Однако все было спокойно. Под ногами шуршали листья. Пахло милым тлением осени. Небо казалось отставшим от века. И если говорить о пейзажах, то все это – и закат, и перистые облака, смахивавшие на крылья врубелевских демонов, и японское трепетанье сосен, – казалось, было сделано рукой художника не бездарного, но вконец испорченного долголетним торчанием в галереях и копированием модных мастеров, отчего все его творчество (и в данном случае Петровский парк) носило характер засушенный, выставочный и, уж конечно, – думал я, сожалея едва ли не впервые в жизни, что рядом со мною Степиков, а не человек поинтеллигентней, кто мог бы войти в обсуждение этих проблем, – не могущий идти в сравнение с картинами хотя бы уличного боя. Тут я не без удовольствия вспоминал себя, вбегающего с красным знаменем в пороховом дыму (однако опять не первым, но позади все того же Степикова!) в здание Алексеевского военного училища, объявившего о своей сдаче.
Но едва это старомодное небо стало темнеть, как в Петровском парке начались необыкновенные дела. Он наполнился светом автомобильных фар, хлопаньем винных пробок. Мы обнаружили, что парк полон кутчлами и дамами, приехавшими сюда из города, чтоб повеселиться в разбросанных меж деревьев ресторанах.
– Иолды! – со злобой ворчал Степиков – слово, которое обозначало у него мужчину с чертами бабы, кривляку, паразита.
– Запомни это, Степиков, – говорил я, – во время Парижской коммуны буржуазия вела себя так же подло.
Мы решили обыскивать публику и отбирать оружие. Оказалось, что это совсем не трудно. Весельчаки охотно поднимали руки и без грусти расставались с Револьверами. Некоторые спрашивали:
Скажите: что это за стрельба в последние дни на Улицах?
С одного автомобиля заявили:
– Делаете революцию? Пож-жалуйста. Только, пожалуйста, не мешайте нам гулять.
Интонации мне показались знакомыми. Я вгляделся. Так и есть, Гуревич! Его обольстительная улыбка. Его рябины, распутство и элегантность.
– Сережка, – воскликнул он, – ты все еще ходишь в большевиках?
Рядом с ним дамы и офицер.
– Ваш документ! – сказал Степиков.
Гуревич захохотал.
И – обратясь ко мне:
– Хороша компания!
Потом, кивнув в сторону Степикова:
– Люблю тебя, моя комета, но не люблю твои длинный хвост.
– Это мой друг, – сказал я сердито.
– А все-таки, – Гуревич хитро подмигнул, – признайся, ты все-таки не можешь сойтись с ним до конца. Не тот компот. Интеллигенту нужен интеллигент. Вот как я с поручиком. – И он захохотал, хлопнув офицера по плечу.
Степиков тем временем громко прочел, глядя в документ офицера:
– «Поручик Третьяков…» А, старый знакомый! – вскричал Степиков. – А ну, вылазь-ка сюда, вылазь на волю, мы с Ивановым тебя давно дожидаем!
Третьяков вышел из автомобиля. Он узнал нас. Он бледен.
– Я – эсер, – говорит он дрожащими губами.
– Эсер? – говорит Степиков. – А ну-ка, посмотрим, как скрозь эсера проходит пуля!
И он с силой ударяет Третьякова по лицу.
– Становись к дереву, – кричит он, – мордой сюда! Сережка, слушай мою команду! По шкуродеру с колена пальба…
Женщины поднимают визг. Гуревич кричит:
– Сережа, не делай этого! Во имя нашей дружбы! Не будь убийцей!
– Аркадий, – говорю я, – отпустим Третьякова. Ну его к черту!
– Как к черту? – говорит Степиков. – Ты уже забыл все? Ты, может быть, забыл, как он мордовал Бегичко?
– Не стоит мараться, ну его к черту! – говорю я. -
Еще наклепают на нас, что мы бандиты.
Степиков смотрит на меня.
– Только ради тебя, – говорит он, – чтоб уважить твоих знакомых, я его выпущу.
Он галантно раскланивается с дамами. Третьяков, перебирая лаковыми сапожками, быстро семенит к машине. Степиков вздыхает.
– Сережа, – говорит он, делая пригласительный жест, – дай ему раз в морду. Я тебя прошу. Ну, уважь меня.
– Ну его к черту, – говорю я, отворачиваясь.
Третьяков растягивается в машине. Дамы утешают его. Перегнувшись через борт автомобиля, Гуревич жмет мне руку.
– Спасибо, – говорит он, – между нами говоря, ему не мешало побить морду. Он шулер, он меня вчера обставил тысяч на пять.
– Чем ты сейчас занимаешься. Саша? – спросил я,
– Спекуляцией, – ответил Гуревич, пожимая плечами, точно это подразумевалось само собой, – а кроме того, психоанализом и рефлексологией.
– Бросил бы ты дурака валять, Саша, – сказал я, преисполняясь старой нежностью к Гуревичу. – Ей-богу. Я плохо говорю. Но вот ты послушал бы какую-нибудь речь Стамати, я уверен – ты стал бы человеком.
– Речь, – Саша снова пожимает плечами, – речь – это дополнительная функция дыхательных и жевательных мышц.
– Это все ерунда, – сказал я, как всегда в присутствии Саши теряя слова, – правда – у большевиков.
– У тебя комплекс навязчивости, – сказал Саша докторальным тоном, интригуя меня заманчивыми терминами. – Что, – добавил он, насмешливо глядя на меня, – объелся политикой?
– Брось ты все это, иди к нам – упрямо повторял я. Гуревич лукаво:
– Лучше ты иди к нам, – и сделал широкий жест, обводя им трех нарядных женщин, сидевших в машине; они, улыбаясь, потеснились, освобождая для меня Место. – Мы едем в один чудесный погребок. Серьезно, садись к нам. Что, разве большевики – монахи?
Я изо всей силы ударил ногой по машине и воскликнул со злостью:
– Ну, катись, да веселей, а то мы можем передувать и вас всех вздрючить в два счета!
Машина двинулась. Саша, привставши, запел:
На другой день повели наступление на Кремль. Я с небольшим отрядом стоял на Тверской улице. Всей нашей группой командовал немолодой слесарь с фабрики «Свет и лампа». Самокатчик привез мне приказ:
«Занять квартиры, что возле городской думы, после артиллерийской подготовки ворваться в кремлевские ворота».
Через минуту слесарь пришел сам.
– Мы сделаем это вместе, – сказал он. – Айда!
Это был восьмой день боя. Лицо немытое, заросшее, глаза воспаленные от недосыпа, от стрельбы, френч изорван, шинель где-то потеряна. Не мудрено, что дедушка Шабельский не узнал меня, когда мы ввалились к нему в квартиру. Зато я узнал его сразу, Он не изменил своей привычке ежедневно пробривать подбородок между бакенбардами и даже сохранил генеральские погоны на гражданском полумундире, афишируя свое пренебрежение к событиям.
– Окна, – прекрасно, прямо на Кремль, – хрипел слесарь со «Света и лампы», осматривая квартиру, – сюда пулемет, сюда четыре стрелка, прикрытие устроим из стола и буфета. Сергей, тащи подходящее барахло для укрытия стрелков. Хозяев выставь – подозрительны.
Дедушка Шабельский посмотрел на меня.
– Сережа, это ты?
Слесарь сказал:
– Ну, ты здесь распоряжайся, а я пошел по другим квартирам.
– Сергей, – вдруг захлопотал дедушка, – ванну? Чистое белье? Можно соорудить яишенку. Мигом.
– Сейчас некогда, – сказал я, – видите, что делается. Тащи, ребята, стол.
Мы принялись подтаскивать мебель к окнам. Буфет пришлось положить боком. Получился превосходный бруствер. При этом разлетелась вдребезги фарфоровая чернильница, с которой я играл еще в детстве, знакомая мне, как дедушкины морщины, которых (я увидел это, поглядывая на него тайком) стало ужасно много, с тех пор как я видел его в последний раз.
– Нельзя ли полегче! – закричал дедушка. На лице у него появилось выражение слабости и гнева. – Ну, я понимаю, вам надо разгромить юнкеров. Но к чему же колошматить хорошую посуду? Или ты пьян, Сергей? В папашу пошел.
Из соседней комнаты прибежала Марфа Егоровна. Услышав мужские голоса, она там припудрилась, сделала брови.
– Вот внучек, – коротко сказал дедушка.
– Сереженька, – воскликнула радостно Марфа Егоровна, какая неожиданность! А я думала – погромщики. Хотите чаю? Вы устраиваете у нас позицию? Скажите: скоро с этим будет покончено? Здравствуйте!
– Здравствуйте! – сказал я, испытывая неловкость от прикосновения к умытой женской руке.
Марфа Егоровна приписала это действию свой красоты.
– Я же вам бабушка, – сказала она, кокетничая, – ну, скажите – бабушка.
– Бабушка, – пробормотал я, растерявшись. Красногвардейцы у окна захохотали.
– Марфа, – сказал дедушка, – не валяй дурака. Он красный. Он за социальную революцию.
– Сережа, вы революционер? – тоном нежного упрека протянула Марфа Егоровна. Она произносила «рэвольюсионнэр».
– Дура, он большевик, – нетерпеливо сказал дедушка.
Но Марфа Егоровна не разбиралась в партийных окрасках. Она повторяла с бессмысленной кокетливостью под грохот рушащихся стен Кремля:
– Вы рэвольюсионнэр?
В дверях показался слесарь.
– Ну что же ты? – сказал он неодобрительно и пошел дальше.
Загрохотали орудия. С Кремлевской стены валился кирпич. Ворота треснули и растворились.
– Ура! – закричал я и прыгнул в окно. Красногвардейцы – за мной.
Отовсюду – из Иверского проезда, с Никольской, из Торговых рядов – бежали наши. Мы вбежали во двор. Юнкера кидали винтовки, поднимая руки. Кремль был взят.
Я пошел медленно на завод Тильманса на Пресне. Мне сказали, что там будет митинг. По дороге я спрашивал у встречных, что слышно в других районах. Никто толком не знал. Стамати, усталый, сходил с трибуны. Я бросился к нему.
– Ну что? – сказал я.
Он протянул мне бумагу.
«Боевой приказ», – прочел я. И дальше: – «Враг сдался. Все наши условия приняты. Признана власть Советов. Мирные условия вырабатываются. Позиций не ослаблять. Быть настороже».
– Володька! Ура!
– Сережка, ты рад?
– Вопрос! Ну, а дальше что?
– Масса работы, – сказал Володя, нахмурившись.
Он потащил меня к столику. Там сидел рабочий и записывал. Вокруг теснилось много народу.
– Володька, – сказал я, беря его под руку и конфиденциальным шепотом, – как ты думаешь, мы долго продержимся?
– Идем записываться, – ответил Володя и снова потащил меня.
– Нет, подожди, Володя, – продолжал я, – то есть я знаю, социализм будет. Но цифры – ты подумай: например тысяча девятьсот тридцатый год, двенадцатилетний партийный стаж, Шестнадцатый съезд партии. Цифры я не представляю себе. Это грандиозно! А ты?
– Ну, – пробормотал Володька, – начались рассуждения.
Он подтолкнул меня к столику.
– А куда здесь, собственно, записывают? – спросил я.
– В отряд – на Украину – для борьбы с белыми.
Я взял перо и после фамилии Стамати и Степикова написал «Сергей Иванов» – угловатыми буквами и с жирным взлетающим росчерком, который я выработал с прошлого года, прочитав в книге по графологии, что такой росчерк обозначает характер твердый, кипучий и предвещающий славу.
1930
Но едва это старомодное небо стало темнеть, как в Петровском парке начались необыкновенные дела. Он наполнился светом автомобильных фар, хлопаньем винных пробок. Мы обнаружили, что парк полон кутчлами и дамами, приехавшими сюда из города, чтоб повеселиться в разбросанных меж деревьев ресторанах.
– Иолды! – со злобой ворчал Степиков – слово, которое обозначало у него мужчину с чертами бабы, кривляку, паразита.
– Запомни это, Степиков, – говорил я, – во время Парижской коммуны буржуазия вела себя так же подло.
Мы решили обыскивать публику и отбирать оружие. Оказалось, что это совсем не трудно. Весельчаки охотно поднимали руки и без грусти расставались с Револьверами. Некоторые спрашивали:
Скажите: что это за стрельба в последние дни на Улицах?
С одного автомобиля заявили:
– Делаете революцию? Пож-жалуйста. Только, пожалуйста, не мешайте нам гулять.
Интонации мне показались знакомыми. Я вгляделся. Так и есть, Гуревич! Его обольстительная улыбка. Его рябины, распутство и элегантность.
– Сережка, – воскликнул он, – ты все еще ходишь в большевиках?
Рядом с ним дамы и офицер.
– Ваш документ! – сказал Степиков.
Гуревич захохотал.
И – обратясь ко мне:
– Хороша компания!
Потом, кивнув в сторону Степикова:
– Люблю тебя, моя комета, но не люблю твои длинный хвост.
– Это мой друг, – сказал я сердито.
– А все-таки, – Гуревич хитро подмигнул, – признайся, ты все-таки не можешь сойтись с ним до конца. Не тот компот. Интеллигенту нужен интеллигент. Вот как я с поручиком. – И он захохотал, хлопнув офицера по плечу.
Степиков тем временем громко прочел, глядя в документ офицера:
– «Поручик Третьяков…» А, старый знакомый! – вскричал Степиков. – А ну, вылазь-ка сюда, вылазь на волю, мы с Ивановым тебя давно дожидаем!
Третьяков вышел из автомобиля. Он узнал нас. Он бледен.
– Я – эсер, – говорит он дрожащими губами.
– Эсер? – говорит Степиков. – А ну-ка, посмотрим, как скрозь эсера проходит пуля!
И он с силой ударяет Третьякова по лицу.
– Становись к дереву, – кричит он, – мордой сюда! Сережка, слушай мою команду! По шкуродеру с колена пальба…
Женщины поднимают визг. Гуревич кричит:
– Сережа, не делай этого! Во имя нашей дружбы! Не будь убийцей!
– Аркадий, – говорю я, – отпустим Третьякова. Ну его к черту!
– Как к черту? – говорит Степиков. – Ты уже забыл все? Ты, может быть, забыл, как он мордовал Бегичко?
– Не стоит мараться, ну его к черту! – говорю я. -
Еще наклепают на нас, что мы бандиты.
Степиков смотрит на меня.
– Только ради тебя, – говорит он, – чтоб уважить твоих знакомых, я его выпущу.
Он галантно раскланивается с дамами. Третьяков, перебирая лаковыми сапожками, быстро семенит к машине. Степиков вздыхает.
– Сережа, – говорит он, делая пригласительный жест, – дай ему раз в морду. Я тебя прошу. Ну, уважь меня.
– Ну его к черту, – говорю я, отворачиваясь.
Третьяков растягивается в машине. Дамы утешают его. Перегнувшись через борт автомобиля, Гуревич жмет мне руку.
– Спасибо, – говорит он, – между нами говоря, ему не мешало побить морду. Он шулер, он меня вчера обставил тысяч на пять.
– Чем ты сейчас занимаешься. Саша? – спросил я,
– Спекуляцией, – ответил Гуревич, пожимая плечами, точно это подразумевалось само собой, – а кроме того, психоанализом и рефлексологией.
– Бросил бы ты дурака валять, Саша, – сказал я, преисполняясь старой нежностью к Гуревичу. – Ей-богу. Я плохо говорю. Но вот ты послушал бы какую-нибудь речь Стамати, я уверен – ты стал бы человеком.
– Речь, – Саша снова пожимает плечами, – речь – это дополнительная функция дыхательных и жевательных мышц.
– Это все ерунда, – сказал я, как всегда в присутствии Саши теряя слова, – правда – у большевиков.
– У тебя комплекс навязчивости, – сказал Саша докторальным тоном, интригуя меня заманчивыми терминами. – Что, – добавил он, насмешливо глядя на меня, – объелся политикой?
– Брось ты все это, иди к нам – упрямо повторял я. Гуревич лукаво:
– Лучше ты иди к нам, – и сделал широкий жест, обводя им трех нарядных женщин, сидевших в машине; они, улыбаясь, потеснились, освобождая для меня Место. – Мы едем в один чудесный погребок. Серьезно, садись к нам. Что, разве большевики – монахи?
Я изо всей силы ударил ногой по машине и воскликнул со злостью:
– Ну, катись, да веселей, а то мы можем передувать и вас всех вздрючить в два счета!
Машина двинулась. Саша, привставши, запел:
И женщины подхватили:
Если вдруг вам дома стало скверно
И к жене своей попали прямо под каблук,
Лучший выход, чтоб спастись от мук, –
Ввалиться в ресторан,
Где Гуревич у руля…
Мы пошли дальше дозором по парку…
Ввалиться в ресторан,
Где Гуревич у руля…
На другой день повели наступление на Кремль. Я с небольшим отрядом стоял на Тверской улице. Всей нашей группой командовал немолодой слесарь с фабрики «Свет и лампа». Самокатчик привез мне приказ:
«Занять квартиры, что возле городской думы, после артиллерийской подготовки ворваться в кремлевские ворота».
Через минуту слесарь пришел сам.
– Мы сделаем это вместе, – сказал он. – Айда!
Это был восьмой день боя. Лицо немытое, заросшее, глаза воспаленные от недосыпа, от стрельбы, френч изорван, шинель где-то потеряна. Не мудрено, что дедушка Шабельский не узнал меня, когда мы ввалились к нему в квартиру. Зато я узнал его сразу, Он не изменил своей привычке ежедневно пробривать подбородок между бакенбардами и даже сохранил генеральские погоны на гражданском полумундире, афишируя свое пренебрежение к событиям.
– Окна, – прекрасно, прямо на Кремль, – хрипел слесарь со «Света и лампы», осматривая квартиру, – сюда пулемет, сюда четыре стрелка, прикрытие устроим из стола и буфета. Сергей, тащи подходящее барахло для укрытия стрелков. Хозяев выставь – подозрительны.
Дедушка Шабельский посмотрел на меня.
– Сережа, это ты?
Слесарь сказал:
– Ну, ты здесь распоряжайся, а я пошел по другим квартирам.
– Сергей, – вдруг захлопотал дедушка, – ванну? Чистое белье? Можно соорудить яишенку. Мигом.
– Сейчас некогда, – сказал я, – видите, что делается. Тащи, ребята, стол.
Мы принялись подтаскивать мебель к окнам. Буфет пришлось положить боком. Получился превосходный бруствер. При этом разлетелась вдребезги фарфоровая чернильница, с которой я играл еще в детстве, знакомая мне, как дедушкины морщины, которых (я увидел это, поглядывая на него тайком) стало ужасно много, с тех пор как я видел его в последний раз.
– Нельзя ли полегче! – закричал дедушка. На лице у него появилось выражение слабости и гнева. – Ну, я понимаю, вам надо разгромить юнкеров. Но к чему же колошматить хорошую посуду? Или ты пьян, Сергей? В папашу пошел.
Из соседней комнаты прибежала Марфа Егоровна. Услышав мужские голоса, она там припудрилась, сделала брови.
– Вот внучек, – коротко сказал дедушка.
– Сереженька, – воскликнула радостно Марфа Егоровна, какая неожиданность! А я думала – погромщики. Хотите чаю? Вы устраиваете у нас позицию? Скажите: скоро с этим будет покончено? Здравствуйте!
– Здравствуйте! – сказал я, испытывая неловкость от прикосновения к умытой женской руке.
Марфа Егоровна приписала это действию свой красоты.
– Я же вам бабушка, – сказала она, кокетничая, – ну, скажите – бабушка.
– Бабушка, – пробормотал я, растерявшись. Красногвардейцы у окна захохотали.
– Марфа, – сказал дедушка, – не валяй дурака. Он красный. Он за социальную революцию.
– Сережа, вы революционер? – тоном нежного упрека протянула Марфа Егоровна. Она произносила «рэвольюсионнэр».
– Дура, он большевик, – нетерпеливо сказал дедушка.
Но Марфа Егоровна не разбиралась в партийных окрасках. Она повторяла с бессмысленной кокетливостью под грохот рушащихся стен Кремля:
– Вы рэвольюсионнэр?
В дверях показался слесарь.
– Ну что же ты? – сказал он неодобрительно и пошел дальше.
Загрохотали орудия. С Кремлевской стены валился кирпич. Ворота треснули и растворились.
– Ура! – закричал я и прыгнул в окно. Красногвардейцы – за мной.
Отовсюду – из Иверского проезда, с Никольской, из Торговых рядов – бежали наши. Мы вбежали во двор. Юнкера кидали винтовки, поднимая руки. Кремль был взят.
Я пошел медленно на завод Тильманса на Пресне. Мне сказали, что там будет митинг. По дороге я спрашивал у встречных, что слышно в других районах. Никто толком не знал. Стамати, усталый, сходил с трибуны. Я бросился к нему.
– Ну что? – сказал я.
Он протянул мне бумагу.
«Боевой приказ», – прочел я. И дальше: – «Враг сдался. Все наши условия приняты. Признана власть Советов. Мирные условия вырабатываются. Позиций не ослаблять. Быть настороже».
– Володька! Ура!
– Сережка, ты рад?
– Вопрос! Ну, а дальше что?
– Масса работы, – сказал Володя, нахмурившись.
Он потащил меня к столику. Там сидел рабочий и записывал. Вокруг теснилось много народу.
– Володька, – сказал я, беря его под руку и конфиденциальным шепотом, – как ты думаешь, мы долго продержимся?
– Идем записываться, – ответил Володя и снова потащил меня.
– Нет, подожди, Володя, – продолжал я, – то есть я знаю, социализм будет. Но цифры – ты подумай: например тысяча девятьсот тридцатый год, двенадцатилетний партийный стаж, Шестнадцатый съезд партии. Цифры я не представляю себе. Это грандиозно! А ты?
– Ну, – пробормотал Володька, – начались рассуждения.
Он подтолкнул меня к столику.
– А куда здесь, собственно, записывают? – спросил я.
– В отряд – на Украину – для борьбы с белыми.
Я взял перо и после фамилии Стамати и Степикова написал «Сергей Иванов» – угловатыми буквами и с жирным взлетающим росчерком, который я выработал с прошлого года, прочитав в книге по графологии, что такой росчерк обозначает характер твердый, кипучий и предвещающий славу.
1930