».
Литература действительно была за Некрасовым как за каменной стеной. Дело совсем не только в журналистской его хватке, деловом уме, финансовой оборотистости. Здесь все определило уникальное качество Некрасова, которое в такой мере уже более никогда не проявится ни у одного руководителя литературного дела в России. Его точно определил задним числом, когда уже было все кончено — после смерти поэта, — умнейший, образованнейший и осведомленнейший (наблюдал более 30 лет) Павел Васильевич Анненков: «Некрасов обладал такой широтой разумения, что понимал истинные основы чужих мыслей и мнений, хотя бы и не разделял их».
Понимая истинные основы,он и стремился во что бы то ни стало привлечь Толстого, удержать Тургенева, не упустить Островского. Нужно иметь в виду, что все это были крупные самобытнейшие люди — нравные и своенравные, тянувшие — и совершенно естественно — каждый в свою сторону. Один Лев Толстой чего стоит: «Не совсем простой любитель простоты», как скажет о нем тогда же Некрасов. И, конечно, эффект лебедя, рака и щуки рано или поздно должен был сработать. Остается только поражаться силе и умению Некрасова, пусть какой-то и даже довольно продолжительный период удерживавшего всю эту колоссальную разнонаправленную энергию и направлявшего ее в русло одного журнала.
Нужно иметь в виду и то обстоятельство, что «вольные художники», Толстые и Тургеневы, журнала не делают. В рабочем смысле журнал делают Некрасовы, Дружинины, Чернышевские... А в «широком» смысле его не делают и Дружинины, а только — Чернышевские, Добролюбовы... Или — Катковы. Когда Некрасову позднее придется выбирать, то это не будет только выбор между Добролюбовым и Тургеневым, а между журналом и нежурналом. Да и ближайшие события это начали подтверждать довольно скоро.
Как практичный человек и опытный издатель Некрасов не исходил только из благих пожеланий и, пусть самых прекраснодушных, настроений. В начале 1856 года он составил проект так называемого «Обязательного соглашения». По этому соглашению его участники Тургенев, Толстой, Островский, Григорович обязывались на протяжении четырех лет «печатать свои произведения исключительно в «Современнике». Это была в своем роде политика экономического кнута и пряника. Тем самым писатели становились как бы своеобразными акционерами, получая, помимо гонораров, и часть общей журнальной прибыли «пропорционально числу страниц в статьях, помещенных каждым из них в течение года в «Современнике». Правда, «вольные художники» довольно скоро пренебрегут такой обязательностью, иногда отказываясь и от пряника, всегда уклоняясь от кнута, а тем ставя в сложное положение журнал.
Нужно иметь в виду и то, что все эти люди, во всяком случае более или менее тесно группировавшиеся вокруг «Современника», крепко связаны: многие дружбой, некоторые и бытом. Толстой по первом своем приезде в Петербург останавливается у Тургенева. Некрасов живет на даче вместе с Боткиным. Тургенев обычно почти не вылезает из дома Некрасова. Некрасов с Тургеневым едут гостить в имение Дружинина... Постоянны публичные чтения дома (чаще всего у Некрасова) и поездки в том или ином составе в публичные дома: к «доннам» — таким эвфемизмом обходится в своем подробном — ив этом случае тоже — дневнике Дружинин. Ведь все они еще довольно, а некоторые и очень, молоды. И почти все холосты.
Постоянны обеды и ужины, конечно, с обильной выпивкой: клубные, ресторанные, домашние. Домашние обычно у Некрасова. Обязательный «Генеральный обед» 14 февраля 1856 года увенчал, кстати, и договоренность об «Обязательном соглашении». На следующий день некоторые участники пира сфотографировались. Это — хрестоматийно известная и единственная в своем роде фотография прошлого века. Позднее совершится крупнейший литературный скандал-тяжба Гончарова с Тургеневым и дуэльный вызов: Тургенев — Толстой и т. д., и т. д. Но сейчас как зримое отражение мира и согласия — эта уникальная литературная группа, где и Гончаров, и Тургенев, и Толстой... Нет только подлинного центра, собравшего и объединившего всех — тогда и многих — потом:
Некрасова — явно по болезни.
Продержалось оно, это соглашение, почти два года и в начале 1858-го опять-таки по инициативе Некрасова было расторгнуто. «Надеюсь, — написал в феврале 1858 года Некрасов Толстому, — взглянув на дело беспристрастно. Вы согласитесь, что нужно было так поступить. Дело не в деньгах, не в том, чтоб мне были развязаны руки, а в упрощении отношений, так как легкость взгляда некоторых участников на прежнее наше условие делала его обязательным только для редакции «Современника». Этому надо было положить конец».
Испытали облегчение и участники: «Я очень доволен этим оборотом дела. Словно на волю отпустили... — поделился с Толстым Тургенев, впрочем, прибавив меланхолически: — Хотя на что она, эта воля?»
Во всяком случае, в 1856 году положение журнала казалось упроченным. «Журнал идет хорошо», — сообщает Некрасов Тургеневу в мае 1856 года, а начиная с октябрьского номера журнал постоянно рекламно напоминал: с 1857 года будут принимать в «Современнике» исключительное и постоянное участие Д. В. Григорович, А. Н. Островский, граф Л. Н. Толстой, И. С. Тургенев.
1855—1856 годы стали для Некрасова порубежным временем еще в одном отношении. Он собрал книгу своих стихов. Она стала первой (сборник «Мечты и звуки» в данном случае не в счет, да и сам Некрасов никогда его в счет не ставит), хотя начавший ее подготовку еще в пору болезни поэт полагал, что она и последняя. В силу некоторых обстоятельств, сложившихся в цензурном ведомстве (в частности, предполагавшийся уход Мусина-Пушкина, возможно, не без его тайного желания подложить свинью начальству и пропустившего книгу), уже 14 мая на некрасовский сборник было получено цензурное разрешение. Но выхода книги Некрасов не дождался. В августе 1856 года после долгих сборов и многих медицинских, житейских, туристских и тому подобных консультаций он впервые поехал на Запад. В Вене его ждала уехавшая раньше Панаева. В Европе Некрасов провел почти год. Равнодушно проехав мимо Берлина, он побыл в Вене, а затем отправился в Италию: Венеция, Флоренция, Феррара, Болонья. Затем—и надолго— Рим... Кроме того, Генуя, Неаполь, Сорренто. Два выезда в Париж: один к тому же с совсем уж кратким визитом из него в Лондон.
Некрасов не был ни западником, ни славянофилом. Он не восхвалял Европы и не изничтожал ее. Вену с «любопытством осматривал», по словам Панаевой. Восхищался Венецией: «Волшебный город, — поэтичнее даже во сне ничего не увидишь», по его собственным словам. И, конечно, Римом: «Рим мне тем больше нравится, чем больше живу в нем». Кажется, ни слова о Париже. Тем более о Лондоне. Писательски же к Европе Некрасов остался абсолютно равнодушен. В конце сентября он сообщал Дружинину из Рима: «Не ждите от меня никаких описаний: описывать Европу так же скучно, как весело ездить по ней». А он уже имел все возможности ездить «весело»: дорогие врачи, первоклассные гостиницы... Постоянно — итальянская опера.
Сотрудничавший в «Современнике» литератор Петр Михайлович Ковалевский, который жил тогда в Риме и сразу же явился к Некрасову с визитом, вспоминал: «Эта неожиданная встреча, этот отель (дорогой отель на площади Испании. — Н.С.) и эта красивая брюнетка (Авдотья Яковлевна Панаева. — Н.С.)вызвали невольно из памяти первую мою встречу Некрасова на Невском проспекте, дрогнущего в глубокую осень в легком пальто и ненадежных сапогах, помнится, даже в соломенной шляпе с толкучего рынка».
Впрочем, ни удобствами, ни комфортом Некрасов не упивался. Состояние, в котором он пребывал, обычное состояние, кроме того, конечно, что все больше поправлялось здоровье (ничуть, кстати, не избавившее от регулярных приступов тяжелой хандры). «Я живу так себе, — сообщает он Тургеневу из Рима, — ни худо, ни хорошо — или, вернее, то хорошо, то худо — полосами».
Вообще, судя по немногочисленным свидетельствам, собственным и других, некрасовский взгляд на Запад — обычного, умного и достаточно равнодушного туриста. Скажем, ни следа той кровной озабоченности и заинтересованности в самих обличениях Запада, что есть у Герцена или у Достоевского. «О путешествии, — пишет он Тургеневу месяца через полтора после отъезда, — не умею ничего сказать. Не потому, впрочем, что ровно ничего не заметил, а потому, что как-то сам еще плохо доверяю впечатлениям, которые испытываю, и мыслям, которые приходят в голову. Одно верно, что, кроме природы, все остальное производит на меня скорее тяжелое, нежели отрадное впечатление».
«Кроме природы». Любопытно, что в равнодушии к Италии, даже уже и к ее природе, Некрасова далеко перещеголял такой поэт «чистого искусства» с его культом красоты, но именно русский поэт, как Фет. Кстати сказать, он тоже в это время был в Риме и постоянно общался с Некрасовым.
Не слишком удивляешься, когда Некрасов заявляет, что он «в Италии писал о русских ссыльных». Но и Фет почти повторяет Некрасова в стихах:
А в «Воспоминаниях» своих Фет пишет: «Намереваюсь пройти подробности моего пребывания на классической итальянской почве».
Италия, ты сердцу солгала!
Как долго я в душе тебя лелеял, —
Но не такой мечта тебя нашла,
И не родным мне воздух твой повеял.
В твоих степях любимый образ мой
Не мог, опять воскреснувши, не вырость,
Сын севера, люблю я шум лесной
И зелени растительную сырость.
Интересна у Некрасова одна характернейшая деталь. Еще до заграничной поездки в поэме «Саша», где многое если и не было аллегориями, то многими могло быть аллегорически понято, стояла фраза, в которой можно было усмотреть намеки на «вольный» Запад:
Поскольку в цензуре не только с «волей», но и со всеми производными от нее было строго, видимо, и возник вариант:
Но погодите: повеет весной
С теплого края, оттуда, где люди
Дышат вольнее — всей силою груди.
Что-то навсегда удержало Некрасова после заграничных поездок от того, чтобы вернуться к доцензурному варианту даже тогда, когда к этому появилась возможность, и заставило остаться при этой так странно отмеренной тремя четвертями воле.
Дышат вольнее — в три четверти груди.
Большое влияние на характер заграничного пребывания Некрасова оказало одно событие русской жизни, прямо его касающееся: 14 октября 1856 года вышел сборник «Стихотворения Н. Некрасова». Как часто бывало в России, оказалось, если приложить известные стихи Фета, что «вот эта книжка небольшая томов премногих тяжелей». Оказалось, что разбросанные на протяжении многих лет по страницам многих сборников и журналов стихи, будучи собраны вместе, бесконечно усилили друг друга и дали неожиданный эффект — буквально лучевого пучка. Это сразу понял чуткий Тургенев, когда сказал, что стихи Некрасова, собранные вместе, жгутся.
«Едва ли это не самая многозначительная книга нашего времени» (М. Лонгинов — И. Тургеневу).
«Что ни толкуй его противники — а популярнее его нет у нас теперь писателя» (И. Тургенев — М. Лонгинову).
«Из России я имею известие о громадном и неслыханном успехе «Стихотворений» Некрасова... этого не бывало со времен Пушкина» (И. Тургенев — А. Герцену).
«Восторг всеобщий... Вы теперь лучшая надежда, можно сказать, единственная прекрасная надежда нашей литературы» (И. Чернышевский — Н. Некрасову).
А когда в 1858 году Александр Дюма, будучи в России, захочет приобрести эту «книжку небольшую», то она потянет на 64 франка, или на 16 — тогда в высшей степени полновесных — рублей; более чем в десять раз дороже того, что она стоила по номиналу. Дело в том, что, по сути, Дюма приобретал уже запрещенную литературу: оглушительный положительный эффект прямо определил оглушающий отрицательный.
К тому же «подставился» замещавший Некрасова Чернышевский, точнее, подставил, невольно, конечно, журнал. Он не удержался и в заметке-сообщении о выходе сборника Некрасова перепечатал «Поэт и гражданин», «Забытая деревня» и «Отрывки из путевых записок графа Гаранского» — три стихотворения, никогда до того нигде не печатавшиеся. И явно многоопытным Некрасовым не случайно не печатавшиеся в журнале. За сборник он отвечал самим собой, за журнал — всем журналом. Недаром официальному редактору Панаеву тут же было объявлено, «что первая подобная выходка подвергнет его журнал совершенному прекращению». Но журнальная перепечатка угробила и сборник.
Министерство народного просвещения предписало, чтобы «в московских периодических изданиях не было печатаемо ни статей, касающихся этой книги, ни, в особенности, выписок из оной». Предписание Минпроса было подтверждено, расширено и усилено секретным циркуляром МВД с тем, чтобы «книга под заглавием «Стихотворения Н. Некрасова» не была дозволена к новому изданию и чтобы не разрешались к печати ни статьи, касающиеся сей книги, ни, в особенности, выписки из оной». Благожелательный Бекетов от цензурования журнала был отстранен.
Опять действовали силы большие и сильнейшие, чем цензурное ведомство. «Беда, которую я навлек на «Современник» этою перепечаткою, — вспоминал позднее Чернышевский, — была очень тяжела и продолжительна. Цензура очень долго оставалась в необходимости давить «Современник» —-года три, это наименьшее... О том, какой вред нанес я этим безрассудством лично Некрасову, нечего и толковать: известно, что целых четыре года цензура оставалась лишена возможности дозволить второе издание его «Стихотворений».
Естественно, за границей все эти русские дела занимали, радовали, огорчали, волновали поэта. Через П. Анненкова — брата крупного сановника, Тургенева, Некрасов пытается выяснить, «откуда вышла буря: от министерства или «докладывалась выше»?». Видимо, выяснить на предмет возможной нейтрализации. А может, и так пронесет: «Мы видывали цензурные бури и пострашнее — при — Николае I, да пережили». Все-таки на дворе уже шел 1856 год — второй год после окончания «мрачного семилетия».
В общем, глядя, так сказать, внешним оком на Европу, внутренне Некрасов продолжал жить русской жизнью. И не только журнально-издательскими ее событиями. Но прежде всего писательски. Некрасов действительно и в Италии «писал о русских ссыльных»: такой его своеобразной «итальянской поэмой» стала поэма о русской Сибири «Несчастные». Некрасов чуть ли не первым во всей нашей литературе вышел к почти всегда для России актуальной проблеме — репрессированных и к иногда актуальной теме — реабилитированных.
В 1855— 1856 годах — со сменой царей — и тема политических репрессий и тема реабилитации политическихприобрели особую остроту и для первой волны (декабристы) и для второй (петрашевцы). Некрасова, понятно, тогда волновала больше вторая — это были современники, «свои» люди, и, может быть, особенно важно для Некрасова то, что они сидели с «народом». Именно их, политических,правительство впервые объединило местом отсидки с уголовниками.
В отличие от сравнительно небольших и персональных поэм «Белинский» и «Саша» «Несчастные» — уже «поэма коллектива», это история человека, попавшего на каторгу за убийство из ревности, включила у Некрасова разнообразные картины и русской провинции, и русской столицы, и русской каторги. В то же время поэма очень лирична, то есть в данном случае лична, даже автобиографична. Описание ранних лет героя возвращает к ярославскому детству поэта, находит соответствие в «Родине», в стихах «В неведомой глуши, в деревне полудикой...». То же можно сказать об описании столицы. Как ни странно может показаться, но убийство из ревности тоже автобиографично. Не в уголовщине, естественно, дело, но настроение, общая атмосфера отношений егои ееявно восходит к отношениям поэта и Панаевой (в пору создания поэмы, как, впрочем, и почти всегда, крайне неровным, мучительным и мучающе ревнивым) и тоже находят соответствие в «панаевских» стихах:
В большей мере условна вторая часть — на каторге. Есть во второй, «каторжной» части герой — Крот (очевидно, политический) счертами страстотерпца, подвижника, пробуждающего в несчастных озверевших товарищах людей. Поэма, особенно во второй, в известной мере главной части, романтична. И в этом смысле она действительно «итальянская». Наверное, «отрыв» от реальной отечественной действительности помогал писать и закончить на идеальной итальянской почве эту русскую романтическую поэму.
О ты, кого я с ужасом бежал,
Кому с любовью рвался я в объятья,
Кому чистосердечно расточал
Благословенья и проклятья, —
Тебя уж нет! На жизненной стезе
Оставив след загадочный и странный,
Являясь ангелом в грозе
И демоном у пристани желанной, —
Погибла ты... Ты сладить не могла
Ни с бурным сердцем, ни с судьбою
И, бездну вырыв подо мною,
Сама в ней первая легла...
Ругаясь буйно над кумиром,
Когда-то сердцу дорогим,
Я мог бы перед целым миром
Клеймом отметить роковым
Твой путь. Но за пределы гроба
Не перешла вражда моя,
Я понял: мы виновны оба...
Но тяжелей наказан я!
«Идеальные» же вершины Италии помогли Некрасову как никогда высоко подняться и на русскую «идеальную» вершину — к Пушкину.
Грубо говоря, в поэме «новое» содержание, пестрое и разнообразное, «низкое» облеклось в «старую» форму пушкинской романтической поэмы. Она и началась-то еще в России как стихотворение «Совет» — «подражание Пушкину». В поэме антипушкинское содержание с почти прямой полемикой (картины Петербурга, например) все же реализовалось в пушкинской форме:
Некрасов работал самозабвенно: «24 дня ни о чем не думал я, кроме того, что писал. Это случилось в первый раз в моей жизни — обыкновенно мне не приходилось и 24 часов остановиться на одной мысли. Что вышло, не знаю...»
О город, город роковой!
С певцом твоих громад красивых,
Твоей оградой вековой,
Твоих солдат, коней ретивых
И всей потехи боевой,
Плененный лирой сладкострунной,
Не спорю я: прекрасен ты.
В безмолвье полночи безлунной,
В движенье гордой суеты!..
Всё так. Но если ненароком
В твои пределы загляну,
Купаясь в омуте глубоком,
Переживая старину,
Душа болит. Не в залах бальных,
Где торжествует суета,
В приютах нищеты печальных
Блуждает грустная мечта.
Не лучезарный, золотистый,
Но редкий солнца луч... о нет!
Твой день больной, твой вечер мглистый,
Туманный, медленный рассвет
Воображенье мне рисует...
Некрасов — великий поэт — действительно проник в тайну другого великого поэта — Пушкина. И речь не о внешних приметах стихов: такпосле Пушкина писала почти вся русская поэзия. Некрасов писал какПушкин. Это действительно было чудо: «Это случилось в первый раз в моей жизни». Еще бы — побыть Пушкиным.Некрасов это сумел. Недаром Тургенев с его безотказным, почти абсолютным музыкальным, поэтическим — во всяком случае на пушкинское начало — слухом иной раз проговаривался о некрасовских стихах: «пушкински хороши». А здесь — целая поэма! И — «пушкинскихороша». Но, строго говоря, это довольно двусмысленный комплимент некрасовскимстихам. И недаром уже при восприятии собственно некрасовских стихов тургеневский слух иной раз сбивался, а потом и совсем сбился.
Смятенность Некрасова («что вышло, не знаю...») понятна. «Вышла» прекрасная, но не «своя» поэма. Внешним поводом к тому, что поэма наконец скомкалась, послужили известия из России об уже последовавших цензурных гонениях и, значит, о возможности новых. Но внутренне, возможно, пришло ощущение, что пишется уже про свое, но не свое. Тем не менее на пути к