Страница:
ГЛАВА XXXI
«Горе сраженному», — сказал суровый Бренно,
Когда под галльский меч склонился Рим надменный.
«Горе сраженному», — сказал он, и клинок
Тяжеле на весы, чем римский выкуп, лег.
И горю на полях, где битва жертвы множит,
Власть победителя одна предел положит.
«Галлиада»
С тревогой старался я в рядах победителей различить Дугала. Я почти не сомневался, что в плен он попал умышленно, с целью завести английского офицера в теснину, и я невольно дивился тому, с каким искусством невежественный и полудикий с виду горец разыграл свою роль: как он с притворной неохотой выдавал свои ложные сведения, сообщение которых и было с самого начала его целью. Я видел, что мы подвергнем себя опасности, если подступимся к победителям сейчас же, в их первом упоении победой, не чуждом жестокости, — ибо два или три солдата, которым их раны не позволили встать, были заколоты победителями, или, вернее, оборванными мальчишками-горцами, сопровождавшими их. Отсюда я заключил, что для нас будет рискованно представиться без посредника; а так как Кэмбела (которого я теперь не мог не отождествлять со знаменитым разбойником Роб Роем) нигде не было видно, я решил искать покровительства у его лазутчика, Дугала.
Напрасно искал я глазами вокруг, и наконец я вернулся, чтобы выяснить, какую помощь смогу оказать один моему несчастному другу, когда, к моей великой радости, увидел мистера Джарви: избавившись от своего висячего положения, он, хотя с почерневшим лицом и в разодранной одежде, но все же целый и невредимый, сидел под той самой скалой, перед которой недавно висел. Я поспешил подойти к нему с поздравлениями, но он принял их далеко не так сердечно, как я их приносил. Задыхаясь в тяжелом приступе кашля, он в ответ на мои излияния с трудом выдавил из себя отрывочные слова:
— Ух! ух! ух! ух! .. А еще говорят, что друг… ух-ух! .. что друг ближе родного брата… ух-ух-ух! Когда я приехал сюда, мистер Осбалдистон, в эту страну, проклятую Богом и людьми, ух-ух! (да простится мне, что поминаю Бога всуе! ) не ради чего иного, как только по вашим делам, вы сперва бросаете меня на произвол судьбы, чтоб меня утопили или застрелили в схватке между бешеными горцами и красными куртками, а потом оставляете висеть между небом и землей, как огородное чучело, и даже пальцем не пошевелите, чтоб вызволить меня. Это, по-вашему, честно?
Я принес тысячу извинений и так усердно доказывал невозможность вызволить человека в таком положении моими одинокими усилиями, что в конце концов достиг успеха, и мистер Джарви, по натуре такой же добродушный, как и вспыльчивый, вернул мне свое расположение. Только теперь я позволил себе спросить, как удалось ему высвободиться.
— Высвободиться? Я провисел бы там до самого Страшного суда! Что я мог сделать, когда голова у меня повисла в одну сторону, а пятки — в другую, как чаши весов для пряжи на старой таможне! Меня, как и вчера, спас бездельник Дугал: он отрезал кинжалом фалды моего кафтана и вдвоем еще с одним голоштанником поставил меня на ноги так ловко, точно я век на них стоял, не отрываясь от земли. Но смотрите, что значит добротное сукно: будь на мне ваш гнилой французский камлот или какой-нибудь там драп-де-берри, он бы лопнул, как старая тряпка, под тяжестью моего тела. Честь и слава ткачу, соткавшему такую материю, — покачиваясь на ней, я был в полной безопасности, как габбарт, note 89 пришвартованный двойным канатом на пристани в Бруми-Ло.
Я спросил затем, что сталось с его избавителем.
— Бездельник (так продолжал он называть горца) объяснил мне, что опасно было бы подходить к леди, пока он не вернется, и просил подождать его здесь. Я полагаю, — продолжал бэйли, — что Дугал разыскивает нас. Он толковый малый… И, сказать по правде, я голову отдам на отсечение, что он прав насчет леди, как он ее величает, Елена Кэмбел и девушкой была не из кротких, а в замужестве не стала мягче. Люди говорят, что сам Роб ее побаивается. Она, чего доброго, не узнает меня — ведь мы не виделись много лет. Не стану я подходить к ней сам, лучше подождать бездельника Дугала.
Я согласился с этим доводом. Но судьбе не угодно было в тот день, чтоб осторожность почтенного бэйли пошла на пользу ему или кому-либо другому.
Эндрю Ферсервис, правда, перестал плясать на вершине, как только закончилась стрельба, давшая ему повод к такому странному занятию, однако он все еще сидел, как на шестке, на голом утесе, где представлял собой слишком заметный предмет, чтоб ускользнуть от зорких глаз горцев, когда у них нашлось время глядеть по сторонам. Мы поняли, что он замечен, по дикому громкому крику, поднявшемуся в толпе победителей, из которых трое или четверо тотчас же бросились в кусты и с разных сторон стали взбираться по скалистому склону горы к тому месту, где узрели это странное явление.
Те, кто первыми приблизились на расстояние выстрела к бедному Эндрю, не стали утруждать себя попытками оказать помощь в его щекотливом положении: нацелившись в него из длинноствольных испанских ружей, они очень недвусмысленно дали ему понять, что он должен во что бы то ни стало сойти вниз и сдаться на их милость — или его изрешетят пулями, как полковую мишень для учебной стрельбы. Побуждаемый такой страшной угрозой к рискованному предприятию, Эндрю Ферсервис больше не мог колебаться: поставленный перед выбором между неминуемой гибелью и тою, что казалась не столь неизбежной, он предпочел последнюю и начал спускаться с утеса, цепляясь за плющ, за дубовые пни и выступы камней; при этом он в лихорадочной тревоге ни разу не упустил случая, когда его рука оказывалась свободной, протянуть ее с мольбой к собравшимся внизу джентльменам в пледах, как бы заклиная их не спускать взведенных курков. Словом, бедняга, подгоняемый противоречивыми чувствами, со страху благополучно совершил свой спуск с роковой скалы, на что его могла подвигнуть — я в том глубоко убежден — только угроза немедленной смерти. Неуклюжие движения Эндрю очень забавляли следивших снизу горцев, и, пока он спускался, они выстрелили раза два — конечно, не с целью ранить его, а только чтобы еще больше позабавиться его безмерным ужасом и подстегнуть его проворство.
Наконец он достиг твердой и сравнительно ровной земли, или, вернее сказать, растянулся во всю длину на земле, так как у него в последнюю минуту подогнулись колени. Но горцы, стоявшие в ожидании, снова поставили его на ноги и, прежде чем он встал, успели отобрать у него не только содержимое его карманов, но также парик, шляпу, кафтан, чулки и башмаки. Это было проделано с такой удивительной быстротой, что мой слуга, упав на спину прилично одетым, осанистым городским лакеем, встал раскоряченным, ощипанным, плешивым, жалким вороньим пугалом. Не обращая внимания на боль, испытываемую его незащищенными пятками от соприкосновения с острыми камнями, по которым его гнали, обнаружившие Эндрю горцы продолжали волочить его вниз к дороге через все препятствия, встававшие на пути.
Пока они спускались, мистер Джарви и я попали в поле зрения зорких, как у рыси, глаз, и тотчас же шестеро вооруженных молодцов окружили нас, подняв к нашим лицам и горлу острия своих кинжалов и мечей и почти вплотную наставив на нас заряженные пистолеты. Сопротивляться было бы чистым безумием, тем более что у нас не было никакого оружия. Поэтому мы покорились своей судьбе, и те, кто помогали нам совершить туалет, довольно невежливо принялись приводить нас в такое же «незамаскированное состояние» (говоря словами Лира), какое представляла собой беспёрая двуногая тварь — Эндрю Ферсервис, который стоял в нескольких ярдах от нас и трясся от страха и холода. Счастливая случайность спасла нас, однако, от этой крайности, ибо только я отдал свой шейный платок (великолепный «стейнкэрк», скажу мимоходом, с богатой вышивкой), а бэйли — свой куцый кафтан, как появился Дугал и дело приняло другой оборот. Настойчивыми увещаниями, руганью и угрозами (если судить о тоне его слов по силе жестикуляции) он принудил разбойников, как ни было им это обидно, не только приостановить грабеж, но и вернуть по принадлежности уже присвоенную добычу. Он вырвал мой платок у завладевшего им молодца и в своем усердии восстановителя порядка обмотал его вокруг моей шеи с убийственной энергией, пробудившей во мне подозрение, что, проживая в Глазго, он был не только помощником тюремщика, но, должно быть, учился заодно ремеслу палача. Мистеру Джарви он накинул на плечи остатки его кафтана, и, так как с большой дороги к нам стекались толпами горцы, он пошел вперед, приказав остальным оказать нам, и в особенности бэйли, необходимую помощь, чтобы мы могли совершить спуск сравнительно легко и благополучно.
Но Эндрю Ферсервис тщетно надрывал легкие, умоляя Дугала взять и его под свое покровительство или хотя бы своим заступничеством обеспечить ему возвращение башмаков.
— Чего там! — сказал в ответ Дугал. — Ты, я думаю, не из благородных. Твои деды, как я понимаю, ходили босые!
И, предоставив Эндрю неторопливо следовать за нами, — точнее говоря, настолько неторопливо, насколько угодно было окружавшей его толпе, — он быстро привел нас вниз на тропу, где разыгралось сражение, и поспешил представить как добавочных пленников предводительнице горцев.
Итак, нас поволокли к ней, причем Дугал дрался, боролся, вопил, точно его обидели больше всех, и отстранял угрозами и пинками каждого, кто пытался проявить больше усердия в нашем пленении, чем проявлял он сам. Наконец мы предстали перед героиней дня, которая своим видом — так же, как и дикие, причудливые и воинственные фигуры, окружавшие нас, — признаюсь, внушала мне сильные опасения. Я не знаю, действительно ли Елена Мак-Грегор вмешалась лично в битву (впоследствии меня убеждали в обратном), но пятна крови у нее на лбу, на ладонях, на обнаженных по локоть руках и на клинке меча, который она все еще держала в руке, ее горевшее огнем лицо и спутанные пряди иссиня-черных волос, выбившихся из-под красной шапки с пером, — все наводило на мысль, что она приняла непосредственное участие в сражении. Ее пронзительные черные глаза, все ее лицо выражало торжество победы и гордое сознание свершенной мести. Но ничего кровожадного или жестокого не было в ее облике; и она напомнила мне, когда улеглось первое волнение встречи, изображения библейских героинь, виденные мною в католических церквах во Франции. Правда, она не обладала красотой Юдифи, и черты ее не были отмечены той вдохновенностью, какую придают художники Деборе или жене Кенита Хебера, к чьим ногам склонился могучий притеснитель Израиля, пребывавший в языческом Харошефе, и пал, и лег бездыханный. Но все же горевший в ней восторг придавал ее лицу и осанке какое-то дикое величие, сближавшее ее с образами тех чудесных мастеров, которые явили нашим взорам героинь Священного писания.
Я стоял в растерянности, не зная, как начать разговор с такой необыкновенной женщиной, когда мистер Джарви, разбив лед вступительным покашливанием (нас слишком быстро вели на аудиенцию, и у него опять началась одышка), обратился к Елене Мак-Грегор в таких выражениях:
— Ух, ух! (И снова, и так далее.) Я очень рад счастливому случаю (дрожь в его голосе жестоко противоречила тому ударению, какое он сделал на слове «счастливому»)… счастливой возможности, — продолжал он, стараясь придать эпитету более естественную интонацию, — пожелать доброго утра жене моего сородича Робина… Ух, ух! Как живете? (Он разговорился и овладел уже своей обычной бойкой манерой, фамильярной и самоуверенной.) Как вам жилось все это время? Вы меня, конечно, забыли, миссис, Мак-Грегор Кэмбел, вашего кузена, ух, ух! Но вы помните, верно, моего отца, декана Никола Джарви с Соляного Рынка в Глазго? Чистейший был человек, почтеннейший и всегда уважал вас и вашу семью. Итак, как я уже сказал вам, я чрезвычайно рад встрече с миссис Мак-Грегор Кэмбел, супругой моего сородича. Я позволил бы себе вольность приветствовать вас по-родственному, если б ваши молодцы не скрутили мне так больно руки; и, сказать вам правду, Божескую и судейскую, вам, пожалуй, не мешало бы умыться, перед тем как выйти к своим друзьям.
Развязность этого вступления плохо соответствовала приподнятому состоянию духа той особы, к которой оно было обращено, — женщины, только что одержавшей победу в опасной схватке, а теперь приступившей к вынесению смертных приговоров.
— Кто ты такой, — сказала она, — что смеешь притязать на родство с Мак-Грегором, хотя не носишь его цветов и не говоришь на его языке? Кто ты такой? Речь и повадка у тебя как у собаки, а норовишь лечь подле оленя.
— Не знаю, — продолжал неустрашимый бэйли, — может быть, вам и не разъясняли никогда, в каком мы с вами родстве, кузина, но это родство не тайна, и можно его доказать. Моя мать, Элспет Мак-Фарлен, была женой моего отца, декана Никола Джарви (упокой Господь их обоих! ). Элспет была дочерью Парлена Мак-Фарлена из Шилинга на Лох-Слое. А Парлен Мак-Фарлен, как может засвидетельствовать его ныне здравствующая дочь Мэгги Мак-Фарлен, иначе Мак-Наб, вышедшая замуж за Дункана Мак-Наба из Стакавраллахана, состоял с вашим супругом, Робином Мак-Грегором, не больше и не меньше как в четвертой степени родства, ибо…
Но воительница подсекла генеалогическое древо, спросив высокомерно:
— Неужели бурному потоку признавать родство с жалкой струйкой воды, отведенной от него прибрежными жителями на низкие домашние нужды?
— Вы правы, уважаемая родственница, — сказал бэйли, — но, тем не менее, ручей был бы рад получить обратно воду из мельничной запруды среди лета, когда заблестит на солнце белая галька. Я отлично знаю, что вы, горцы, ни в грош не ставите нас, жителей Глазго, за наш язык и одежду; но каждый говорит на своем родном языке, которому его обучили в раннем детстве; и было бы смешно смотреть, если бы я, с моим толстым пузом, облачился в куцый кафтанчик горца и надел чулки до колен, подражая вашим голенастым молодцам. Мало того, любезная родственница, — продолжал он, не обращая внимания ни на знаки, которыми Дугал как бы призывал его к молчанию, ни на жесты нетерпения, вызванные у амазонки его болтовней, — вам следует помнить: самого короля нужда приводит иногда к дверям торговца. И я, как ни высоко вы чтите вашего мужа (и должны чтить: так положено каждой жене, в Писании на это указано), — как ни высоко чтите вы его, говорю я, все же вы должны признать, что я оказал Робу кое-какие услуги; уж я не поминаю жемчужного ожерелья, которое я прислал вам к свадьбе, когда Роб был еще честным скотоводом, делал дела и не водил компании с ворами и разбойниками, нарушая мир в королевстве и разоружая королевских солдат.
Бэйли, видимо, задел больную струну в сердце родственницы. Она выпрямилась во весь рост, и смех, в котором презрение смешалось с горечью, выдал остроту ее чувств.
— Да, — сказала она, — вы и вам подобные охотно признаете нас родственниками, покуда мы гнем спину, как ничтожные людишки, вынужденные жить под вашим господством, колоть вам дрова и таскать вам воду, поставлять скот для ваших обедов и верноподданных для ваших законов, чтоб вам было кого угнетать и кому наступать на горло. Но теперь мы свободны — свободны по тому самому приговору, который отнял у нас кров и очаг, пищу и одежду, который лишил меня всего, всего! .. И я не могу не застонать всякий раз, как подумаю, что я еще попираю землю не для одной только мести. К тому, что так успешно начато сегодня, я прибавлю такое дело, которое порвет все узы между Мак-Грегором и скрягами из Низины. Эй! Аллан! Дугал! Вяжите этих сассенахов пятками к затылку и киньте их в наше горное озеро — пусть ищут в нем своих родичей-горцев!
Бэйли, встревоженный таким приказом, начал было увещевать эту женщину и, по всей вероятности, только сильней распалил бы ее негодование, но в эту минуту Дугал кинулся между ними и, заговорив на родном языке в быстрой и плавной манере, резко отличавшейся от его английского разговора, замедленного, неправильного, смешного, выступил с горячей речью — очевидно, в нашу защиту.
Его госпожа возразила ему, или, вернее, оборвала его речь, воскликнув по-английски (словно хотела, чтоб мы вкусили заранее всю горечь смерти):
— Подлая собака и сын собаки! Ты смеешь оспаривать мои повеления? Прикажи я тебе вырвать им языки и вложить язык одного в горло другому, чтоб узнать, который из двух лучше затарахтит на своем южном наречии; или вырвать их сердца и вложить сердце одного в грудь другому, чтоб увидеть, какое из двух лучше строит козни против Мак-Грегора, — а такие дела делались встарь во дни мести, когда наши отцы расплачивались за обиды, — прикажи я тебе что-либо подобное, разве и тогда не должен ты беспрекословно исполнить мой приказ?
— Конечно, конечно, — ответил Дугал тоном глубокого смирения, — ваша воля будет исполнена, я же не спорю, но если можно… то есть, если б я думал, что госпоже так же приятно будет утопить в озере этого злосчастного негодяя, капитана красных курток, да капрала Крэмпа, да еще двух-трех солдат, я бы это сделал своими руками и куда как охотно, — это лучше, чем обижать честных мирных джентльменов, потому что они друзья Грегараха и пришли по приглашению вождя, а не как предатели, в этом я сам поручусь.
Леди хотела возразить, но тут на дороге со стороны Эберфойла послышались дикие стоны волынок — возможно, тех самых, чьи звуки достигли слуха английских солдат и толкнули капитана Торнтона на решение не отступать назад, в деревню, а пробиваться вперед, когда он убедился, что проход занят. Схватка длилась очень недолго, и воины, шедшие под эту воинственную музыку, хоть и ускорили шаг, заслышав выстрелы, все-таки не успели принять участия в сражении. Победа была завершена без них, и теперь они явились лишь разделить торжество своих соплеменников.
Вновь пришедшие всем своим видом разительно отличались от воинов, разбивших английский отряд, — и разница была далеко не в пользу последних. Среди горцев, окружавших атаманшу (если я могу так ее назвать, не погрешив против грамматики), были мужчины преклонного возраста, мальчики, едва способные держать меч, даже женщины — словом, все те, кого только крайность заставила взяться за оружие; и это прибавило оттенок горького стыда к отчаянию, омрачившему мужественное лицо Торнтона, когда он убедился, что только преимущество в численности и позиции позволило такому жалкому противнику одержать верх над его храбрыми солдатами. Но тридцать или сорок горцев, присоединившихся теперь к остальным, были все во цвете юности или возмужалости, ловкие, статные молодцы, а чулки до колен и перетянутые кушаками пледы выгодно подчеркивали их мускулистое сложение. Не только внешностью и одеждой превосходили они первый отряд, но также и вооружением. Люди атаманши, помимо кремневых ружей, были снабжены косами, секирами и другими видами старинного оружия, а у некоторых были только дубинки и длинные ножи. Во втором же отряде большинство носило за поясом пистолеты, и почти у всех висел спереди кинжал. У каждого было ружье в руке, палаш на боку и круглый щит из легкого дерева, обтянутый кожей и затейливо обитый медными бляхами, а в середине в него был вделан стальной шип. В походе или в перестрелках с неприятелем щит висел у них на левом плече, когда же дрались врукопашную — надевали на левую руку.
Легко было видеть, что бойцы отборного отряда пришли не с победой, какою могли похвалиться их плохо снаряженные товарищи. Волынка время от времени издавала протяжные звуки, выражавшие чувства, очень далекие от торжества; и когда воины предстали пред женой своего вождя, они смотрели сокрушенно и печально. Молча выстроились они перед нею, и снова издала волынка тот же дикий и заунывный стон.
Елена рванулась к ним, и на ее лице отразились и гнев и тревога.
— Что это значит, Алластер? — спросила она музыканта. — Почему печальный напев в час победы? Роберт… Хэмиш… где Мак-Грегор? .. Где ваш отец?
Ее сыновья, возглавлявшие отряд, подошли к ней медленным, нерешительным шагом и пробормотали несколько гэльских слов, которые исторгли у нее крик, гулко отдавшийся в скалах; все женщины и дети подхватили его, хлопая в ладоши, и так заголосили, точно жизнь их должна была изойти в плаче. Горное эхо, молчавшее с того часа, как смолк шум битвы, проснулось вновь, чтоб ответить на неистовый и нестройный вопль скорби, поднявший ночных птиц в их горных гнездах, — точно их удивило, что здесь, среди бела дня, происходит концерт безобразней и страшнее тех, какие задают они сами в ночной темноте.
— Схвачен! — повторила Елена, когда вой понемногу утих. — Схвачен! В плену! И вы пришли живые сказать мне об этом? Трусливые псы! Для того ли я вскормила вас, чтобы вы жалели свою кровь в борьбе с врагами вашего отца и смотрели, как берут его в плен, и вернулись бы ко мне с этой вестью?
Сыновья Мак-Грегора, к которым женщина обратила свой укор, были совсем юноши — старшему из них едва ли минуло двадцать лет. Его звали Хэмиш, или Джеймс, и он был на голову выше и много красивей брата — типичный юный горец с синими глазами и густыми светлыми волосами, падавшими волной из-под изящной синей шапочки. Младшего звали Робертом, но для различия с отцом горцы добавляли к его имени эпитет «Оог», что значит «молодой». Темные волосы, смуглое лицо, горевшее румянцем здоровья и воодушевления, стройное и крепкое, но не по годам развитое сложение отличали второго юношу.
Горе и стыд омрачали их лица, когда стояли они оба перед матерью и с почтительной покорностью слушали упреки, которые она изливала на них. Наконец, когда ее негодование несколько улеглось, старший, заговорив по-английски (может быть, для того, чтобы их приверженцы его не поняли), начал почтительно оправдываться перед матерью за себя и за брата. Я стоял довольно близко и мог разобрать многое из его слов; а так как в нашем критическом положении было очень важно располагать сведениями, я слушал как мог внимательнее.
Мак-Грегор, рассказал сын, был вызван на свидание одним негодяем из Нижней Шотландии, явившимся с полномочиями от… Он произнес имя очень тихо, но мне показалось, что оно похоже на мое. Мак-Грегор принял приглашение, но все же приказал задержать привезшего письмо англичанина в качестве заложника — на случай предательства. Итак, он отправился на назначенное место (оно носило дикое гэльское название, которого я не запомнил), взяв с собою только Ангюса Брека и Рори Маленького, а всем остальным велел остаться. Через полчаса Ангюс Брек вернулся с печальным известием, что на Мак-Грегоpa напал отряд леннокской милиции под начальством Галбрейта Гарсхаттахина и взял его в плен. Когда Мак-Грегор, добавил Брек, стал грозить, что его плен повлечет за собою казнь заложника, Галбрейт пренебрежительно ответил: «Ладно, пусть каждая сторона вешает, кого может. Мы повесим вора, а ваши удальцы пусть повесят таможенную крысу, Роб. Страна избавится сразу от двух зол — от разбойника-горца и от сборщика податей». За Ангюсом Бреком следили не так зорко, как за его господином, и он, пробыв под стражей столько, сколько было нужно, чтоб услышать эти разговоры, бежал из плена и принес известие в свой лагерь.
— Ты узнал это, вероломный изменник, — сказала жена Мак-Грегора, — и не бросился тотчас на выручку отцу, чтоб вырвать его из рук врага или умереть на месте?
Молодой Мак-Грегор в ответ скромно сослался на численный перевес противника и объяснил, что неприятель, по его сведениям, не делает приготовлений к отходу, а потому он, Хэмиш Мак-Грегор, решил вернуться в долину и, собрав внушительный отряд, с большими шансами на успех предпринять попытку отбить пленника. В заключение он добавил, что отряд Галбрейта, как он понимает, расположился на ночлег под Гартартаном, или в старом замке Монтейт, или в другом каком-либо укрепленном месте, которым, конечно, нетрудно будет завладеть, если собрать для этой цели достаточно людей.
Я узнал впоследствии, что остальные приверженцы разбойника разделились на два сильных отряда: одному поручено было наблюдать за постоянным инверснейдским гарнизоном, часть которого, состоявшая под командой капитана Торнтона, была сейчас разбита; второй отряд выступил против горных кланов, которые объединились с регулярными войсками и обитателями Нижней Шотландии, чтобы общими силами предпринять вторжение в ту нелюдимую горную страну между озерами Лох-Ломонд, Лох-Кэтрин и Лох-Ард, которая в те времена называлась всеми страной Роб Роя, или Мак-Грегора. Спешно отправлены были гонцы, чтобы сосредоточить все силы, как я полагал, для нападения на противника; уныние и отчаяние, отразившиеся сперва на каждом лице, теперь уступили место надежде освободить вождя и жажде мести. Воспламененная этим чувством мести, жена Мак-Грегора приказала привести к ней заложника. Я думаю, что ее сыновья, опасаясь возможных последствий, держали до сих пор несчастного подальше от ее глаз. Если так, их гуманная осторожность лишь ненадолго отсрочила его судьбу. По приказу предводительницы из задних рядов отряда выволокли вперед полумертвого от страха пленника, и в его искаженных чертах я с удивлением и ужасом узнал своего старого знакомца — Морриса.
Он распластался у ног предводительницы, пытаясь обнять ее колени, но она отступила на шаг, словно его прикосновение осквернило ее, так что в знак предельного уничижения он мог только поцеловать край ее пледа. Я никогда не слышал, чтобы человек в таком томлении духа молил о пощаде. Страх не лишил его языка, как бывает обычно, но напротив — сделал красноречивым. Подняв тусклое, как пепел, лицо, судорожно сжимая руки, а взглядом как будто прощаясь со всем земным, он клялся самыми страшными клятвами в полном своем неведении о каком-либо умысле против Роб Роя, которого и любит и чтит, как собственную душу. Затем с непоследовательностью человека, объятого ужасом, он сказал, что был лишь исполнителем чужой воли, и назвал имя Рэшли. Он молил только оставить ему жизнь. За жизнь он отдаст все, что есть у него на свете. Только жизни просит он, жизни — хотя бы в пытках и лишениях; он молит, чтобы ему позволили только дышать — хотя бы в самой сырой пещере в их горах. Невозможно описать, с каким презрением, гадливостью, омерзением жена Мак-Грегора глядела на несчастного, который молил о жалком благе — существовании.