«Что-то уж очень торжественно меня встречают, подумал я. — Как бы этот допрос не был последним. Но, с другой стороны, на столе гауптмана нет ни листка бумаги, ни карандаша. Может, все сведется к простой нравоучительной беседе или меня будут опять уговаривать перейти в немецкую армию?»
Последовало худшее из моих предположений. Гауптман медленно перевел свои холодные глаза на один из столов. Я проследил за его взглядом и увидел на белых листах бумаги две волосатые руки, готовые записывать.
Из-за соседнего стола поднялся знакомый мне унтер-офицер-переводчик. Допрос начался:
— Звание, имя, фамилия?
— Подполковник Иван Смирнов.
— Где, когда попали в плен?
— 25 августа 1941 года под Великими Луками.
— В плен сдались добровольно?
— Был ранен и контужен в рукопашном бою. Подобран немецкими солдатами.
— Почему не сдались в плен раньше, до ранения?
— Я командир Красной Армии…
— Вы, видимо, большевик, фанатик?
— Я член партии большевиков.
— Почему в лагере к вам подходит много людей, о чем вы беседуете? «Стоп! Будь осторожен!» — сказал я себе и начал неопределенно:
— О разном. Кого что интересует…
— Конкретнее.
— Ну вот, один хочет вспомнить описание нашим поэтом Пушкиным Полтавской битвы. Начинаем вспоминать стихи, толкуем о Кочубее, запертом в темнице, говорим об изменнике Мазепе. Потом переходим к «Тарасу Бульбе» великого писателя Гоголя…
Гауптман долго молчит. На моих глазах его лицо меняется, с него сходит маска равнодушия, оно становится злобным. Он извлекает из кармана вчетверо сложенный листок бумаги и, швырнув его мне, что-то кричит. Унтер-офицер переводит:
— Прочтите и скажите, что вы думаете об этом.
Бегло читаю неровные, низко наклоненные строчки. Они сообщают, что в госпитале находится большевистский агитатор, его называют подполковником Иваном Ивановичем, вокруг него собираются военнопленные. Дальше малограмотно передавалась наша беседа в комнате врачей. И стояла подпись: «бывший лейтенант Красной Армии, а теперь военнопленный Байборода».
Я не тороплюсь с ответом, делаю вид, что еще раз пробегаю строки. Что же отвечать? Все так — большевистский агитатор. Так и я себя считал. Но кто он, этот предатель, который из тех, что так пытливо смотрели на меня? А еще говорили: «Свои ребята!» Свои!.. Неужели кто-нибудь из молодых лейтенантов, которых я когда-то учил, тоже способен, на такое? Нет, не хочу об этом думать! Потом, если у меня еще будет время. А сейчас спокойнее, как можно спокойнее…
Я складываю письмо вчетверо, кладу на стол, в глазах гауптмана читаю уже не злобу, а ехидство:
— Что на это скажете?
Я медлю, никак не соберусь с ответом. Гауптман не ждет:
— А я вам скажу: ваша армия бессильна против войск фюрера. Немецкий офицер никогда бы не донес на другого офицера, да еще старшего по званию.
— В семье не без урода. Но вы тоже не можете верить этому Байбороде. Если он способен написать донос на товарища, он тем более способен лгать вам…
— Вы признаете себя виновным в том, что здесь написано?
Я пожимаю плечами:
— Если вам угодно верить таким мерзавцам, ваше дело…
Гауптман считает, что дело ясное, встает и быстро уходит, бросая мне на ходу:
— Вы, подполковник, отныне поступаете в распоряжение гестапо…
На том лечение мое в госпитале закончилось. Дальше карцер, а через несколько дней арестантский вагон перевез меня в тюрьму в город Хильдесгайм.
На том и моя добровольная миссия «большевистского агитатора» закончилась. Вот об этом я и жалею больше всего… И уснуть никак не могу-то ли потому, что нары слишком жестки для моего больного отекшего тела, то ли мысли слишком тяжелы… .
«Вот тебе и „Jedem das seine“, — думаю я. — Куда поведет тебя дальше твоя дорога, Иван Иванович Смирнов?»
Глава 2. «Я на все пойду!»
Глава 3. Ищи человека!
Последовало худшее из моих предположений. Гауптман медленно перевел свои холодные глаза на один из столов. Я проследил за его взглядом и увидел на белых листах бумаги две волосатые руки, готовые записывать.
Из-за соседнего стола поднялся знакомый мне унтер-офицер-переводчик. Допрос начался:
— Звание, имя, фамилия?
— Подполковник Иван Смирнов.
— Где, когда попали в плен?
— 25 августа 1941 года под Великими Луками.
— В плен сдались добровольно?
— Был ранен и контужен в рукопашном бою. Подобран немецкими солдатами.
— Почему не сдались в плен раньше, до ранения?
— Я командир Красной Армии…
— Вы, видимо, большевик, фанатик?
— Я член партии большевиков.
— Почему в лагере к вам подходит много людей, о чем вы беседуете? «Стоп! Будь осторожен!» — сказал я себе и начал неопределенно:
— О разном. Кого что интересует…
— Конкретнее.
— Ну вот, один хочет вспомнить описание нашим поэтом Пушкиным Полтавской битвы. Начинаем вспоминать стихи, толкуем о Кочубее, запертом в темнице, говорим об изменнике Мазепе. Потом переходим к «Тарасу Бульбе» великого писателя Гоголя…
Гауптман долго молчит. На моих глазах его лицо меняется, с него сходит маска равнодушия, оно становится злобным. Он извлекает из кармана вчетверо сложенный листок бумаги и, швырнув его мне, что-то кричит. Унтер-офицер переводит:
— Прочтите и скажите, что вы думаете об этом.
Бегло читаю неровные, низко наклоненные строчки. Они сообщают, что в госпитале находится большевистский агитатор, его называют подполковником Иваном Ивановичем, вокруг него собираются военнопленные. Дальше малограмотно передавалась наша беседа в комнате врачей. И стояла подпись: «бывший лейтенант Красной Армии, а теперь военнопленный Байборода».
Я не тороплюсь с ответом, делаю вид, что еще раз пробегаю строки. Что же отвечать? Все так — большевистский агитатор. Так и я себя считал. Но кто он, этот предатель, который из тех, что так пытливо смотрели на меня? А еще говорили: «Свои ребята!» Свои!.. Неужели кто-нибудь из молодых лейтенантов, которых я когда-то учил, тоже способен, на такое? Нет, не хочу об этом думать! Потом, если у меня еще будет время. А сейчас спокойнее, как можно спокойнее…
Я складываю письмо вчетверо, кладу на стол, в глазах гауптмана читаю уже не злобу, а ехидство:
— Что на это скажете?
Я медлю, никак не соберусь с ответом. Гауптман не ждет:
— А я вам скажу: ваша армия бессильна против войск фюрера. Немецкий офицер никогда бы не донес на другого офицера, да еще старшего по званию.
— В семье не без урода. Но вы тоже не можете верить этому Байбороде. Если он способен написать донос на товарища, он тем более способен лгать вам…
— Вы признаете себя виновным в том, что здесь написано?
Я пожимаю плечами:
— Если вам угодно верить таким мерзавцам, ваше дело…
Гауптман считает, что дело ясное, встает и быстро уходит, бросая мне на ходу:
— Вы, подполковник, отныне поступаете в распоряжение гестапо…
На том лечение мое в госпитале закончилось. Дальше карцер, а через несколько дней арестантский вагон перевез меня в тюрьму в город Хильдесгайм.
На том и моя добровольная миссия «большевистского агитатора» закончилась. Вот об этом я и жалею больше всего… И уснуть никак не могу-то ли потому, что нары слишком жестки для моего больного отекшего тела, то ли мысли слишком тяжелы… .
«Вот тебе и „Jedem das seine“, — думаю я. — Куда поведет тебя дальше твоя дорога, Иван Иванович Смирнов?»
Глава 2. «Я на все пойду!»
Пока мы в карантине, можно побродить по лагерю, приглядеться к людям, понаблюдать за порядками. А порядки здесь такие, что ухо держи остро и думай, думай больше, что к чему.
Как-то на рассвете, незадолго до подъема, я вышел из барака и остановился пораженный. Через край бетонного корыта для мытья обуви перевесилась полосатая человеческая фигура. Ноги подогнуты, голова опущена по уши в грязную воду. Человек не шевелится, явно мертв. Что случилось? Не сам же он сунул голову в это корыто? Подошел ближе. Пострадавший — здоровенный детина, упитанный, сильный, на куртке зеленый винкель. Ага, зеленый! Кто же с ним расправился и за что? Свои же уголовники? Возможно, это у них бывает, не потрафил — и каюк. А может, эсэсовцы? Нет, По ночам они не бывают в лагере. А если политические? Тогда я испугался за них, как за своих единомышленников. Что будет, если эсэсовцы дознаются? Вбегаю в барак. Мне надо кому-то сообщить об этом, с кем-то посоветоваться, надо что-то делать. Но в блоке тишина, все еще спят, будто ничего не произошло. Лишь одна голова поднялась с нар и долго смотрела на меня. Я не знал этого человека и не решился ему ничего сказать.
А когда мы вышли на площадку перед блоком по сигналу побудки, труп уже лежал в стороне. Эсэсовцы не обращали на него никакого внимания — кончен человек, и ладно, его вычеркнут из списков. Причины смерти их не интересуют. В лагере каждый день мрут сотни. Сейчас труповозы уберут тело.
Днем украдкой поползли слухи: утопили капо — распорядителя работ одного из филиалов Бухенвальда. Этот капо — уголовник, он бил смертным боем подчиненных ему на работе людей и питался за их счет. Он очень дорожил своим положением капо и выслуживался перед охранниками. Кто утопил его, конечно, никто не знает.
А сегодня ко мне подбежал Яков Никифоров товарищ по тюрьмам в Хильдесгайме и Галле:
— Иван Иванович, что творится! Около соседнего барака зеленые волокут за ноги человека. Приподнимут, а потом бросят лицом на землю. У него уже лица нет, одно кровавое месиво. Добивают, сволочи! Что же делать? Что делать-то?
Я побежал с ним. Около соседнего барака — никого. На месте происшествия только труп в одежде узника. Его лицо в луже крови.
— Идем скорей отсюда, — сказал я Якову. — Нам еще рано вмешиваться в жизнь Бухенвальда. Мы ее не знаем. Надо сначала узнать ее…
Я видел много смертей и сам убивал людей в азарте штыковой атаки, но здесь не могу понять, как это товарищи по несчастью могут убивать друг друга, издеваться один над другим. Заключенные утопили в корыте заключенного. Сейчас зеленые растерзали неизвестного узника. Что происходит? Как все это понять? В лагерях военнопленных, казалось, все было проще. Ну, попадались, конечно, предатели, и не всегда их можно было сразу разгадать. Были слюнтяи, которые пробовали выслуживаться перед охранниками за лишнюю пайку хлеба. Но ведь остальные-то сотни, тысячи — это люди честные, ставшие жертвами войны. Они стремились и в трудных условиях плена сохранить честь советского солдата. А здесь! Кого здесь только не было! В шрайбштубе работают чехи, в бане — зеленые немцы, на блоках старостами тоже немцы. Говорят, на других блоках есть поляки, французы, бельгийцы, югославы… И кого-кого только нет! И отношения между людьми здесь напряженные, странные, а начальству до всего этого дела нет. Каждый барак в ведении эсэсовского блокфюрера, но они бывают на блоках только перед проверкой, днем почти не появляются, возложив все руководство на старост из заключенных. Так что узники предоставлены самим себе. Каждый разбирайся сам в обстановке, сам находи и сам выбирай друзей.
Что касается друзей, то я уже выбрал их — Яков Никифоров и Валентин Логунов.
С Яковом мы познакомились в последнем лагере военнопленных. Таких людей сразу замечаешь. Темноволосый, с большими усами, подвижный, острослов и весельчак, он всегда собирал вокруг себя людей, небольшим, но приятным баском пел советские песни, был неистощим на анекдоты. До войны он работал в цирке, был музыкальным эксцентриком. В его быстрых, ловких руках любой предмет, даже палка, полено начинают звучать знакомыми мелодиями. Он так же, как и я, попал в штрафной барак за антифашистскую агитацию. Там нас было пятеро — еще двое молодых моряков и пехотный капитан. Так всех пятерых нас привезли в тюрьму Хильдесгайма, потом в Галле. Так впятером, слившись с другой группой, мы приехали и в Бухенвальд. Морячки и капитан в первые же дни прибились к другим компаниям и как-то потерялись из вида, а Яков держался рядом со мной. Только из Якова Никифорова он превратился в Якова Гофмана, Как сняли с него в Бухенвальде пышную шевелюру и усы, так всем стало ясно, что за Никифорова ему трудно сойти. А евреям в Бухенвальде особенно трудно. На наших глазах в бане корчился в смертной агонии пристреленный еврейский юноша. Якова нам удалось тогда затолкать в кучу между собой и провести в душевую.
Логунов прибыл в Бухенвальд тоже вместе с нами, но сошлись мы только в карантинном лагере. Мне он сразу понравился: невысок, но ладен, энергичен, решителен, глаза большие, непримиримые, непокорные. Он намного моложе меня, ему еще нет и тридцати, а для меня он товарищ. Еще в машине я приметил его: он был скован цепью по рукам с другим заключенным по фамилии Иванов. Только самых опасных преступников, отъявленных бегунов эсэсовцы сковывали при перевозках. Он таким и был, старший лейтенант Валентин Васильевич Логунов. Наши места на нарах рядом, и по вечерам Валентин рассказывает мне и Якову свои злоключения. И я начинаю понимать: редких качеств человек попался нам в товарищи.
Того, что ему довелось пережить, хватило бы на десятерых. А он жив, неиссякаем в своей жизнерадостности и упрямстве и нас заражает своей неистовостью. Смотрю я на него и горжусь: каких людей воспитала Красная Армия, и я к этому немножко причастен! Рассказы его нескончаемы, говорит он красочно, образно, и я не перестаю удивляться, как он только помнит все. Да и то сказать, трудно забыть, если столько плетей и палок прошлось по твоему телу…
Помнит Валентин черный силуэт взорванного моста над тихой речкой и на нем черные фигурки — это гитлеровцы перебираются на наш берег. Стучит пулемет в руках Логунова, и черные фигурки валятся с моста. Тогда разрывы мин встают перед его окопом, и снова по искореженным фермам моста перебираются черные фигурки. И снова бьется пулемет в его руках. Каково же было его отчаяние, когда он очнулся в окопе полузасыпанный, оглохший, беспомощный и понял: от немцев не убежать, вот они — рядом…
Но из лагеря в городе Луга можно убежать, и можно пройти эти нескончаемые леса и болота, и можно убедиться, что не один ты хочешь бить фашистов. Недолго существовал партизанский отряд Николая Селиванова, гитлеровцы загнали его в леса и уничтожили. Осталось только семеро бойцов, и Логунов в их числе. Мала банька на лесной опушке, а ощетинилась — не подступишься. Мнутся фашисты, не знают, как выкурить партизан. Только огонь, охвативший баньку, заставил их замолчать. Вот они — почти неживые. И вымещая злобу, бьют их гитлеровцы, бьют, топчут сапогами, колют штыками, а потом привозят в лагерь пятерых: нате, делайте, что хотите… День идет, другой, третий — темно в карцере, болит, ноет тело. Но все-таки можно сесть. А раз можно сесть — то, пожалуй, можно и встать. Ноги держат. Это удивительно, конечно, но ноги держат. Шаг, другой, «Братцы, они думают, что мы кончены, а мы…». Трое бегут из карцера. В многотысячном муравейнике лагеря обязательно найдется кто-нибудь, чтоб спрятать, подлечить, подкормить.
Это называется товарищество.
Четверо пробираются по ночам глухими дорогами от деревни к деревне. За их плечами остался лагерь и пылающий склад с боеприпасами. Осторожно, товарищи! Но как не доверяться людям, от них принимаешь кусок хлеба. Но от них получаешь… — и пулю. «Неужели не выдержу?!» — думал Валентин на пятый день побоев, валяясь на грязной соломе в чужом сарае. Выдержал! Ничего, что снова лагерь. И еще выдержим! И убежим! Надо только держаться вместе, группой. Не может быть, чтоб сорвалось. Все продумано.
Но сорвалось…
Стучат колеса под полом вагона, стучат… Все дальше на запад катит паровоз. А если навалиться всем и вышибить тяжелые двери? Куда там, вон эти
— перебежчики — подняли визг. Взвилась ракета, заскрежетали тормоза, и началось… Несколько трупов скатилось с насыпи.
Режица. Лагерь. Но и в этом лагере свои ребята. «Неужели погибать здесь? Попробуем все-таки не погибнуть». Сущим пустяком показались боли от пинков и побоев, принятых раньше. Вот эта боль… Твои руки отрываются от тела и ты летишь в пустоту… Но нет пустоты, это ты висишь с вывернутыми руками, плывет, качается перед глазами земля…
И снова стучат колеса, и название станции уже немецкое — Якобшталь. А в лагере, говорят, 34 тысячи пленных. Впрочем, немного понадобилось времени, чтобы тридцати тысяч не стало. Бродят между пленными агенты РОА, говорят: «Москва пала, правительство разбежалось, терять больше нечего, здесь с голоду подохнете, записывайтесь в армию генерала Власова». Как бы не так! Все чаще в уборных находят трупы вербовщиков.
Туда им и дорога!
Лагерь 4-Б. Бумажная фабрика в городе Требсене. Ага! Здесь есть цех, производящий взрывчатку. Ну что же, его не будет!.. И его не стало. Но ночные переходы по Германии опасны, очень опасны. Как ни осторожен, а уберечься трудно… И опять допросы, побои, карцер. А потом сельскохозяйственные работы под местечком Добренец. Это не самое плохое. Подкормиться здесь можно наверняка. И бежать отсюда легче. Бежать, непременно бежать. В который раз! И откуда только берутся силы? Но рядом надежный товарищ, такой же одержимый, и имя его внушает какую-то особую уверенность — Иван Иванов.
За две недели прошли Германию, Чехословакию, а в Польше не повезло — схватили сонных в водопроводной будке на дне оврага.
Дальше все перемешалось в хаотичном калейдоскопе: допросы, этапы, тюрьма, лагерь беглецов в Хартемандорфе и еще побеги, и работа в команде по осушению болота, побег всей команды, скитания по дорогам Германии, облавы и, наконец, камера с черным крестом на двери. Отсюда уходят только на смерть…
Кажется, сделано все возможное, чтобы вернуться на родину. Ну, что можно еще предпринять? Что? Этот вопрос не дает покоя.
Но и на сей раз смерть обошла Валентина Логунова. Вот живучий оказался, черт! Вместе с Иваном Ивановым он превратился из пленного в политзаключенного и был перевезен в гестапо города Хемнице. Может, лучше смерть, чем такие страдания! Стиснул зубы, идя на допрос, хотел не кричать. И кричал… Фашистские изверги хотели признания, что он агент Коминтерна. «Агент Коминтерна, — шептал он, валяясь после допроса на мокром цементном полу. — Конечно агент Коминтерна, раз советский офицер, раз ненавижу вас, как…»
Через месяц в городской тюрьме Хемнице раздышался. Но тут уж, кажется, начинаются просто легенды. Можно ли убежать с пятого этажа тюрьмы гестапо по связанным одеялам? Можно. И прямо на улицу перед входом в главное управление полицей-президиума? И убежал бы, ,если бы один из заключенных не дал знать дежурному, Не спасут ни сады, ни дворы, ни чердаки, если твой товарищ предаст тебя. Не убежишь, когда сзади гонятся мотоциклы, автомобили, ищейки…
И снова замелькали в глазах тюремные камеры в Галле, в Лейпциге, в Веймаре, бесстрастные лица гестаповцев, железнодорожные вагоны, тюремные машины…
— Вот и добегался, — шутит Яков. — Отсюда не убежишь, разве только через трубу крематория…
Валентин смотрит мрачно, но отвечает, упрямо набычившись:
— Ну, это мы еще посмотрим!
А чего смотреть, когда сзади и спереди на куртке Валентина нацеплен флюгпункт — белый круг с блюдце величиной с красным кружком посередине. Это означает, что Валентин — особенно опасный беглец и стрелять в него может любой солдат охраны по любому поводу. И ждут его в лагере самые тяжелые работы…
Я приглядываюсь к Валентину и Якову и думаю: хорошие ребята! Сердцем верю: хорошие ребята. Вот на таких и стоит Советская власть, вот на таких и армия выстояла! Они еще и здесь себя покажут! Правда, говорят, из Бухенвальда еще никто не убегал…
Ну, да ведь сейчас речь не о побеге.
Сегодня ребята мрачны, и чтобы расшевелить их, я размышляю вслух:
— Да, труба дымит и дымит. Человеческие души вылетают в небо. Отмучились…
Мы сидим в стороне от барака на штабеле досок, привезенных для какого-то ремонта. Греет прощальное октябрьское солнышко, бродят в вышине ватные облака. Труба крематория распустила по небу свой черный хвост. Здесь тихо. Лишь изредка простучат по булыжнику деревянные колодки заключенного, долетят чьи-то неяркие приглушенные голоса.
— Отмучились, — говорю я. — Вот так же и мы скоро взлетим на воздух…
Логунов нетерпеливо дернулся:
— Многие живут здесь по нескольку лет.
— То многие! Немцы, французы, чехи. Им, слышно, посылки приходят из Красного Креста. Вот они и живут. А наши с баланды, как мухи, падают.
— Все равно, если с умом жить, — упрямится Валентин, — можно себя сохранить…
Вот, вот, я и хочу, чтобы он это сказал. С умом жить! Что это значит для нас? Угождать эсэсовцам? Чудовищная мысль! Подслуживаться какому-нибудь зеленому бандиту и вместе с ним мучить своего брата-заключенного за лишний черпак баланды? Это тоже не для нас.
Как же быть?
— Как же это ты думаешь «с умом жить»? — спрашиваю я Валентина.
— А так — с политическими надо связь держать. Все, у кого красный винкель, должны быть вместе. Что говорил Ганс? Политические друг за друга стоят против зеленых и против эсэсовцев…
Я думал, конечно, так же, но кроме Ганса, который редко заходил к нам на блок, у меня ни с кем не было связи. Кроме того, мне казалось, что излишняя поспешность может просто погубить нас. Надо знать, на кого можно положиться, кому можно довериться.
— Будем думать, ребята, как нам быть, — говорю я. — Наша первая задача изучить жизнь Бухенвальда, А она, эта жизнь, сложна, сами видите, и мы в ней еще всего не понимаем. А потом в карантине одна жизнь, а вот перевезут в большой лагерь, погонят на работы, может, все будет по-другому.
— Иван Иванович, но нам обязательно надо держаться вместе втроем, обеспокоенно вставляет Яков. — Надо попасть в один блок и на одну работу. Где трое, там и еще свои найдутся. Помните тот случай в Галльской тюрьме? Все тогда поднялись…
При этих словах я не мог не улыбнуться: еще бы мне не помнить этот случай!
Это было в пересыльной каторжной тюрьме города Галле. Меня, Якова и кого-то еще втолкнули в большую общую камеру. Около двери сидели и стояли более двадцати заключенных. Тут находились люди в добротных, но помятых костюмах и шляпах и оборванцы, вроде нас. Камера почему-то была перегорожена скамейками. Причем в первой ее половине, у дверей, оставалось такое маленькое пространство, что даже сидеть на полу всем сразу было невозможно. Другая, большая часть камеры, была почти пуста. В ней ней свободно разгуливали, дымя сигаретами и громко разговаривая, человек пятнадцать: все
— сильные, крепкие, и все — в красных штанах.
«Вот так дело, —думал я, —и в тюрьме есть какое-то разделение».
Рядом тихонько разговаривали русский и поляк, Русский старался говорить по-польски, а поляк — по-русски, и оба помогали себе жестами и мимикой. Я понял, они возмущаются порядками в тюрьме, и подлил масла в огонь:
— А что это, братцы, здесь так тесно, а там красноштанные свободно разгуливают?
Поляк так и встрепенулся:
— О русский, о том не говори. Это — немецкие бандиты. Они есть reich deutsche — государственные немцы. У них права и в тюрьме. С ними говорить и спорить нельзя — убьют. Им все можно…
Покачал я головой, посидел в молчании, а потом опять говорю:
— Давайте-ка, товарищи, потесним их. Скамейки отбросим и займем всю комнату.
Смотрю, некоторые придвинулись ко мне. И Яков здесь же. Начались переговоры на разных языках: на русском, чешском, польском, сербском. Ко мне протиснулся могучего сложения чех.
— Ты верно сказал. Пойдем на драку. Ты начинай, а мы будем с тобой.
Я поднялся с пола, почувствовал, что за моей спиной встали обозленные, готовые на все люди: Крикнул:
— Убрать! — и пнул ногой одну из скамеек.
Что было потом — не все помню. Поднялся крик, в воздух поднялись здоровенные кулаки, полетели скамейки, замелькали разъяренные лица. От ударов по голове и «под ложечку» я первым пал в этой кулачной битве и был завален «павшими».
Трудно сказать, кому досталось в драке больше, но скамьи были убраны, камера не перегораживалась. Победителей потом избивали тюремные надзиратели, но мы посматривали друг на друга торжествующе…
Тогда я первый раз принимал участие в драке с бандитами и с тех пор знал, что произвол уголовников можно ограничить, если подняться против них решительно и дружно. Надо сказать, что меня как зачинщика никто тогда не выдал…
Мы с Яковом, смеясь, вспоминали подробности. Валентин тоже смеялся, а потом сказал очень серьезно и строго:
— Учтите, Иван Иванович, с вами я на все пойду. На любое дело!..
А Яков добавил:
— Я тоже, Иван Иванович, как тогда в Галле…
Как-то на рассвете, незадолго до подъема, я вышел из барака и остановился пораженный. Через край бетонного корыта для мытья обуви перевесилась полосатая человеческая фигура. Ноги подогнуты, голова опущена по уши в грязную воду. Человек не шевелится, явно мертв. Что случилось? Не сам же он сунул голову в это корыто? Подошел ближе. Пострадавший — здоровенный детина, упитанный, сильный, на куртке зеленый винкель. Ага, зеленый! Кто же с ним расправился и за что? Свои же уголовники? Возможно, это у них бывает, не потрафил — и каюк. А может, эсэсовцы? Нет, По ночам они не бывают в лагере. А если политические? Тогда я испугался за них, как за своих единомышленников. Что будет, если эсэсовцы дознаются? Вбегаю в барак. Мне надо кому-то сообщить об этом, с кем-то посоветоваться, надо что-то делать. Но в блоке тишина, все еще спят, будто ничего не произошло. Лишь одна голова поднялась с нар и долго смотрела на меня. Я не знал этого человека и не решился ему ничего сказать.
А когда мы вышли на площадку перед блоком по сигналу побудки, труп уже лежал в стороне. Эсэсовцы не обращали на него никакого внимания — кончен человек, и ладно, его вычеркнут из списков. Причины смерти их не интересуют. В лагере каждый день мрут сотни. Сейчас труповозы уберут тело.
Днем украдкой поползли слухи: утопили капо — распорядителя работ одного из филиалов Бухенвальда. Этот капо — уголовник, он бил смертным боем подчиненных ему на работе людей и питался за их счет. Он очень дорожил своим положением капо и выслуживался перед охранниками. Кто утопил его, конечно, никто не знает.
А сегодня ко мне подбежал Яков Никифоров товарищ по тюрьмам в Хильдесгайме и Галле:
— Иван Иванович, что творится! Около соседнего барака зеленые волокут за ноги человека. Приподнимут, а потом бросят лицом на землю. У него уже лица нет, одно кровавое месиво. Добивают, сволочи! Что же делать? Что делать-то?
Я побежал с ним. Около соседнего барака — никого. На месте происшествия только труп в одежде узника. Его лицо в луже крови.
— Идем скорей отсюда, — сказал я Якову. — Нам еще рано вмешиваться в жизнь Бухенвальда. Мы ее не знаем. Надо сначала узнать ее…
Я видел много смертей и сам убивал людей в азарте штыковой атаки, но здесь не могу понять, как это товарищи по несчастью могут убивать друг друга, издеваться один над другим. Заключенные утопили в корыте заключенного. Сейчас зеленые растерзали неизвестного узника. Что происходит? Как все это понять? В лагерях военнопленных, казалось, все было проще. Ну, попадались, конечно, предатели, и не всегда их можно было сразу разгадать. Были слюнтяи, которые пробовали выслуживаться перед охранниками за лишнюю пайку хлеба. Но ведь остальные-то сотни, тысячи — это люди честные, ставшие жертвами войны. Они стремились и в трудных условиях плена сохранить честь советского солдата. А здесь! Кого здесь только не было! В шрайбштубе работают чехи, в бане — зеленые немцы, на блоках старостами тоже немцы. Говорят, на других блоках есть поляки, французы, бельгийцы, югославы… И кого-кого только нет! И отношения между людьми здесь напряженные, странные, а начальству до всего этого дела нет. Каждый барак в ведении эсэсовского блокфюрера, но они бывают на блоках только перед проверкой, днем почти не появляются, возложив все руководство на старост из заключенных. Так что узники предоставлены самим себе. Каждый разбирайся сам в обстановке, сам находи и сам выбирай друзей.
Что касается друзей, то я уже выбрал их — Яков Никифоров и Валентин Логунов.
С Яковом мы познакомились в последнем лагере военнопленных. Таких людей сразу замечаешь. Темноволосый, с большими усами, подвижный, острослов и весельчак, он всегда собирал вокруг себя людей, небольшим, но приятным баском пел советские песни, был неистощим на анекдоты. До войны он работал в цирке, был музыкальным эксцентриком. В его быстрых, ловких руках любой предмет, даже палка, полено начинают звучать знакомыми мелодиями. Он так же, как и я, попал в штрафной барак за антифашистскую агитацию. Там нас было пятеро — еще двое молодых моряков и пехотный капитан. Так всех пятерых нас привезли в тюрьму Хильдесгайма, потом в Галле. Так впятером, слившись с другой группой, мы приехали и в Бухенвальд. Морячки и капитан в первые же дни прибились к другим компаниям и как-то потерялись из вида, а Яков держался рядом со мной. Только из Якова Никифорова он превратился в Якова Гофмана, Как сняли с него в Бухенвальде пышную шевелюру и усы, так всем стало ясно, что за Никифорова ему трудно сойти. А евреям в Бухенвальде особенно трудно. На наших глазах в бане корчился в смертной агонии пристреленный еврейский юноша. Якова нам удалось тогда затолкать в кучу между собой и провести в душевую.
Логунов прибыл в Бухенвальд тоже вместе с нами, но сошлись мы только в карантинном лагере. Мне он сразу понравился: невысок, но ладен, энергичен, решителен, глаза большие, непримиримые, непокорные. Он намного моложе меня, ему еще нет и тридцати, а для меня он товарищ. Еще в машине я приметил его: он был скован цепью по рукам с другим заключенным по фамилии Иванов. Только самых опасных преступников, отъявленных бегунов эсэсовцы сковывали при перевозках. Он таким и был, старший лейтенант Валентин Васильевич Логунов. Наши места на нарах рядом, и по вечерам Валентин рассказывает мне и Якову свои злоключения. И я начинаю понимать: редких качеств человек попался нам в товарищи.
Того, что ему довелось пережить, хватило бы на десятерых. А он жив, неиссякаем в своей жизнерадостности и упрямстве и нас заражает своей неистовостью. Смотрю я на него и горжусь: каких людей воспитала Красная Армия, и я к этому немножко причастен! Рассказы его нескончаемы, говорит он красочно, образно, и я не перестаю удивляться, как он только помнит все. Да и то сказать, трудно забыть, если столько плетей и палок прошлось по твоему телу…
Помнит Валентин черный силуэт взорванного моста над тихой речкой и на нем черные фигурки — это гитлеровцы перебираются на наш берег. Стучит пулемет в руках Логунова, и черные фигурки валятся с моста. Тогда разрывы мин встают перед его окопом, и снова по искореженным фермам моста перебираются черные фигурки. И снова бьется пулемет в его руках. Каково же было его отчаяние, когда он очнулся в окопе полузасыпанный, оглохший, беспомощный и понял: от немцев не убежать, вот они — рядом…
Но из лагеря в городе Луга можно убежать, и можно пройти эти нескончаемые леса и болота, и можно убедиться, что не один ты хочешь бить фашистов. Недолго существовал партизанский отряд Николая Селиванова, гитлеровцы загнали его в леса и уничтожили. Осталось только семеро бойцов, и Логунов в их числе. Мала банька на лесной опушке, а ощетинилась — не подступишься. Мнутся фашисты, не знают, как выкурить партизан. Только огонь, охвативший баньку, заставил их замолчать. Вот они — почти неживые. И вымещая злобу, бьют их гитлеровцы, бьют, топчут сапогами, колют штыками, а потом привозят в лагерь пятерых: нате, делайте, что хотите… День идет, другой, третий — темно в карцере, болит, ноет тело. Но все-таки можно сесть. А раз можно сесть — то, пожалуй, можно и встать. Ноги держат. Это удивительно, конечно, но ноги держат. Шаг, другой, «Братцы, они думают, что мы кончены, а мы…». Трое бегут из карцера. В многотысячном муравейнике лагеря обязательно найдется кто-нибудь, чтоб спрятать, подлечить, подкормить.
Это называется товарищество.
Четверо пробираются по ночам глухими дорогами от деревни к деревне. За их плечами остался лагерь и пылающий склад с боеприпасами. Осторожно, товарищи! Но как не доверяться людям, от них принимаешь кусок хлеба. Но от них получаешь… — и пулю. «Неужели не выдержу?!» — думал Валентин на пятый день побоев, валяясь на грязной соломе в чужом сарае. Выдержал! Ничего, что снова лагерь. И еще выдержим! И убежим! Надо только держаться вместе, группой. Не может быть, чтоб сорвалось. Все продумано.
Но сорвалось…
Стучат колеса под полом вагона, стучат… Все дальше на запад катит паровоз. А если навалиться всем и вышибить тяжелые двери? Куда там, вон эти
— перебежчики — подняли визг. Взвилась ракета, заскрежетали тормоза, и началось… Несколько трупов скатилось с насыпи.
Режица. Лагерь. Но и в этом лагере свои ребята. «Неужели погибать здесь? Попробуем все-таки не погибнуть». Сущим пустяком показались боли от пинков и побоев, принятых раньше. Вот эта боль… Твои руки отрываются от тела и ты летишь в пустоту… Но нет пустоты, это ты висишь с вывернутыми руками, плывет, качается перед глазами земля…
И снова стучат колеса, и название станции уже немецкое — Якобшталь. А в лагере, говорят, 34 тысячи пленных. Впрочем, немного понадобилось времени, чтобы тридцати тысяч не стало. Бродят между пленными агенты РОА, говорят: «Москва пала, правительство разбежалось, терять больше нечего, здесь с голоду подохнете, записывайтесь в армию генерала Власова». Как бы не так! Все чаще в уборных находят трупы вербовщиков.
Туда им и дорога!
Лагерь 4-Б. Бумажная фабрика в городе Требсене. Ага! Здесь есть цех, производящий взрывчатку. Ну что же, его не будет!.. И его не стало. Но ночные переходы по Германии опасны, очень опасны. Как ни осторожен, а уберечься трудно… И опять допросы, побои, карцер. А потом сельскохозяйственные работы под местечком Добренец. Это не самое плохое. Подкормиться здесь можно наверняка. И бежать отсюда легче. Бежать, непременно бежать. В который раз! И откуда только берутся силы? Но рядом надежный товарищ, такой же одержимый, и имя его внушает какую-то особую уверенность — Иван Иванов.
За две недели прошли Германию, Чехословакию, а в Польше не повезло — схватили сонных в водопроводной будке на дне оврага.
Дальше все перемешалось в хаотичном калейдоскопе: допросы, этапы, тюрьма, лагерь беглецов в Хартемандорфе и еще побеги, и работа в команде по осушению болота, побег всей команды, скитания по дорогам Германии, облавы и, наконец, камера с черным крестом на двери. Отсюда уходят только на смерть…
Кажется, сделано все возможное, чтобы вернуться на родину. Ну, что можно еще предпринять? Что? Этот вопрос не дает покоя.
Но и на сей раз смерть обошла Валентина Логунова. Вот живучий оказался, черт! Вместе с Иваном Ивановым он превратился из пленного в политзаключенного и был перевезен в гестапо города Хемнице. Может, лучше смерть, чем такие страдания! Стиснул зубы, идя на допрос, хотел не кричать. И кричал… Фашистские изверги хотели признания, что он агент Коминтерна. «Агент Коминтерна, — шептал он, валяясь после допроса на мокром цементном полу. — Конечно агент Коминтерна, раз советский офицер, раз ненавижу вас, как…»
Через месяц в городской тюрьме Хемнице раздышался. Но тут уж, кажется, начинаются просто легенды. Можно ли убежать с пятого этажа тюрьмы гестапо по связанным одеялам? Можно. И прямо на улицу перед входом в главное управление полицей-президиума? И убежал бы, ,если бы один из заключенных не дал знать дежурному, Не спасут ни сады, ни дворы, ни чердаки, если твой товарищ предаст тебя. Не убежишь, когда сзади гонятся мотоциклы, автомобили, ищейки…
И снова замелькали в глазах тюремные камеры в Галле, в Лейпциге, в Веймаре, бесстрастные лица гестаповцев, железнодорожные вагоны, тюремные машины…
— Вот и добегался, — шутит Яков. — Отсюда не убежишь, разве только через трубу крематория…
Валентин смотрит мрачно, но отвечает, упрямо набычившись:
— Ну, это мы еще посмотрим!
А чего смотреть, когда сзади и спереди на куртке Валентина нацеплен флюгпункт — белый круг с блюдце величиной с красным кружком посередине. Это означает, что Валентин — особенно опасный беглец и стрелять в него может любой солдат охраны по любому поводу. И ждут его в лагере самые тяжелые работы…
Я приглядываюсь к Валентину и Якову и думаю: хорошие ребята! Сердцем верю: хорошие ребята. Вот на таких и стоит Советская власть, вот на таких и армия выстояла! Они еще и здесь себя покажут! Правда, говорят, из Бухенвальда еще никто не убегал…
Ну, да ведь сейчас речь не о побеге.
Сегодня ребята мрачны, и чтобы расшевелить их, я размышляю вслух:
— Да, труба дымит и дымит. Человеческие души вылетают в небо. Отмучились…
Мы сидим в стороне от барака на штабеле досок, привезенных для какого-то ремонта. Греет прощальное октябрьское солнышко, бродят в вышине ватные облака. Труба крематория распустила по небу свой черный хвост. Здесь тихо. Лишь изредка простучат по булыжнику деревянные колодки заключенного, долетят чьи-то неяркие приглушенные голоса.
— Отмучились, — говорю я. — Вот так же и мы скоро взлетим на воздух…
Логунов нетерпеливо дернулся:
— Многие живут здесь по нескольку лет.
— То многие! Немцы, французы, чехи. Им, слышно, посылки приходят из Красного Креста. Вот они и живут. А наши с баланды, как мухи, падают.
— Все равно, если с умом жить, — упрямится Валентин, — можно себя сохранить…
Вот, вот, я и хочу, чтобы он это сказал. С умом жить! Что это значит для нас? Угождать эсэсовцам? Чудовищная мысль! Подслуживаться какому-нибудь зеленому бандиту и вместе с ним мучить своего брата-заключенного за лишний черпак баланды? Это тоже не для нас.
Как же быть?
— Как же это ты думаешь «с умом жить»? — спрашиваю я Валентина.
— А так — с политическими надо связь держать. Все, у кого красный винкель, должны быть вместе. Что говорил Ганс? Политические друг за друга стоят против зеленых и против эсэсовцев…
Я думал, конечно, так же, но кроме Ганса, который редко заходил к нам на блок, у меня ни с кем не было связи. Кроме того, мне казалось, что излишняя поспешность может просто погубить нас. Надо знать, на кого можно положиться, кому можно довериться.
— Будем думать, ребята, как нам быть, — говорю я. — Наша первая задача изучить жизнь Бухенвальда, А она, эта жизнь, сложна, сами видите, и мы в ней еще всего не понимаем. А потом в карантине одна жизнь, а вот перевезут в большой лагерь, погонят на работы, может, все будет по-другому.
— Иван Иванович, но нам обязательно надо держаться вместе втроем, обеспокоенно вставляет Яков. — Надо попасть в один блок и на одну работу. Где трое, там и еще свои найдутся. Помните тот случай в Галльской тюрьме? Все тогда поднялись…
При этих словах я не мог не улыбнуться: еще бы мне не помнить этот случай!
Это было в пересыльной каторжной тюрьме города Галле. Меня, Якова и кого-то еще втолкнули в большую общую камеру. Около двери сидели и стояли более двадцати заключенных. Тут находились люди в добротных, но помятых костюмах и шляпах и оборванцы, вроде нас. Камера почему-то была перегорожена скамейками. Причем в первой ее половине, у дверей, оставалось такое маленькое пространство, что даже сидеть на полу всем сразу было невозможно. Другая, большая часть камеры, была почти пуста. В ней ней свободно разгуливали, дымя сигаретами и громко разговаривая, человек пятнадцать: все
— сильные, крепкие, и все — в красных штанах.
«Вот так дело, —думал я, —и в тюрьме есть какое-то разделение».
Рядом тихонько разговаривали русский и поляк, Русский старался говорить по-польски, а поляк — по-русски, и оба помогали себе жестами и мимикой. Я понял, они возмущаются порядками в тюрьме, и подлил масла в огонь:
— А что это, братцы, здесь так тесно, а там красноштанные свободно разгуливают?
Поляк так и встрепенулся:
— О русский, о том не говори. Это — немецкие бандиты. Они есть reich deutsche — государственные немцы. У них права и в тюрьме. С ними говорить и спорить нельзя — убьют. Им все можно…
Покачал я головой, посидел в молчании, а потом опять говорю:
— Давайте-ка, товарищи, потесним их. Скамейки отбросим и займем всю комнату.
Смотрю, некоторые придвинулись ко мне. И Яков здесь же. Начались переговоры на разных языках: на русском, чешском, польском, сербском. Ко мне протиснулся могучего сложения чех.
— Ты верно сказал. Пойдем на драку. Ты начинай, а мы будем с тобой.
Я поднялся с пола, почувствовал, что за моей спиной встали обозленные, готовые на все люди: Крикнул:
— Убрать! — и пнул ногой одну из скамеек.
Что было потом — не все помню. Поднялся крик, в воздух поднялись здоровенные кулаки, полетели скамейки, замелькали разъяренные лица. От ударов по голове и «под ложечку» я первым пал в этой кулачной битве и был завален «павшими».
Трудно сказать, кому досталось в драке больше, но скамьи были убраны, камера не перегораживалась. Победителей потом избивали тюремные надзиратели, но мы посматривали друг на друга торжествующе…
Тогда я первый раз принимал участие в драке с бандитами и с тех пор знал, что произвол уголовников можно ограничить, если подняться против них решительно и дружно. Надо сказать, что меня как зачинщика никто тогда не выдал…
Мы с Яковом, смеясь, вспоминали подробности. Валентин тоже смеялся, а потом сказал очень серьезно и строго:
— Учтите, Иван Иванович, с вами я на все пойду. На любое дело!..
А Яков добавил:
— Я тоже, Иван Иванович, как тогда в Галле…
Глава 3. Ищи человека!
— Зайди ко мне, Иван, нужно поговорить, — сказал по-русски блоковый.
Когда зашел к нему в закуток за одеялом, он сообщил:
— Завтра ваша партия будет переведена в Большой лагерь. Там погонят на работу. От охранников милостей не ждите. Могут и убить, будто при попытке к бегству. А такие наказания, как порка на «козле» или подвешивание за связанные руки или ноги — это дело обычное. Ты этого режима не выдержишь. Мы говорили с Гансом и решили: ты в Большой лагерь не пойдешь, будешь жить здесь, будто еще не прошел карантина.
Это для меня неожиданно. На блоке уже несколько дней только и говорили о переводе в Большой лагерь. Яков, Валентин и я уговорились, что сделаем все возможное, чтобы быть вместе. Я призадумался: как же поступить?
— А что будет с тобой, если охрана обнаружит, что я у тебя пребываю? — осторожно спрашиваю старосту.
Блоковый махнул рукой:
— Будем надеяться, что этого не случится. Здесь у меня везде свои люди, они не выдадут. В случае чего предупредят…
— Но ведь блокфюрер может просто заприметить меня и дознаться, и тогда тебе капут.
Меня удивил его беспечный тон:
— Блокфюрер бывает у нас не чаще, чем два раза в сутки, да и то в барак не входит — боится заразы… А кроме того, здесь все рискуют, без этого и дня не проживешь.
Я начинаю все больше и больше понимать неписаные законы Бухенвальда. Наверное, сам на его месте так же бы поступил, но его предложение принять никак не могу.
— Спасибо за заботу, — говорю, — я пойду со всеми в Большой лагерь. Не хочу держать тебя под угрозой, а главное — со мной товарищи. Мы должны быть вместе. Да и там, в Большом лагере, наверное, найду знакомых или обзаведусь новыми. Пойми, не могу остаться…
Блоковый долго, удивленно смотрел на меня, потом раздумчиво проговорил:
— Я, наверное, понимаю тебя, Иван. Нельзя думать только о собственной шкуре. Иди в Большой лагерь. Несколько человек я могу направить в 41-й блок, там старостой Вальтер, хороший человек, коммунист. Ты будешь у него…
Мне нужно благодарить его за такую заботу и покровительство, а я стою, переминаюсь. Как попросить за Якова и Валентина, чтобы их тоже направили в 41-й блок. Староста словно догадался, чего я хочу, говорит:
— Больше ничего, Иван, не могу сделать. К Вальтеру пойдут самые слабые.
Утром лагершутц — полицейский из заключенных — привел меня и еще нескольких полосатиков к двухэтажному кирпичному зданию. Это и есть 41-й блок. Смотрю, у входа стоит молодой парень с красным винкелем, очевидно, дневальный, штубендист. Говорит по-русски. На вид плотный, сильный, но никаких пинков и зуботычин. Ведет в барак, объясняет:
— Здесь умывальник, в рабочее время запирается. Тут уборная, открыта круглые сутки. Тут спать будете, — показал места на трехъярусных нарах. — Днем в спальню входить нельзя. — Открывает дверь в большую комнату, заставленную столами и скамейками. Садитесь и ждите конца рабочего дня.
Сидим, посматриваем по сторонам. С краю стола примостился человек. Лицо сухое, подвижное, глаза колючие, так и просверливают каждого. Замечаю, останавливаются на мне.
Снова подходит штубендист (я уже знаю, что зовут его Ленька, а точнее Алексей Крохин), наклоняется ко мне, кивает головой на человека в углу:
— Это — наш блоковый, Вальтер Эберхардт. Он просит передать вам эти деньги.
Ленька подает мне свернутые в комочек немецкие марки.
— Что ты? — говорю. — Зачем мне деньги?
— Тут есть ларек, кантина. В нем можно купить суп, а иногда табак.
Я упорствую:
— Не возьму. Верни Деньги! Что за подачка.
Ленька уговаривает:
— Вальтера нельзя обижать!
Еще несколько дней назад каждый немец был мой враг. Но в Бухенвальде есть и другие немцы Ганс, блоковый из карантина и этот Вальтер… Вот он наблюдает за нами, укоризненно качает головой, что-то говорит Леньке негромко и показывает рукой на выход. Ленька выходит, но минут через десять возвращается с миской горчичного супа. Ну, от супа отказаться я не могу! Мне неудобно есть одному, но я не знаю, как разделить миску супа на несколько человек. Ложка дерет мне рот. Вальтер смотрит на меня из-под крутого лба, и глаза его теплеют. Хлебаю суп, а сам думаю: «Я попал в руки каких-то тайных доброжелателей. Может быть, и жив до сих пор только потому, что они опекают меня. Но почему мне достались их милости? Потому что я коммунист? Но среди нас немало коммунистов. Может, потому, что я не скрываю ни звания, ни принадлежности к партии большевиков? Может потому, что я здесь старше многих? Но чем я могу быть им полезен? Что могу для них сделать? Как отблагодарю? Я же совсем больной, обессиленный старик… Ну, может, не совсем старик, но почти доходяга. Это слово я уже знаю. Доходяга — это который „доходит“, еще день, неделю, месяц и капут.
Когда зашел к нему в закуток за одеялом, он сообщил:
— Завтра ваша партия будет переведена в Большой лагерь. Там погонят на работу. От охранников милостей не ждите. Могут и убить, будто при попытке к бегству. А такие наказания, как порка на «козле» или подвешивание за связанные руки или ноги — это дело обычное. Ты этого режима не выдержишь. Мы говорили с Гансом и решили: ты в Большой лагерь не пойдешь, будешь жить здесь, будто еще не прошел карантина.
Это для меня неожиданно. На блоке уже несколько дней только и говорили о переводе в Большой лагерь. Яков, Валентин и я уговорились, что сделаем все возможное, чтобы быть вместе. Я призадумался: как же поступить?
— А что будет с тобой, если охрана обнаружит, что я у тебя пребываю? — осторожно спрашиваю старосту.
Блоковый махнул рукой:
— Будем надеяться, что этого не случится. Здесь у меня везде свои люди, они не выдадут. В случае чего предупредят…
— Но ведь блокфюрер может просто заприметить меня и дознаться, и тогда тебе капут.
Меня удивил его беспечный тон:
— Блокфюрер бывает у нас не чаще, чем два раза в сутки, да и то в барак не входит — боится заразы… А кроме того, здесь все рискуют, без этого и дня не проживешь.
Я начинаю все больше и больше понимать неписаные законы Бухенвальда. Наверное, сам на его месте так же бы поступил, но его предложение принять никак не могу.
— Спасибо за заботу, — говорю, — я пойду со всеми в Большой лагерь. Не хочу держать тебя под угрозой, а главное — со мной товарищи. Мы должны быть вместе. Да и там, в Большом лагере, наверное, найду знакомых или обзаведусь новыми. Пойми, не могу остаться…
Блоковый долго, удивленно смотрел на меня, потом раздумчиво проговорил:
— Я, наверное, понимаю тебя, Иван. Нельзя думать только о собственной шкуре. Иди в Большой лагерь. Несколько человек я могу направить в 41-й блок, там старостой Вальтер, хороший человек, коммунист. Ты будешь у него…
Мне нужно благодарить его за такую заботу и покровительство, а я стою, переминаюсь. Как попросить за Якова и Валентина, чтобы их тоже направили в 41-й блок. Староста словно догадался, чего я хочу, говорит:
— Больше ничего, Иван, не могу сделать. К Вальтеру пойдут самые слабые.
Утром лагершутц — полицейский из заключенных — привел меня и еще нескольких полосатиков к двухэтажному кирпичному зданию. Это и есть 41-й блок. Смотрю, у входа стоит молодой парень с красным винкелем, очевидно, дневальный, штубендист. Говорит по-русски. На вид плотный, сильный, но никаких пинков и зуботычин. Ведет в барак, объясняет:
— Здесь умывальник, в рабочее время запирается. Тут уборная, открыта круглые сутки. Тут спать будете, — показал места на трехъярусных нарах. — Днем в спальню входить нельзя. — Открывает дверь в большую комнату, заставленную столами и скамейками. Садитесь и ждите конца рабочего дня.
Сидим, посматриваем по сторонам. С краю стола примостился человек. Лицо сухое, подвижное, глаза колючие, так и просверливают каждого. Замечаю, останавливаются на мне.
Снова подходит штубендист (я уже знаю, что зовут его Ленька, а точнее Алексей Крохин), наклоняется ко мне, кивает головой на человека в углу:
— Это — наш блоковый, Вальтер Эберхардт. Он просит передать вам эти деньги.
Ленька подает мне свернутые в комочек немецкие марки.
— Что ты? — говорю. — Зачем мне деньги?
— Тут есть ларек, кантина. В нем можно купить суп, а иногда табак.
Я упорствую:
— Не возьму. Верни Деньги! Что за подачка.
Ленька уговаривает:
— Вальтера нельзя обижать!
Еще несколько дней назад каждый немец был мой враг. Но в Бухенвальде есть и другие немцы Ганс, блоковый из карантина и этот Вальтер… Вот он наблюдает за нами, укоризненно качает головой, что-то говорит Леньке негромко и показывает рукой на выход. Ленька выходит, но минут через десять возвращается с миской горчичного супа. Ну, от супа отказаться я не могу! Мне неудобно есть одному, но я не знаю, как разделить миску супа на несколько человек. Ложка дерет мне рот. Вальтер смотрит на меня из-под крутого лба, и глаза его теплеют. Хлебаю суп, а сам думаю: «Я попал в руки каких-то тайных доброжелателей. Может быть, и жив до сих пор только потому, что они опекают меня. Но почему мне достались их милости? Потому что я коммунист? Но среди нас немало коммунистов. Может, потому, что я не скрываю ни звания, ни принадлежности к партии большевиков? Может потому, что я здесь старше многих? Но чем я могу быть им полезен? Что могу для них сделать? Как отблагодарю? Я же совсем больной, обессиленный старик… Ну, может, не совсем старик, но почти доходяга. Это слово я уже знаю. Доходяга — это который „доходит“, еще день, неделю, месяц и капут.