Женщина закрыла лицо руками и заплакала. Мчимся на аэродром. Панас сидит согнувшись, смотрит в одну точку. Издали замечаем толпу людей у стоянки. Летчики молча расступаются, увидев нас.
   На траве - изуродованное тело Волощенко, покрытое самолетным чехлом.
   - Час назад, - медленно говорит Бутрым, - над аэродромом появился фашист. Разведчик. Волощенко увидел его первым и сразу решил взлететь. По-видимому, наблюдал только за разведчиком и, понимаешь, не заметил впереди вон то дерево. Вот и все...
   Я смотрю туда, куда показывает Петр, и вижу рядом с разбитым самолетом расщепленное, как от удара молнии, дерево, разбросанные сучья. Дикий, нелепый случай...
   И вот мы хороним Волощенко. Несем гроб на руках до самого кладбища. За гробом движется огромное для Сабаделя шествие. Все жители провожают в последний путь своего любимца камарада Волощенко. За гробом идут девушки с венками из живых цветов. За ними пожилые люди, замыкают шествие старики. Женщины одеты в траур, многие тихо плачут.
   Кладбище еле вмещает всех пришедших проститься с русским летчиком собралось не менее трех тысяч сабадельцев. Наступают последние минуты прощания. Вперед выходит председатель городского самоуправления.
   - Я не был лично знаком с храбрым летчиком камарада Волощенко, - говорит он. - И я горько сожалею сейчас об этом. Только замечательной души человек может привлечь к себе любовь всего города. Я вижу здесь и старых и молодых, я вижу детей и глубоких стариков. Мир твоему праху, русский герой. Сабадель будет всегда помнить тебя.
   Через несколько дней мы получили приказание перебазироваться на аэродром Реус, еще ближе к морю. На фронте наступило затишье, вызванное осенней непогодой, непрерывными дождями. Но возле моря фашистская авиация, преимущественно бомбардировочная, продолжала действовать активно.
   Узнав, что мы покидаем Сабадель, председатель городского самоуправления от имени горожан попросил разрешения прийти на аэродром, чтобы проводить летчиков. Мы крепко сдружились с сабадельцами, и, если бы они пришли на проводы без всякого разрешения, мы были бы только рады.
   Ранним утром к аэродрому потянулась вереница горожан. Люди несли громадные букеты осенних цветов, а некоторые - красные флаги. Все оделись так, как одеваются только в доминго. А день был будничный. Народ со всех сторон обступил стоянку самолетов. Каждый хотел пожать нам на прощание руку.
   Эскадрилья взлетела и сделала прощальный круг. В последний раз прошли мы над местом, где похоронен Волощенко, и развернулись в сторону моря.
   И вот мы в Реусе. Несем береговую охрану, встречаем республиканские корабли, ведем разведку. Вместе с нами на аэродроме базируется эскадрилья бомбардировщиков, укомплектованная советскими и испанскими экипажами. Командует ею наш летчик-доброволец Александр Сенаторов.
   У Саши Сенаторова немало побед в воздушных боях. Он первый в Испании разработал новые боевые порядки бомбардировщиков, позволяющие одинаково успешно обороняться и нападать. Он в совершенстве владеет штурманским искусством и на труднейшие задания водит летчиков сам. Это прирожденный летчик-бомбардировщик, и мне трудно представить себе его истребителем или, скажем, разведчиком, так же как Серова нельзя представить себе никем другим только истребителем. О сенаторовской эскадрилье знает вся республиканская Испания.
   Однако долго работать нам с этой эскадрильей не пришлось. Вскоре меня вызвали в штаб и приказали немедленно перебазироваться в Мадрид, на знакомый аэродром Варахас.
   О нашем перебазировании узнают сенаторовцы. Собираются на стоянке. Саша озабоченно спрашивает меня:
   - Чем объяснить, Борис, что вас опять отправляют на Центральный фронт? Ведь пока там относительно тихо.
   - Говорят, что сейчас в Мадриде базируются всего две республиканские эскадрильи истребителей. Для Мадрида это маловато: и до Гвадалахарского фронта рукой подать, а на этом фронте схватки с фашистами в воздухе происходят почти ежедневно.
   - Понятно, - вздохнул Сенаторов и протянул мне руку. - Ну что же, ни пуха ни пера вам, братцы!
   Поселяемся мы в том же Бельяс Артэс, в центре Мадрида. В комнатах все осталось по-старому. Висит даже фотография девушки, которую Александр Минаев когда-то вырезал из журнала и приколол над своей кроватью. Опустел только бассейн: холодно, не до купания. И нет старичка швейцара с его трогательными "уна, дос, трес..." Говорят, уехал в деревню, на покой.
   Мадрид выглядит суровее прежнего. Каждый месяц войны откладывал на облике города свой отпечаток. Улицы опустели. Большинство магазинов закрыто. По дорогам беспрерывно проходят воинские части. Днем и ночью дежурят усиленные патрули. Три-четыре оставшихся во всем городе кинотеатра работают один-два раза в неделю.
   Продолжается и наша боевая работа. Уже в первые три дня мы сбили три фашистских самолета. По одному на день - не так плохо. За это же время мы выполнили несколько разведывательных заданий. Правда, один из полетов чуть не окончился для нас трагически.
   Эскадрилье предстояла сложная задача: произвести одновременно разведку нескольких дорог в тылу противника на Гвадалахарском фронте. Мы решили вначале лететь всей эскадрильей, а затем разойтись по разным направлениям. Благополучно дошли до развилки трех дорог в двадцати километрах за линией фронта и уже чуть было не разошлись по своим маршрутам, как вдруг один из летчиков резко развернулся. Десять "мессершмиттов" шли на нас в атаку.
   Силы почти равные, это хорошо. Мы принимаем бой. Фашистские истребители рассчитывали на внезапность своей атаки. Теперь они растерялись, не сумели найти новый план боя и начали отходить в глубь своей территории.
   Кажется, все нормально, можно продолжать полет. Но что это? Самолет Панаса снижается? Я лечу вслед за ним, подхожу к нему почти вплотную и вижу, что правая плоскость его самолета во всю ширину распорота вражеской пулей. Не глядя по сторонам, весь устремившись вперед, Панас настойчиво тянет к линии фронта. Распоротая плоскость уже вздулась, с ужасом я замечаю, как от крыла начинают отделяться куски верхнего покрытия: отлетел один кусок фанеры, другой, третий...
   - Тяни, Панас! Тяни, дорогой! - кричу я, будто он может услышать меня.
   Он тянет, тянет, вкладывая в управление машиной все свои силы, все свое умение, воюя за каждую сотню метров.
   Половина крыла уже оголена и похожа на решетчатый скелет. Вот-вот самолет потеряет устойчивость. Инстинктивно вся эскадрилья прижимается к нему плотнее: если бы можно было, как на земле, подхватить падающего человека, уберечь его, защитить!
   Еще один кусок фанеры отрывается от плоскости.
   - Спеши, Панас, не медли! - кричу я что есть мочи и в это же мгновение вижу, как он хватается рукой за край кабины и, пересиливая сопротивление встречного потока, ложится грудью на борт. Самолет резко накреняется, и в тот же момент Панас соскальзывает в бездну. Где-то далеко внизу появляется белое пятнышко - купол распустившегося парашюта. Я даю сигнал Петру, чтобы он вел эскадрилью, а сам устремляюсь вниз. Парашют, распластавшись, лежит на земле. Панас с пистолетом в руке пробирается между огромных камней в сторону своей территории. Вокруг ни души. Увидев мой самолет, Панас, протестуя, машет рукой: "Уходи! Будешь кружиться надо мной - дашь противнику знать о моем местонахождении". Сообразив это, я сразу же улетаю вслед за эскадрильей.
   Солнце уже заходило за горы, когда мы произвели посадку. Механик Панаса бегал от одного летчика к другому, спрашивая одно и то же:
   - Скажите, он жив? Он не разбился? Вы видели его живым?
   Маноло даже попросил разрешения поехать на тот участок фронта, где приземлился Панас, и разузнать все, что можно. Его поддержали:
   - Езды туда не более трех часов. Пусть едет!
   С Маноло отправился механик Панаса. И вот проходит шесть, восемь часов, а Маноло не подает никаких сигналов. Наступает утро. У всех один вопрос:
   - Маноло не вернулся?
   Часто смотрим на дорогу. И потому вначале не обращаем никакого внимания на показавшийся вдали самолет. Но самолет приближается к нам. Вот он уже с оглушительным ревом проносится над аэродромом. Ликуя, восторженно делает одну восходящую бочку за другой.
   - Панас! Панас! - раздаются крики. Самолет приземляется, и из него действительно вылезает Иванов.
   - Чудо! - удивляются летчики. - Ты что, волшебник, что ли?
   Панас рассказывает: минут через двадцать после приземления он встретил республиканских солдат. Те тотчас же провели его к командиру, который выделил для летчика машину. Панас отправился на наш аэродром. Но по дороге вздремнул, а шофер спутал адрес и привез его на аэродром к нашим соседям. На счастье, у соседей оказались два резервных самолета. Панас спокойно переночевал, а полчаса назад вылетел к нам.
   - Вот и все. Просто и хорошо! - заключает Панас.
   Этот случай долго служит предметом оживленных разговоров, но вот однажды звонок - меня вызывают в аппаратную, и связист медленно читает распоряжение:
   - "Смирнову вылететь по готовности на КП. Птухин".
   Тороплюсь. Лечу в Валенсию. Чувствую, что опять какое-то важное решение ждет нашу эскадрилью. На КП мне пришлось немного обождать. Советник был занят, а когда освободился, дружески спросил, как наши дела, и смотрел на меня так, будто я знаю, о чем пойдет речь.
   Не люблю я эту отвлеченную фразу "как ваши дела?". Всегда за нею следует неожиданный поворот в разговоре.
   - О наших боевых делах вы знаете, - отвечаю я.
   - Я спрашиваю о другом. Как вы себя чувствуете? Как здоровье других летчиков?
   - Здоровье нормальное. Чувствуем себя хорошо.
   - Так и знал! - смеется Птухин. - Хоть бы один летчик признался, что чувствует себя неважно! - Командующий открывает ящик стола и достает мелко исписанный лист бумаги. - М-да... А между тем - читайте-ка!
   Он передает мне акт медицинской комиссии. Внимание мое сразу же привлекают слова, подчеркнутые красным карандашом: "...Абсолютно необходим продолжительный отдых с прохождением соответствующего курса лечения... Иначе в ближайшее время многие летчики могут оказаться не способными к полетам ввиду крайнего физического и нервного истощения".
   - Да, но...
   Никаких "но"! - внушительно прерывает меня Евгений Саввич. - Летная школа в Алкасарес выпустила новый большой отряд испанских летчиков. Они заменят вас. Иначе и вы не сможете отдохнуть, и молодые летчики останутся не у дел. Сами знаете, машин у нас мало.
   Я возражаю; как всякий пытающийся доказать недоказуемое, стараюсь быть изворотливым в своих доводах:
   - Молодые летчики не обладают боевым опытом, целесообразнее было бы влить их в наш состав.
   - На всех у вас не хватит машин, - просто отводит этот довод Птухин.
   - Но мы не настолько устали!
   - Вы уже знакомы с актом комиссии. По-моему, этот акт объективен.
   Евгений Саввич смотрит на меня пристально и, мне кажется, с огорчением.
   - Помните, - тихо говорит он, - мы не можем допустить, чтобы вы раньше времени вышли ив строя. Вы еще понадобитесь.
   Прошло несколько дней. По-прежнему с утра до вечера мы летали на боевые задания. О разговоре с советником я, конечно, рассказал своим друзьям. Так как я рассказывал в той же последовательности, в какой происходил разговор, то реакция слушателей менялась так же, как и моя: вначале негодование, возмущение, уверения в полном здоровье, затем постепенное согласие.
   И вот наступает памятный день - 20 декабря. Утром меня вызывают к телеграфному аппарату. Волнуясь, смотрю на узкую белую ленту, испещренную точками и тире. Она медленно ползет из-под валика. Я тороплю телеграфиста:
   - Читай! И он читает:
   - "Перегнать самолеты для сдачи. Посадка - Валенсия".
   Отвечаю коротко:
   - Понял, выполняю.
   Кладу телеграфную ленту в карман и выхожу на аэродром. В последний раз поднимаю ракетницу и даю сигнал на вылет. Летчики врассыпную бросаются к своим самолетам. Усаживаюсь в кабину, обращаюсь к механику:
   - Хуан! Передай инженеру - после вылета немедленно перебазировать все имущество на Валенсийский аэродром. Мы произведем посадку там. А ты, Маноло, позаботься забрать из общежития все личные вещи летчиков. И приезжайте скорее.
   В последний раз мы над Мадридом. Проносимся низко, над самыми крышами, и разворачиваемся на Валенсию.
   Я чувствую, что летчики недоумевают. Ведь я им не объяснил цели полета. Они думают, что это очередной боевой вылет, и не понимают, почему я держу курс на десять градусов восточнее, чем обычно, когда мы летали на Гвадалахарский участок фронта. Панас пристраивается ко мне и старается показать, что на Гвадалахару нужно лететь немного левее. Я улыбаюсь в ответ, отрицательно покачиваю головой и показываю рукой - идти прямо. Через несколько минут всем стало ясно, что мы летим не на фронт, а в тыл.
   После посадки ко мне подбегает взбудораженный Панас:
   - В чем дело, Борис? Почему мы прилетели сюда? Неужели пришло распоряжение?
   - Да. Нам приказано сдать самолеты.
   И вот наступил час расставания. Механики приехали на автомашинах ночью и, не ложась спать, принялись чистить, подкрашивать наши машины. Мы заблаговременно съездили в город, накупили механикам подарков. Кто знает, как сложатся обстоятельства.
   Передаю подарок Хуану, он берет его машинально.
   - Я многим тебе обязан, Хуан, - говорю ему. - И прежде всего тем, что сейчас живой и невредимый.
   - О! Камарада Борес! Как я рад за вас! Вы увидите свою Родину - Советский Союз!
   Из-за поворота дороги показывается автобус - едет наша смена. Мы идем навстречу молодым летчикам. Высовываясь из машины, они приветствуют нас: "Салуд, камарадас!" Объятия, поцелуи, возгласы. Что же это - прощание или встреча?
   И то и другое. Минут пять назад я видел, как Бутрым и высокий испанец улыбались, похлопывая друг друга по плечу, а сейчас уже разговаривают серьезно, загрустили.
   Панас стоит возле своего самолета и нежно гладит его рукой, словно живое существо. Рядом с ним - молчаливый, задумчивый испанец. Механик Панаса, потупясь, смотрит куда-то в сторону.
   Если хотите хорошо расстаться - не затягивайте расставания.
   - Товарищи! - говорю я. - Пора ехать.
   - Подожди минутку, Борис, - просит меня Панас.
   Он вытаскивает карандаш и смущенно выводит на борту самолета свое имя. Улыбнувшись, испанский летчик немного ниже вписывает "Хосе" и заключает оба имени в кружок.
   С той минуты как мы передали свои самолеты испанским летчикам и остались, как говорят, безлошадными, небо стало для нас вдруг каким-то далеким, недосягаемым, а ведь еще вчера наша жизнь, мысли, все действия были подчинены только ему...
   Мы знали, вернее, догадывались, что до отъезда остались считанные дни, а когда именно, этого никто из нас сказать не мог. Сложность переезда границы из сражающейся Испании во Францию требовала тщательной подготовки, соблюдения осторожности. Мои товарищи по эскадрилье уже уложили вещи, привели себя в надлежащий вид и ждали дальнейшего распоряжения.
   Шли последние дни декабря. Новый, 1938 год мы встретили с хорошим настроением в предчувствии скорой встречи с родными и близкими, а утром 3 января меня вызвал к телефону товарищ Птухин и сказал:
   - Сегодня вечером в шесть приезжайте ко мне, захватите личные вещи.
   - А как же остальные товарищи? - спросил я.
   - Они отправятся вслед за вами.
   День стоял пасмурный, сыпала снежная крупа, дорога обледенела, Маноло вел наш старенький, видавший виды "фордик" как-то особенно осторожно. Молчали. Я понимал его, да и как не понять! Мы стали настоящими боевыми друзьями, а от расставания никуда не денешься. Хотелось сказать другу самые хорошие слова, а их почему-то стало трудно подбирать, и вместо слов я вынул блокнот, написал крупными буквами свой российский адрес и отдал листок Маноло:
   - Пиши обязательно! А еще лучше - приезжай сам.
   Маноло кивнул в ответ, перебросил руку с руля на мое плечо и задумчиво сказал:
   - Был камарада Борес в Испании, оставил свой след и с чистой совестью поехал домой. Хорошо, очень хорошо!
   - А иначе и быть не могло, - заметил я.
   - Почему не могло? - возразил Маноло. - Многие не уедут. Те, кто лежит в нашей земле, станут ее частицей на века.
   Да, Маноло был прав. Война и смерть - родные сестры, трудно вырваться из их цепких объятий. В багажнике машины рядом с моими вещами стоит небольшой чемоданчик Саши Минаева. По всем фронтам Испании я возил его с собой, теперь везу домой, на Родину.
   На окраине города Лерида располагался штаб советника по авиации Евгения Саввича Птухина, здесь же находился и Филипп Александрович Агальцов заместитель советника по политической части. Они встретили меня очень приветливо, по-братски, даже заметили, что я немного похудел, но Евгений Саввич решил успокоить меня, сказав, что в воздушных боях мне осталось участвовать недолго, и то от случая к случаю - во сне. Мы с Агальцовым рассмеялись, а Птухин показал письмо одного нашего товарища, который вернулся на Родину раньше и оттуда писал:
   "Мыслями живу все еще в Испании, а ночами иногда продолжаю воевать с фашистами то над Мадридом, то над Гвадалахарой".
   Евгений Саввич сообщил, что с минуты на минуту приедут мои попутчики, выпьем посошок - и в добрый путь.
   - Да вот и они!
   У парадного входа особняка остановилась машина. Первым шагнул на крыльцо Александр Сенаторов, за ним Владимир Шевченко и Иван Душкин, все из прославленной группы бомбардировщиков, которой командовал Сенаторов. Видимо, никто из них не знал, что вместе с ними еду я, и Сенаторов с присущим ему юмором спросил:
   - Неужели на трех бомбардировщиков такое мощное сопровождение из истребителей?
   В той же шутливой форме Агальцов ответил:
   - На границе сейчас сложная обстановка, и поэтому мы подбираем группы отъезжающих по принципу соответствия друг другу.
   Сели за стол. Разговор сразу зашел о Родине. Евгений Саввич и Филипп Александрович искренне радовались за нас. Мы чувствовали, что они тоже живут в эти минуты нашими мыслями. Родина есть Родина, и никто из нас не в силах скрыть свое волнение, когда речь идет о возвращении домой.
   В обстановке, когда уже пора прощаться, куда-то исчезают нужные слова. Обращаясь ко мне, Птухин, конечно, хотел сказать самое приятное:
   - Приедешь в свою бригаду, а тут тебе и путевка семейная в Крым или на Кавказ...
   - Нет, нет, Евгений Саввич! Я не в санаторий, я сразу домой, в Самару, на Волгу.
   Птухин задумчиво посмотрел куда-то в пространство и, хлопнув меня по плечу, воскликнул:
   - Правильно! Туда, где родился, надо заглянуть в первую очередь...
   От Лериды наш путь лежал по шоссе в горной местности с головокружительным серпантинным профилем и разницей по высоте от ста до двух с половиной тысяч метров над уровнем моря. Ехать нужно было через провинциальные города Манреса и Жерона.
   За двадцать километров до пограничного французского местечка Сербер, в пункте Фигерас, в мою машину села молодая женщина, поздоровалась, села, как хозяйка, не спрашивая разрешения, не интересуясь, куда мы едем. Маноло кивнул мне, дескать, так надо. И только. когда я проявил, не помню чем, свое неудовольствие, она сказала:
   - Слушайте внимательно, Борес!
   Я насторожился. Что за ерунда! Меня так называли испанцы, у них было другое ударение в произношении моего имени.
   - Товарищ Смирнов, не волнуйтесь! Я просто назвала вас так, как называли все здесь.
   - Зовите как угодно, была бы только польза. Слушаю вас.
   - Через несколько минут мы будем на железнодорожной станции Сербер, пояснила моя спутница. - До отправки поезда все время соблюдайте этикет вежливости, ухаживайте за мной, делайте вид, что внимательно слушаете меня, по возможности реагируйте на мои жесты, а перед отходом поезда поцелуйте в щеку.
   Все стало ясно. Эта маленькая инсценировка требовалась по ходу дела.
   - А мои друзья? - поинтересовался я.
   - Не беспокойтесь, они будут идти в пяти шагах сзади нас, поедут в том же вагоне.
   Я в ответ кивнул, а сам подумал: "Им, конечно, хорошо, они только наблюдатели, а что я буду делать, когда начнется этот водевиль?"
   Машина остановилась. Сопровождающая вполголоса сказала:
   - Маноло и другой шофер останутся здесь, им дальше нельзя.
   Я понял, что пора выходить. Мы обнялись с Маноло, не выходя из машины, потом я выскочил и открыл заднюю дверцу. Выходим на перрон. Я держу незнакомку под руку и не узнаю ее: она брызжет весельем, все время меняя интонацию, то громко, то полушепотом что-то болтает на французском языке, кокетливо щекочет меня по лицу маленьким букетиком гвоздик, а я так до сих пор и не знаю: впопад или нет кивал, улыбался и даже один раз громко засмеялся и обнял ее.
   Остановились у входа в вагон. Подошли мои друзья, и спутница мгновенно перебросила свой мостик внимания на них. Французскую речь они восприняли как должное, а Сенаторов пытался даже что-то ответить. (И когда она успела включить их в эту историю, просто удивительно!)
   Раздался второй звонок. Спутница смотрит на нас совсем уже не так, как веселая парижанка, а внимательно, с доброй скромной улыбкой человека, на котором лежит большая ответственность за нашу судьбу на определенном участке пути нашей жизни. Экспресс Сербер - Париж вздрогнул и, набирая скорость, ринулся в ночную тьму.
   В Париж мы прибыли в полдень. Нас встретил какой-то человек, который стал нашим наставником в дни пребывания в Париже, заботился о конспирации, о подготовке необходимых нам документов, о других подобных вещах.
   В первый же день пребывания в Париже нас ожидал сюрприз. Поселили всех в одной из лучших гостиниц и сказали:
   - Отдыхайте, домой поедете не раньше чем через две недели.
   Всего можно было ожидать, но такая задержка в пути нас ошеломила. И какая в этом необходимость? А необходимость была. Пересечение нескольких границ капиталистических стран требовало тщательной подготовки безопасного проезда, ведь отношение к Советскому Союзу со стороны европейских государств было далеко не добрососедским. Чего стоила только одна панская Польша Пилсудского! Там любой случай могли использовать против каждого из нас с одной целью учинить провокацию.
   Фронтовая жизнь в Испании приучила меня и друзей ко многим лишениям и выработала определенные привычки, от которых не сразу отвыкнешь. Даже пуховые постели и тишина гостиницы не смогли изменить установившийся режим. Вставали мы чуть свет и мучились от безделья до тех пор, пока не выходили на улицу.
   Я полюбил бродить по набережной Сены, когда еще не было городской сутолоки и только рабочие развозили на тележках овощи и фрукты, а владельцы кочующих "кафе", примостившись под каким-нибудь навесом, раздували угли в жаровне, чтобы успеть поджарить каштаны и вскипятить кофе для тех, кто торопился на работу. Иногда, наблюдая за мелкими суденышками, снующими вдоль реки, вспоминал Волгу. Глядя на Сену, воспетую знаменитыми поэтами и прозаиками, я мысленно видел самарскую набережную, не гранитную, не скульптурную, а лабазную, с причалами, баржами и плотами, но удивительно самобытную и родную. Вспоминался даже многолетний мальчишеский маршрут к Волге вниз по аллеям Струковского сада к лодочному причалу, где сторожем работал бывший солдат времен первой мировой войны. Дядя Ваня был без ноги, ходил на деревяшке, и мы, мальчишки, чем могли, помогали ему, а он покровительствовал нам.
   В первые дни пребывания в столице Франции мы с утра до вечера ездили по достопримечательным местам. Затруднений из-за незнания французского языка у нас не было. К концу тридцатых годов белоэмиграция была вынуждена довольствоваться самыми низкооплачиваемыми профессиями, такими, как таксист, официант, продавец, гид. Короче говоря, русская речь в Париже употреблялась везде. Трудность появилась другая. Мы не могли понять, почему на нас косо смотрели везде, где нам приходилось расплачиваться. Так продолжалось несколько дней, пока наконец заботившийся о нас человек, схватившись за голову, не объяснил нам, что во Франции, и тем более в Париже, надо давать чаевые:
   - Это святой из святых законов!
   Ну откуда мы-то могли знать такое! В Испании, например, за мелкие покупки с нас вообще не хотели брать денег, узнав, что мы русские летчики, а на Родине чаевые считались тогда злейшим пережитком капитализма. Как сейчас помню, один из парней нашего лесопильного завода оставил в пивном зале в Струковском саду всю двухнедельную получку, и не то чтобы он пропил ее, а просто раздавал во хмелю деньги нэпмановским официантам на чай, уподобившись самарскому купчику. Об этом узнал директор завода Коровин и предложил нам разобрать случай на комсомольской ячейке. Дело чуть было не дошло до исключения!..
   А Париж с каждым днем все больше удивлял нас своей красотой. Хотя мы видели и другое, чего не могли скрыть бульвары, особенно в районе Пегаль, который неспроста называли "ночным Парижем". Оформители витрин не останавливались ни перед чем, даже перед законами, относящимися к рекламе. Однажды я увидел очень искусно выполненный манекен, рекламирующий дамское, белье, но когда подошел поближе, то покраснел до ушей. Манекеном оказалась живая девушка...
   Но вот две недели прошли, и как-то под вечер в гостинице нас встретила самая желанная новость: через два дня едем домой. И опять предупреждение о том, что в дороге всякое может быть, и опять держу паспорт на чужое, нерусское имя. Как давно хочется быть самим собой! А тут надо запомнить новое имя, чтобы даже ночью сквозь сон мог произнести его. Одно успокаивало: едем опять все вместе, в одном вагоне, без сопровождающего.