— Ничего, благодарю вас, мистер Джарви, — пролепетал Оуэн, — телом я как будто здоров, но болен душой.
   — Понятно, понятно, что и говорить! Страшный удар, особенно для того, кто всегда слишком высоко заносил голову, — такова природа человеческая. Да, каждый из нас может сорваться… Мистер Осбалдистон — хороший и честный джентльмен, но он, сказал бы я, из тех людей, которые хотят или сделаться крезами, или разориться дотла, как говаривал мой отец, достойный декан. Отец мой, декан, бывало говорил мне: «Ник, молодой Ник! (Он, как и я, носил имя Никол; так люди и звали нас в шутку: молодой Ник и старый Ник.) Ник, — говорил он мне, — никогда не протягивай руку так далеко, чтобы потом нельзя было легко отдернуть ее назад». То же и я повторял мистеру Осбалдистону, но он, кажется, не совсем хорошо принимал мои наставления. А я давал их из добрых чувств, из добрых чувств…
   Эта речь, чудовищно многословная и звучавшая самодовольством, когда оратор вспоминал свои собственные советы и предсказания, не внушила мне надежды на помощь от мистера Джарви. Скоро, однако, стало ясно, что тон ее следует объяснить скорее полным отсутствием такта, чем недостатком подлинной доброты. В самом деле, когда Оуэн выказал себя несколько обиженным, что ему сейчас, в его тяжелом положении, напоминают о таких вещах, шотландец схватил его за руку и сказал:
   — Веселей, веселей, мой друг, рано унывать! Неужели, вы думаете, я пришел сюда среди ночи и чуть было не нарушил воскресенья только ради того, чтобы попрекнуть оступившегося его ошибкой? Ой, нет! У бэйли Никола Джарви это не в обычае, как не было бы в обычае и у его отца, почтенного декана. Что вы, друг мой, что вы! У меня первое правило — никогда не думать в воскресный день о мирских делах; но хотя я всеми силами старался выкинуть из головы ваше письмецо, которое мне передали утром, все же я весь день больше думал о нем, чем о проповеди. У меня правило: ровно в десять я ложусь в свою кровать с желтым пологом, если только не зайду к соседу отведать вахни или сосед ко мне — вот спросите эту красотку, она вам скажет, правда ли, что такой в моем доме заведен порядок, — а тут, понимаете, я просидел весь вечер, читал хорошие книги и зевал так, точно хотел проглотить церковь святого Еноха, пока наконец не пробило двенадцать — законный час, чтоб раскрыть гроссбух и посмотреть, как у нас с вами обстоят дела; потом, так как время и морской прилив не ждут, я велел моей девушке взять фонарь и потихоньку-полегоньку отправился сюда потолковать, нельзя ли нам что-нибудь сделать. Бэйли Джарви имеет право входить в тюрьму в любую пору дня и ночи; тем же правом пользовался в свое время и мой отец, декан, почтенный человек, — светлая память ему!
   Хотя Оуэн застонал при упоминании о гроссбухе, наведя меня тем на печальное опасение, что и здесь сальдо было не в нашу пользу, и хотя в речи достойного бэйли звучало изрядное самодовольство и недобрая радость по поводу собственной проницательности, однако в его словах чувствовалось какое-то искреннее, прямое добродушие, которое возбуждало у меня некоторую надежду. Он изъявил желание просмотреть кое-какие названные им бумаги, торопливо выхватил их из рук Оуэна и присел на кровать, «чтобы дать отдых своим окорокам», как он изволил выразиться, соблазнившись таким комфортом. Служанка держала фонарь, а мистер Джарви, посапывая, пофыркивая и ворча то на слабый свет, то на содержание документов, внимательно читал.
   Видя, что он углубился в свое занятие, незнакомец, приведший меня сюда, решил бесцеремонно удалиться. Он сделал мне знак молчать и переменой позы показал, что хочет проскользнуть к дверям по возможности незаметно. Но проворный блюститель закона (очень не похожий на моего старого приятеля, мистера Инглвуда) тотчас раскрыл и пресек это намерение:
   — Что вы смотрите, Стэнчелз? Прикройте дверь, заприте на замок и караульте снаружи.
   Незнакомец насупил брови и, казалось, думал уже, не проложить ли дорогу силой, но не успел он принять решение, как дверь захлопнулась и загремели тяжелые засовы. Он что-то пробормотал на гэльском языке, зашагал по комнате, потом с видом непреклонного упорства, словно решив досмотреть спектакль до конца, уселся на дубовом столе и начал насвистывать стратспей.
   Мистер Джарви, по-видимому, легко и быстро разбиравшийся в делах, скоро и тут уяснил себе все подробности и обратился к мистеру Оуэну в таком примерно тоне:
   — Так, мистер Оуэн, так. Ваша фирма в самом деле должна некоторую сумму Мак-Витти и Мак-Фину. (Посовестились бы, свиные рыла! Ведь ее в десять раз перекрывают барыши, которые они от вас получили на деле по скупке глен-кайлзихатских дубовых лесов, которые они вырвали у меня изо рта. И вы еще тогда, мистер Оуэн, напомню вам, замолвили за них словечко! В десять раз и больше! Так вот, сэр, ваша фирма должна им известную сумму, поэтому — и в обеспечение других своих контрактов с вами — они посадили вас на хлеба к доброму мистеру Стэнчелзу. Так, сэр, вы им должны и, может быть, должны кое-что кому-нибудь еще — может быть, вы кое-что должны мне самому, бэйли Николу Джарви.
   — Не стану отрицать, сэр, что на сегодня сальдо может оказаться не в нашу пользу, — сказал Оуэн, — но я прошу вас учесть…
   — Сейчас, мистер Оуэн, мне некогда учитывать. Сейчас, когда воскресенье едва отошло и когда я тут сижу среди ночи, в сырую погоду, за пять миль от своей теплой кровати, сейчас не время заниматься подсчетами. Но, сэр, как я вам сказал, вы должны мне деньги — отрицать не приходится: много ли, мало ли, но вы мне должны, на этом я настаиваю. А раз так, мистер Оуэн, я не понимаю, каким образом вы, энергичный и толковый делец, распутаете то дело, ради которого вы сюда приехали, и со всеми нами рассчитаетесь (на что я твердо надеюсь), ежели вы будете валяться тут, в глазговской тюрьме. Так вот, сэр: если вы представите поручительство judicio sisti, — то есть в том, что вы не удерете из Шотландии и по первому требованию явитесь в суд, не подводя своего поручителя, — вас сегодня же утром можно будет выпустить на свободу.
   — Мистер Джарви, — проговорил Оуэн, — если найдется такой друг и поручится за меня, мое освобождение, бесспорно, пойдет на пользу нашей фирме и всем, кто с нею связан.
   — Хорошо, сэр, — продолжал Джарви, — и такой друг, бесспорно, может ожидать, что вы явитесь на вызов и освободите его от взятого им на себя обязательства?
   — Явлюсь по первому требованию, если только не заболею и не умру. Это верно, как дважды два — четыре.
   — Хорошо, мистер Оуэн, — закончил гражданин города Глазго, — я вам доверяю, и это я докажу, сэр, докажу. Я человек, как известно, аккуратный и трудолюбивый, как может засвидетельствовать весь наш город, и я могу зарабатывать свои кроны, и беречь кроны, и сводить счеты с кем угодно — на Соляном ли Рынке или на Гэллоугейте. И я человек осторожный, каким был в свое время и мой отец, почтенный декан; но допустить, чтоб честный, добропорядочный джентльмен, понимающий толк в коммерции и готовый обойтись по справедливости с каждым, допустить, чтоб такой джентльмен валялся тут в тюрьме и не мог ничего сделать ни для себя, ни для других, — нет, скажу по совести, я лучше сам возьму вас на поруки. Но прошу не забывать: я даю поручительство judicio sisti, как выражается наш городской секретарь, judicio sisti, а не judicatum solvi note 64, прошу не забывать. Это огромная разница.
   Мистер Оуэн заверил его, что при сложившихся обстоятельствах он не смеет и надеяться на поручительство за действительную уплату долга, но что его поручителю нечего опасаться: по первому же вызову он, Оуэн, не преминет явиться в суд.
   — Верю вам, верю. Довольно слов. К утреннему завтраку вы будете на свободе. А теперь послушаем, что скажут в свое оправдание ваши товарищи по камере: каким беззаконным путем попали они сюда в ночную пору?

ГЛАВА XXIII

   Пришел хозяин вечерком,
   Пришел навеселе,
   А дома — видит — человек,
   Где быть ему не след.
   «Объясни ты, женушка,
   Мне что-то невдомек:
   Как вошел он, не спросясь,
   Захожий паренек?»
Старинная песня

   Почтенный бэйли взял из рук служанки фонарь и приступил к осмотру, уподобясь Диогену, когда тот со светочем в руке брел по афинской улице; и, может быть, мистер Джарви не больше, чем великий циник, надеялся натолкнуться в своих поисках на какое-либо ценное сокровище. В первую очередь подошел он к моему таинственному проводнику, который сидел, как сказано, на столе, уставив в стену неподвижный взгляд. Ничто не дрогнуло в его застывшем лице, руки он скрестил на груди не то с вызывающим, не то с беспечным видом, и, отстукивая каблуком по ножке стола такт мелодии, которую насвистывал, он выдержал испытующий взгляд мистера Джарви с таким невозмутимым спокойствием и самоуверенностью, что прозорливому следователю изменили на мгновение его проницательность и память.
   — Аа, ээ, оо! — восклицал бэйли. — Честное слово! .. Это невозможно… И все же… Нет! Честное слово, быть того не может! .. А все-таки… Черт меня побери, я должен сказать… Грабитель ты, разбойник, сущий дьявол, неужели это и взаправду ты?
   — Как видите, бэйли, — был лаконичный ответ.
   — По чести так, или тут чистейшее колдовство! .. Ты, отъявленный беззаконник, ты осмелился пролезть сюда, в глазговскую тюрьму? Как ты думаешь, сколько стоит твоя голова?
   — Гм! Если взвесить как следует, на голландских весах, она потянет, пожалуй, побольше, чем голова одного провоста, четырех бэйли, городского секретаря, шестерых деканов да дюжины ткачей…
   — Ах ты, отпетый негодяй! — перебил мистер Джарви. — Покайся лучше в своих грехах и приготовься, потому что стоит мне сказать одно только слово…
   — Правильно, бэйли, — ответил тот, к кому обращено было это замечание, и с небрежно-беспечным видом заложил руки за спину, — но вы никогда не скажете этого слова.
   — Почему же я его не скажу, сэр? — воскликнул блюститель закона. — Почему не скажу? Ответь: почему?
   — По трем веским причинам, бэйли Джарви: во-первых, ради нашего давнишнего знакомства, во-вторых, ради старухи, что греется сейчас у очага в Стаккавраллахане — той, что связывает нас узами кровного родства, к вящему для меня позору! Легко ли мне признаться, что мой родственник возится со счетными книгами, с пряжей, с ткацкими станками, с челноками и веретенами, как простой ремесленник! А в-третьих, бэйли, еще и потому, что если только я подмечу с вашей стороны малейшее поползновение выдать меня, я оштукатурю эту стену вашими мозгами прежде, чем вас успеет выручить рука человека.
   — Вы, сэр, отчаянный и дерзкий негодяй, — отвечал бэйли, нисколько не устрашенный, — и вы знаете, что я это понимаю и не остановлюсь ни на миг перед грозящей опасностью.
   — Я отлично знаю, — ответил тот, — что в жилах у вас течет благородная кровь, и мне неохота поднимать руку на родича. Но я отсюда выйду так же свободно, как вошел, или стены глазговской тюрьмы десять лет будут рассказывать о том, как я проложил себе дорогу.
   — Хорошо, хорошо, — сказал мистер Джарви. — Кровь погуще воды, а друзьям и сородичам не пристало замечать соринку друг у друга в глазу, когда чужой глаз ее не замечает. Старухе в Стаккавраллахане горько было бы услышать, что вы, позорище гор, размозжили мне череп или что я мог затянуть петлю на вашей шее. Но сознайся, упрямый черт, что, не будь ты тем, кто ты есть, я сейчас захватил бы первого разбойника в Горной Стране.
   — Вы постарались бы, кузен, — ответил мой проводник, — не спорю, но вряд ли, думается мне, ваши старания увенчались бы успехом, ибо мы, бродяги горцы, неподатливый народ, особенно когда с нами заговорят об оковах. Мы не переносим тесной одежды — штанов из булыжника да железных подвязок.
   — Тем не менее, любезный, бы дорветесь до каменных штанов, до железных подвязок и до пенькового галстука, — ответил бэйли. — В цивилизованной стране никто еще не откалывал таких штук, как вы, — грабить чуть ли не в собственном кармане! Но это не сойдет вам с рук, честно вас предостерегаю!
   — И что же, кузен, вы по мне наденете траур?
   — Ни один черт не наденет траура по тебе, Робин, — разве что ворон да грач, вот тебе в том моя рука. Но скажи, любезный, где тысяча добрых шотландских фунтов, которые я тебе ссудил, и когда доведется мне получить их обратно?
   — Где они? — ответил мой проводник, делая вид, будто старается вспомнить. — Точно сказать не могу. Верно, там же, где прошлогодний снег.
   — Значит, на вершине Скехаллиона, не так ли, хитрая горная собака? — сказал мистер Джарви. — А я надеюсь, что ты мне их выплатишь здесь, на месте.
   — Так! — ответил горец. — Но у меня нет в кармане ни снега, ни червонцев. А когда вы их получите? Гм! .. «Когда король возьмет свое назад!» — как поется в старинной песне.
   — Это хуже всего, Робин! — ответил гражданин города Глазго. — Ты бесчестный изменник, и это хуже всего! Неужели вы хотите водворить у нас опять католичество, власть произвола, хотите посадить нам на шею самозванца из грелки и свору монахов и аббатов? Вы соскучились по обрядам, по стихарям и кадилам и прочей погани? Промышляй уж по-прежнему старым своим промыслом: грабежом, разбоем, сбором черной дани, — лучше обкрадывать кое-кого, чем губить всю страну.
   — Полно, любезный, нечего повторять за вигами всякий вздор! — ответил горец. — Мы знакомы друг с другом не первый день. Я послежу, чтоб не обчистили вашу контору, когда молодчики в юбках придут навести порядок в глазговских лавках и убрать из них лишние товары. А вам, Никол, пока этого не требует ваш прямой долг, незачем видеться со мною чаще, чем я пожелаю сам.
   — Ты наглый негодяй, Роб, — сказал бэйли, — и тебя повесят когда-нибудь на радость всей стране. Но я не стану, как дурная птица, гадить в своем гнезде, если меня к тому не побудит крайняя необходимость или голос долга, которого никто не может ослушаться. А это что за черт? — продолжал он, обернувшись ко мне. — Грабитель, завербованный в вашу шайку, не так ли? Если судить по внешности, сердце у него дерзкое и лежит к разбою, а шея длинная и скучает по петле.
   — Ах, добрый мистер Джарви, — сказал Оуэн, который, как и я, изумленно молчал во время странной встречи и не менее странного разговора между двумя необычайными сородичами. — Добрый мистер Джарви, этот молодой человек — мистер Фрэнк Осбалдистон, единственный сын главы нашей фирмы. Он должен был войти в дело, когда Рэшли Осбалдистону, его двоюродному брату, посчастливилось занять его место (тут Оуэн невольно простонал), но так или иначе…
   — О, я слышал об этом бездельнике, — перебил его шотландский купец. — Это из него ваш принципал, как старый упрямый дурак, пожелал во что бы то ни стало сделать купца, хотел того мальчишка или нет, а мальчишка из нелюбви к труду, которым должен жить каждый честный человек, предпочел сделаться бродячим комедиантом? Прекрасно, сэр. Как вам нравится дело ваших рук? Как, по-вашему: Гамлет, принц датский, или призрак Гамлета-короля могут взять на поруки мистера Оуэна, сэр?
   — Насмешки ваши мною не заслужены, но я уважаю ваши добрые побуждения и слишком благодарен за поддержку, оказанную вами мистеру Оуэну, а потому не обижаюсь. Сюда привела меня только надежда, что я хоть чем-нибудь — может быть, очень немногим — помогу мистеру Оуэну уладить дела моего отца. Что же касается моей несклонности к торговле, то в этом я лучший и единственный судья.
   — Признаться, — молвил горец, — я питал некоторое уважение к этому юнцу еще и до того, как узнал, каков он есть, теперь же я его уважаю за его презрение к ткачам, прядильщикам и прочему ремесленному люду и к самому роду их занятий.
   — Ты взбесился, Роб, — сказал бэйли, — взбесился, как мартовский заяц, хоть я никак не возьму в толк, почему в марте заяц должен беситься больше, чем на Мартынов день! Ткачи! .. Может, сатана стянет с твоих плеч одежду, созданную искусством ткача? Прядильщики! .. Да ты же сам прядешь и сучишь для себя отменную пряжу! А этот молодчик, которого ты загоняешь кратчайшей дорогой на виселицу и в преисподнюю, — скажи, помогут ли ему его вирши и комедии сколько-нибудь больше, чем тебе несусветная божба и лезвие ножа, злосчастный богохульник? Может быть, «Tityre tu patule» note 65 — так это, кажется, у них говорится? — откроет ему, куда скрылся Рэшли Осбалдистон? Или Макбет со своими разбойниками и головорезами, да еще с твоими в придачу, раздобудут ему пять тысяч фунтов для уплаты по векселям, которым ровно через десять дней истекает срок? Попробуй-ка, Роб, вынести их всех на аукцион вместе с их палашами, и с андреа-феррара, и с кожаными щитами и брогами, и с вертелами и кошелками.
   — Через десять дней? — повторил я, машинально вынув письмо Дианы Вернон, и, так как истекло время, в течение которого я должен был сохранять печать неприкосновенной, поспешно ее сломал. Из ненадписанного конверта выпала запечатанная записка — так дрожали мои пальцы, когда я его вскрывал. Легкое дуновение ветра, проникшего сквозь разбитое стекло в окне, откинуло записку к ногам мистера Джарви, который поднял ее, с бесцеремонным любопытством разобрал адрес и, к моему удивлению, вручил ее своему родичу-горцу со словами:
   — Ветер принес письмо кому следовало, хотя было десять тысяч шансов за то, что оно не попадет в надлежащие руки.
   Горец, прочитав адрес, без всякого стеснения распечатал записку. Я сделал попытку его остановить.
   — Разрешите мне сначала удостовериться, сэр, — сказал я, — что письмо адресовано вам; иначе я не разрешу вам его прочесть!
   — Не волнуйтесь, мистер Осбалдистон, — с невозмутимым спокойствием ответил горец. — Припомните судью Инглвуда, клерка Джобсона, мистера Морриса, а главное — припомните вашего покорнейшего слугу, Роберта Комила, и прелестную Диану Вернон. Припомните их всех, и у вас не останется сомнений, что письмо предназначено мне.
   Я был поражен собственной недогадливостью. Всю ночь голос и даже черты незнакомца, пусть неясно различимые, кого-то мне напоминали, хоть я и не мог связать их с определенным человеком или местом. Но тут меня точно озарило: передо мной не кто иной, как Кэмбел! Теперь я сразу вспомнил этот сильный, зычный голос, эти твердые, суровые, но притом правильные черты лица и этот шотландский говор с соответственными словечками и красочными оборотами, которые (хоть он и мог обойтись без них, когда старался) все же прорывались у него в минуту возбуждения, придавая остроту его насмешке и силу словам укора. Ростом был он скорее ниже среднего, но самого крепкого сложения, какое только может сочетаться с ловкостью, ибо замечательная легкость и свобода его движений с несомненностью доказывали, что это качество развито у него до степени высокого совершенства. Две особенности нарушали гармоническую правильность его сложения: плечи были не по росту широки, так что, несмотря на сухощавость, он казался слишком коренастым, а руки его, хоть и округлые, мускулистые и сильные, были длинны почти до уродства. Впоследствии мне доводилось слышать, что длинные руки были предметом его гордости: он мог, когда носил одежду горца, не нагибаясь завязывать подвязки на чулках, и они давали ему немалое преимущество, когда приходилось орудовать палашом, в чем он проявлял большое искусство. Но, разумеется, такая диспропорция лишала его права считаться красавцем, на которое иначе он, бесспорно, мог бы притязать, — она сообщала его внешности что-то дикое, неправильное, нечеловеческое; глядя на него, я невольно вспоминал рассказы Мэйбл о древних пиктах, которые в былые времена разоряли своими набегами Нортумберленд; и были, по ее уверениям, полулюдьми-полудемонами; подобно этому человеку, они отличались отвагой, хитростью, свирепостью, длинными руками и широкими плечами.
   Но, так или иначе, припомнив, при каких обстоятельствах мы встречались раньше, я не мог сомневаться, что письмо в самом деле адресовано ему. Он занимал видное место среди тех загадочных личностей, которые, судя по всему, имели влияние на Диану и на которых она, в свою очередь, тоже оказывала влияние. Было больно думать, что судьба такого милого существа сплетена с судьбой этого отчаянного человека; однако сомневаться было невозможно. Но какую помощь мог он оказать в делах моего отца? Мне пришел на ум только один ответ. Однажды Рэшли Осбалдистон по настоянию мисс Вернон нашел способ разыскать мистера Кэмбела, когда потребовалось его присутствие, чтобы снять с меня обвинение, выдвинутое Моррисом. Не могло ли ее влияние равным образом заставить Кэмбела разыскать Рэшли? Придя к такому выводу, я осмелился спросить, где находится мой опасный родственник и когда мистер Кэмбел виделся с ним. Но прямого ответа я не получил.
   — Трудную задала она мне задачу, но честную, так уж постараюсь не подвести. Мистер Осбалдистон, я живу неподалеку отсюда, мой родственник может указать вам дорогу. Предоставьте мистеру Оуэну сделать в Глазго все, что он сумеет, а сами поезжайте ко мне в горы — очень возможно, что я вас порадую и помогу вашему отцу в его несчастии. Я бедный человек, но хорошая голова на плечах лучше богатства. А вы, кузен, — если вы не прочь отведать со мною доброго шотландского коллопса note 66 и оленьего окорока, приезжайте вместе с этим англичанином прямо в Драймен, или в Букливи, или, самое лучшее, в клахан note 67 Эберфойл, а я оставлю там кого-нибудь, чтобы вас проводили прямо до места, где я окажусь к тому времени. Что скажешь, родич? Вот тебе моя рука: дело чистое, без обмана.
   — Нет, нет, Робин, — сказал осторожный горожанин, — я редко выезжаю из Горбалса. Недосуг мне скитаться по вашим диким горам, Робин, среди твоих голоштанников, и как-то не подобает мне это при занимаемой мною должности.
   — Черт тебя побери вместе с твоей должностью! — отвечал Кэмбел. — Единственной каплей благородной крови, какая попала в твои жилы, ты обязан моему двоюродному прадеду, который был оправдан судом в Дамбартоне, а ты тут зазнаешься и говоришь, что уронишь свое достоинство, приехав ко мне в гости! Послушай, друг любезный, за мной оставался должок; я уплачу тебе сполна твою тысячу шотландских фунтов, все до последней полушки, если ты хоть раз в жизни покажешь себя порядочным человеком и притащишься ко мне вместе с этим сассенахом. note 68
   — Тоже и тебе нечего кичиться своим благородством, — ответил бэйли, — попробуй-ка вынести на рынок свою благородную кровь, — посмотрим, много ли ты за нее выручишь. Но если я и впрямь приеду к вам, ты взаправду вернешь мне мои деньги?
   — Клянусь, — ответил горец, — священным прахом того, кто спит под серым камнем на Инх-Кейлихе. note 69
   — Довольно, Робин, довольно! Мы посмотрим, что можно будет сделать. Но не жди: границу Верхней Шотландии я не переступлю, ни в коем случае не переступлю! Ты должен встретить меня где-нибудь около Букливи или в клахане Эберфойл. Помни уговор.
   — Не бойся, не бойся, — сказал Кэмбел. — Я буду верен, как стальной клинок, никогда не изменявший своему хозяину. Но мне пора уходить, кузен, ибо воздух глазговской тюрьмы не очень-то полезен для здоровья горца.
   — Истинная правда, — подхватил купец. — И выполни я свой долг, ты не так-то скоро переменил бы атмосферу, как выражается наш тюремный священник. Ох-хо-хо! Дожил до того, что вот самолично помогаю преступнику скрыться от правосудия! Это ляжет вечным стыдом и позором на меня, на мой дом, на память моего отца.
   — Брось! О чем горевать! Села муха на стену — и пусть сидит, — отвечал его родственник. — Грязь, когда подсохнет, легко ототрется. Твой отец, милый человек, не хуже всякого другого умел смотреть сквозь пальцы на грехи иного своего приятеля.
   — Пожалуй, ты прав, Робин, — молвил после минутного раздумья, бэйли, — он был рассудительный человек, покойный декан, он понимал, что у всех у нас есть свои слабости, а друзей своих он любил. Так ты его не забываешь, Робин?
   Он спросил это с умилением в голосе, и смешным и трогательным.
   — Забыть покойного декана! — отозвался его родственник. — Ну как же я могу его забыть? Он был искусный ткач, и первые мои штаны сработаны им… Однако давай поскорей, любезный родич:
 
Налейте мне чарку, налейте полней.
Людей созывайте, седлайте коней,
Пошире ворота — и прочь со двора,
Давно из Данди нам уехать пора.
 
   — Потише, сэр! — властным голосом проговорил почтенный член городского совета. — Разве можно так громко петь, когда едва отошло воскресенье? Эти стены должны бы услышать от вас совсем другие песни. Нам еще придется отвечать за этот побег. Стэнчелз, откройте дверь.
   Тюремщик повиновался, и мы все вместе вышли. Стэнчелз глядел в изумлении на двух незнакомцев, должно быть недоумевая, как они проникли сюда без его ведома; но мистер Джарви коротко сказал: «Это мои друзья, Стэнчелз, мои друзья», — и у того пропала всякая охота вдаваться в расспросы. Мы спустились вниз, в караульную, и несколько раз окликнули Дугала, но призыв остался без ответа. Кэмбел заметил наконец с насмешливой улыбкой: