Глава 9. К действию!
Василий Азаров оказался прав: нельзя существовать параллельно двум подпольным организациям — — политической и военной. Недоразумения неизбежны. Когда Кюнг-на 30-м блоке, Логунов-на 44-м, Григорий Черный — на 25-м приступили по моей инструкции к формированию подпольных батальонов, они столкнулись с подозрительностью некоторых заключенных. Что, мол, это еще за вербовщики? Куда склоняют?
Происходили такие, к примеру, разговоры.
Командир батальона:
— Так что же, так и погибать здесь будешь?
Ответ:
— Зачем погибать? Слышно, наша армия Днепр перешла, к границе движется, а ты — «погибать»!
— Когда еще армия сюда придет, а ты посмотри на себя — иссох весь, не дождешься.
— Дождусь! Не один я такой.
— Но нельзя же сидеть и только ждать!
— А я не только сижу и жду…
— А что же ты делаешь?
— Что, что! Работаю!
— Это на фашистов-то!
И тут вербуемый не выдерживает:
— А ты чего привязался? Ты кто такой? Хочешь, блокового позову? И чувствовалось: человек не доверяет, не идет на откровенный разговор. Он, видимо, знает двоих-троих, с кем имеет связь по подполью, от кого получает задания, и еще знает, что на всякий случай в Бухенвальде надо держать язык за зубами.
Я откровенно рассказал о всех затруднениях Николаю Кальчину. Он обещал доложить политическому Центру.
После этого меня пригласили на совещание Центра. Предупредили, чтобы я пришел на 7-й блок. 7-й блок — это лазарет в лагере военнопленных. А лагерь военнопленных за колючей проволокой. У входа стоит лагершутц-полицейский. Я останавливаюсь в нерешительности. Что сказать этому человеку с черной повязкой на рукаве? Но лицо лагершутца расплывается в приветливой улыбке, жестом он приглашает войти.
Николай Кальчин встретил меня у входа в барак, проводил вниз, в вещевой склад. Здесь полки, на них сложена кое-какая одежда, в углу груда деревянных колодок. Дверь за нами захлопнулась, и кто-то снаружи запер ее на ключ. А Николай Кальчин задвинул еще и засов.
Нас было шесть человек — пятерка Центра и я. Пятерка — это Николай Симаков, самый молодой из всех и самый боевой, знакомый мне Василий Азаров (я не знал, что он член Центра, хотя мог догадаться об этом), Николай Кальчин. Двоих я не видел до этого, мне их назвали: Александр Купцов и Иван Ашарин.
Без всяких предисловий я доложил Центру о наших затруднениях. Суть дела, по-моему, сводилась прежде всего к следующему: началось формирование воинских подразделений-батальонов, взводов. Но Бакий Назиров, Виктор Рыков, Николай Задумов и я являемся какими-то военными организаторами, уполномоченными Центра, но не командирами. Создаваемые на блоках батальоны, не объединены общим командованием. Очевидно, батальоны надо объединить в бригады и назначить командиров бригад. Эти командиры будут чувствовать ответственность перед лицом сотен людей, а командиры батальонов проникнутся большей уверенностью в силе организации. У меня есть предложение: в каменных бараках создать бригаду и назвать ее «каменной», бригаду деревянных бараков назвать «деревянной». Кроме того, создать «малую» бригаду из узников карантинного лагеря. Из военнопленных формируется еще одна бригада.
Мои доводы убедили членов Центра, возражений не было. Тут же назначили командиров бригад: «каменной» — подполковника Назирова, «деревянной» — майора Рыкова. Мне поручили создать «малую» бригаду — подобрать надежного командира, вместе с ним отыскать командиров батальонов. Центр рекомендовал привлечь к работе в карантинном лагере старого подпольщика Бухенвальда Сергея Семеновича Пайковского. Я немного знал этого человека (он захаживал на наш блок) и догадывался, что он связан с подпольем.
Говорили, что несколько месяцев назад его едва спасли от смерти. За какую-то провинность комендант лагеря наказал его сорока пятью плетьми. Наказание происходило в воскресенье перед лицом всего лагеря, на аппельплаце. Там всегда стоит несложное приспособление — козел для порки. Пайковский принял пятнадцать плетей и потерял сознание. Но эти пятнадцать ударов принял без единого стона. Его отпустили до следующего воскресенья — эсэсовцам не хотелось, чтобы он умер сразу. Неделю он мучился — ни встать, ни сесть, ни лечь. Чувствовал, что вторую порцию плетей не выдержит. В субботу в барак явился немец Карл и отвел его в больницу. Немецкие коммунисты долго держали его как больного до тех пор, пока эсэсовцы не забыли о нем.
А еще говорят, что настоящая его фамилия Швецов и родом он из города Тейково Ивановской области и там остались его жена и двое детей, и еще, что был он в армии политруком батареи.
Оставалось нерешенным еще одно важное обстоятельство: существовать ли параллельно двум организациям — политической и военной. Как я уже говорил, практические действия убедили меня, что Василий Азаров был прав: организация должна быть единой. Теперь я за то, чтобы политическле руководители подполья стали комиссарами и политруками бригад, батальонов, рот.
В этом есть одна опасность: некоторое нарушение конспирации, но зато мы добьемся единства а это ускорит нашу работу. Мы будем сообща бить в одну точку по пословице: «ум хорошо, а два лучше».
После некоторых споров Центр принял решение — назначить комиссаров бригад: «каменной» — Василия Азарова, «деревянной» — Георгия Давыдова, «малой» — Степана Бердникова. Все это — люди весьма достойные и уважаемые среди заключенных. Есть у них авторитет, значит — доверие обеспечено.
В заключение заседания Центр поручил мне возглавить всю подпольную военную организацию русских. Это было объявлено так просто, буднично, видимо, вопрос был согласован заранее. Никто не возражал против моего имени, никто не поздравлял, но я был очень взволнован. Жизнь моя снова обретала смысл…
Два с половиной года уже я военнопленный. Что может быть горше для солдата? Тягостны не только голод, унижения, отсутствие элементарных условий человеческой жизни, побои, бесправие — тягостна своя собственная ненужность.
Когда-то я с трудом привыкал к военной службе. Было время, когда не хотел думать, что всю жизнь буду в армии. Да, было и так…
Я — крестьянский сын из деревни Маслово Халбужской волости Кологривского уезда Костромской губернии. Из глухого лесного края, из большой семьи — было нас три брата и две сестры. Старший, Николай, убит в империалистическую, сестры повыданы замуж, младший брат остался в деревне, а я ушел учиться: сначала в учительскую школу в село Георгиевское. Школу окончил, а должность получить не смог. Не верили крестьянскому сыну, все равно не интеллигенция. Тогда я решил пробиваться на другом поприще и семнадцати лет добровольно пошел в царскую армию. Думал офицером стать. Но и тут осечка: отправили солдатом на империалистическую, на западный фронт, потом в Румынию. Тут мне и вправили мозги: вот твое место, крестьянский сын Иван Смирнов, — вшивые окопы. И все-таки я хотел учиться, стать учителем. Попался мне товарищ хорошийАлексеев, из студентов. Прямо на фронте он стал меня готовить в педагогический институт. Но тут ранение, госпиталь… А по стране уже шла февральская революция. Больше в окопы я не попал. Комиссия по демобилизации послала меня в Ярославский юридический лицей. И стать бы мне судьей или адвокатом, но республике Советов нужны были красные командиры. И потому в 1919 году я оказался в Нижнем Новгороде на курсах пехотных командиров. Сначала просто и думать было некогда о какой-то другой службе — дрались против Колчака в Восточной Сибири, а потом и хотелось пойти учиться, да командование решало иначе. Так и остался в армии. Сначала привык к службе, потом полюбил ее. Комвзвода, комроты, а в 1922 году уже комбат. Ходил на север против остатков колчаковских банд, стоял с полком в Иркутске, Чите, Сретенске и снова в Чите. Службу нес исправно, серьезных взысканий не имел. И однажды получил предложение: подготовиться самостоятельно и сдать экзамены на командира полковой батареи. Ну что же, был молод, образование среднее — сдал экзамены, стал артиллеристом.
Во время событий на КВЖД я командовал отдельным забайкальским дивизионом бронепоездов, а в 1936 году уехал служить в Монголию начальником штаба артиллерии дивизии.
Конечно, служба у меня не могла идти совсем ровно: слишком колючий характер имею, но и на службу жаловаться не могу.
Воевать воевал, уважение подчиненных и товарищей видел, знаю, что такое доверие командования, награды принимал своими руками, умел чувствовать себя неразрывной частичкой с армией, с партией. Много всякого повидал… Видел, как предавали шкурники и трусы. Был у меня, к примеру, в Монголии знакомый, вроде бы честный и уважаемый командир, но как начались аресты в 1937 году, он сразу за границу удрал: то ли нос был в пуху, то ли просто испугался. Видел я на фронте, как командир дивизии бросил свою часть, а комиссар принял командование и организовал оборону. Видел я, как шли остатки наших разгромленных полков — несколько обессиленных, пришедших в отчаяние красноармейцев без командиров, и видел я, как дрались артиллеристы. На некоторых участках уже совсем не было пехоты, и артиллеристы одни держали оборону, прорывались с боями, выходили с орудиями и снова вступали в бой.
Нет, не только отчаяние и неразбериху видел я в первые дни войны. Бывало и такое. Отходили. Артиллерия дивизии была передана полкам. Пехота в полках сильно потрепана, материальная часть артиллеристов — тоже, но дух боевой. На рассвете артдивизион заметил большую мотоколонну фашистов. Гитлеровцы шли деловито, без опаски, уверенные, что здесь им ничто не грозит. Командир дивизиона спешно развернул свои орудия и разбил в пыль всю колонну прямой наводкой с открытой позиции. Когда я с командиром дивизии приехал к тому месту, там было все разгромлено: дорогу загромождали искореженные, сгоревшие машины, пушки, сплющенные денежные ящики и повсюду трупы, трупы…
А у артиллеристов никаких потерь.
И среди них я знал свое место, и все это давало смысл моему существованию до самого того дня, когда я открыл глаза и увидел над собой холодное солнце, до того самого дня — 25 августа 1941 года.
И только теперь я снова возвращаюсь к жизни…
Человеку, не посвященному в планы подполья, может быть, казалось, что ничего в Бухенвальде не происходит. Но те, кто был занят подпольной работой, видели, чувствовали, что повеяло новыми надеждами, исчезала с лиц голодная покорность, энергичнее становились взгляды. В некоторых батальонах и ротах была объявлена борьба за чистоту и воинскую подтянутость. Умываться при любой температуре, каждый день мыть ноги перед сном, бриться через день при любом самочувствии и настроении. А разве это само по себе не действовало на самочувствие и настроение?! Люди съедали те же мизерные пайки хлеба, те же порции пустой, жидкой баланды, они были так же худы и слабы, но их боевой дух, их сопротивляемость и воля к жизни неизмеримо возросли.
Для того, чтобы поднять всю эту работу в условиях глубочайшего подполья Бухенвальда, нужна была не только осторожность и хитрость, но неиссякаемая энергия и вера в начатое дело. И наши командиры обладали этой верой, энергией и силой.
Пришла весна 1944 года. Я вижу из окна своего блока, как, перепрыгивая через Лужи, по лагерю снует Валентин Логунов. Он теперь старший штубендист на 44-м блоке. В куртке и суконных брюках, в кожаных ботинках — подарок блокового Альфреда Бунцоля — он как-то весь помолодел, посветлел. Глаза запавшие, но живые. Так и кажется, что он сейчас озорно выкрикнет: «Мы еще вам покажем!»
У него на блоке образцовый порядок, люди подтянуты, аккуратны. Около пятисот человек считают себя бойцами подпольного фронта. Наш ударный батальон! Группы по 5-6 человек объединены старшим. Старшие не знают друг друга, но хорошо знают вышестоящего командира. Дисциплина железная!
Чтобы убедиться в этом, решаем провести смотр батальона. Да, да, смотр! Но это был совсем особый смотр…
На пасху, в нерабочий день, когда эсэсовцы, перепившись, не заглядывали в лагерь, а весеннее солнце игриво плескалось в лужах и лужицах, толпы заключенных ходили по улицам лагеря. Здесь в толпе затерялись и члены политического Центра, принимающие смотр, А бойцы ударного батальона стояли группами вместе со своими командирами. Каждая рота на определенной улице. — Условились, что Валентин Логунов как бы между прочим, гуляючи, обойдет улицы. Командир роты, увидя его, проследует впереди, на почтительном расстоянии. И по мере того, как они будут обходить свои подразделения, старший группы снимет головной убор и вытрет голову. Все! Кому надо, тот увидит, кому не надо — ничего не заметит.
Смотр начинается после завтрака. Толпа переливается из улицы в улицу, доносится разноплеменный говор, выкрики. Тут и там стоят группами — люди — друзья, земляки, товарищи. Все готово. И тут излишнее усердие или беспечность и удальство едва не привели нас к провалу.
Логунов и Сергей Котов идут по улице, идут не торопясь, ведут свой разговор, как будто заняты только друг другом. Поравнялись с одной группой. И вдруг… что это?
Все люди, как по команде, опускают руки по стойке «смирно». Вторая группа — то же самое. У меня сердце остановилось. Похоже, что и Логунов в смятении, но продолжает идти по улице. И группа за группой рапортует ему стойкой «смирно». Я ничего не могу сделать, только думаю в отчаянии: «Вот стервец! А я так на него полагался! Мальчишка! Щенок! И я хорош! Затеял такое рисковое дело. Будет мне теперь от членов пятерки! И поделом!»
Так и прошествовал Логунов по всей улице, потом по другой, потом по третьей. И каждая группа салютовала своему командиру.
А вечером в укромном месте я продирал его за горячность, грозил, что буду настаивать, чтобы его, как расконспирированного, отправили куда-нибудь в филиал Бухенвальда. Конечно, и мне пришлось ответить за его оплошность. Но на этом и кончилось дело. По счастливой случайности таинственный смотр не был раскрыт, никто за это не поплатился, а руководители подполья убедились воочию, что за ними стоит вполне реальная и решительная сила, на которую можно опереться.
Особенно трудно было наладить работу в карантинном лагере. Он всегда переполнен, но состав его непостоянный. Прибывают с транспортов каждый день. Но что это за люди! Вконец обессиленные дальней дорогой, изнуренные болезнями, а подчас пытками, битьем, они еле ноги переставляли. Но и этот состав постоянно менялся: две недели на карантине — и в Большой лагерь!
И все-таки работа и здесь началась. Да еще какая!
Центр добился, чтобы Пайковского перевели на 51-й блок малого лагеря как врача. Здесь-то он и развернулся! «Врач Семеныч», как его звали заключенные, прежде всего навел порядок на своем блоке: безукоризненная чистота, при раздаче пищи никакой сутолоки, полная справедливость при распределении порций. Сразу же резко снизились инфекционные заболевания, поднялось настроение на блоке. А Семеныч, как врач, разговаривал с кем хотел, присматривался к людям, прислушивался, выбирал наиболее надежных, выспрашивал, нет ли земляков из Ивановской области, постепенно обрастал крепким активом.
Были у него и свои волнения, и опасности. Один раз только предусмотрительность спасла его от верной гибели. Прибыл транспорт из Франции. Более двух тысяч человек. Среди них много русских. Часть из них попала на 51-й блок. Люди размещались, осматривались, отдыхали. К Семенычу подошел такой же доходяга, как и остальные, и сказал намеренно громко, словно специально для того, чтобы все слышали:
— Я знаю тебя. Ты Швецов. Коммунист и политрук. Жил в Тейкове.
Конечно, Семеныч очень встревожился, но подтвердил, что фамилия его Пайковский и никакого Швецова он не знает. Незнакомец отстал. Но над Семенычем нависла реальная угроза провала. Это подтвердилось следующей же ночью: новичка поймали со списком номеров. Он, видимо, собирался передать его СС. Номер Семеныча значился первым.
Сразу же об этом был информирован Центр, и новичка списали на транспорт. Ходили слухи, что заключенные сами расправились с предателем: вытолкнули из машины, и конвоир пристрелил его, как бы при попытке к бегству.
Конечно, такое происшествие было у Пайковского не единственным. Каждый день таил в себе новые опасности, приносил новые тревоги и волнения. И нужно было много выдержки, находчивости и хладнокровия, чтобы все это преодолевать и не только оставаться целым и невредимым, но и продолжать работу.
С приходом на блок Степана Бердникова жизнь в карантинном лагере забилась с новой силой. Бердников до войны учительствовал в селе Огневе Челябинской области, преподавал историю, был, видимо, очень предан своей профессии и за комиссарские обязанности взялся с жаром. Он беседовал с отдельными товарищами, стараясь поднять их боевой дух. Убеждал отчаявшихся, что они могут и не погибнуть в Бухенвальде, если разумно поведут себя. Намекал, что здесь тоже фронт и борьба возможна. А кроме того, он писал воззвания, проводил беседы на блоках по ночам, разъяснял суть нашей политики и политики фашистской Германии. Но главное — через него в лагерь регулярно поступали сводки Информбюро. А так как шла уже весна 44-го года и известия с фронтов были радостные, обнадеживающие, то эти сводки сами по себе были великолепной агитацией.
В Бухенвальде использовалось все легальные и нелегальные способы, чтобы добывать фронтовые новости. Постоянным источником информации было лагерное радио. Громкоговорители были не только на аппельплаце, но и на блоках. Эсэсовцы использовали их не только для объявления своих команд и приказов, но иногда переключали на трансляционную сеть Германии, и тогда мы узнавали, какие города оставили фашистские войска, где идут наиболее ожесточенные бои, и отмечали все на своей карте.
Да, у нас была карта! Самая настоящая немецкая военная карта! Владельцем ее был я. О существовании ее знали немногие. Самое любопытное, что она хранилась почти открыто — мы приклеили ее на обороте доски, на которой Ленька-штубендист резал хлеб. А попала она к нам совершенно случайно. Немцы привозили в лагерь бумажную макулатуру для уборных. Обычно штубендисты на блоках к этому хламу относились серьезно. И не напрасно. Однажды в куче бумаги нашли «Манифест Коммунистической партии». Попадались и другие весьма ценные книги. Вот так же и с картой. Как-то Ленька рылся в бумажном хламе и вдруг закричал:
— Иван Иванович! Скорее, сюда!
Смотрю, в руках у него карта наших западных областей и Польши. Словом, как раз тех мест, где в то время шли бои. Редкая удача! Карту мы бережно расправили, подклеили немного и тут же приспособили к хлебной доске. Она хорошо нам служила. Услышав новую сводку по лагерному радио, мы отмечали каждый пункт на карте. А потом ночью сообщали новость всему блоку с подробностями и комментариями. Карта помогала нам в это.
Однако немецкое радио нам не часто доводилось слушать. Дела у фашистов шли неважно, и эсэсовцы не хотели ставить в известность об этом заключенных. Наоборот, хвастали своими успехами и призывали заключенных вступать в русскую освободительную армию.
Точная информация распространялась в лагере через немецких политических. Многие знали, что у них есть радиоприемник, они слушают Би-Би-Си, Москву, Берлин. Через руководителя немецкого подполья Вальтера Бартеля новости получал Сергей Котов и передавал их дальше — комиссарам бригад, те — комиссарам батальонов и дальше — в роты, взводы, отделения.
Однако русские давно уже поняли, что им нужно иметь свой радиоприемник, чтобы добывать информацию ежедневно. Из соображений конспирации Вальтер Бартель не мог часто собирать политический актив, новости доходили до нас с опозданием.
Мне рассказывали, что год назад русские с помощью французского инженера Жюльена собрали свой радиоприемник и спрятали его в маленькой мастерской под электрораспределительный щит, но Интернациональный комитет, опасаясь провала, потребовал его уничтожить. Однако через несколько месяцев снова вернулись к этой мысли. Новый приемник собирался в лагере военнопленных. Детали «организовывали» с великими трудностями в разных мастерских лагеря и на «Густлов-верке». Помогал поляк Эдмунд Дамазин. А душой всего дела были Лев Драпкин, электрик по профессии, и Александр Лысенко; они собирали первый приемник, они же возились со вторым. С ними рядом работал Вячеслав Железняк, парень на все руки. Это он предложил смонтировать приемник в старом ведре, какие стояли на каждом блоке с сапожной мазью. Сверху вставлялась плотная крышка с мазью, а под нею приемник, наушники, антенна. Ведро нарочно помяли и держали его у входа то в первый, то в седьмой барак. Место это оказалось очень надежным. Даже когда по чьему-то доносу на блок нагрянула орава эсэсовцев и перевернула в бараке все вверх дном, ведро невинно стояло у двери, не привлекая ничьего внимания. Ничего себе испытание для нервной системы тех, кто знал, что находится в ведре под сапожной мазью! Целый отряд эсэсовцев мечется по блоку, вспарывая матрацы, обдирая обшивку стен, вскрывая половицы, выбрасывая посуду из шкафа, а они стоят во дворе, не смея ни перенести ведро, ни прикрыть его чем-нибудь. С вышки на них уставились два пулеметчика, наблюдая за каждым подозрительным движением у блока. Сапоги эсэсовцев угрожающе протопали мимо тайника, чуть не задевая за него, и удалились ни с чем.
Однако этот случай все-таки насторожил подпольщиков. Решили перенести приемник в свинарник. Он стоял в стороне от жилых блоков, сюда редко кто заглядывал. Вместо сапожной мази в ведро налили солидол, и приемник служил нам исправно до самого дня освобождения. Ежедневно Лев Драпкин слушал Москву, а специальные люди разносили вести по лагерю.
Так день ото дня русское подполье крепло организационно, росло численно.
Май 1944 года для нас с Кюнгом ознаменовался событием, сыгравшим в нашей бухенвальдской жизни большую роль: нас ввели в русский политический Центр вместо Александра Купцова и Ивана Ашарина, которых отправили в один из филиалов Бухенвальда с заданием развернуть там подпольную работу. Как члену Центра мне поручили по-прежнему возглавлять формирование русских боевых отрядов, Кюнгу — заняться организацией безопасности.
К этому времени он уже кое-что успел сделать на нашем 30-м блоке: подобрал командиров рот, взводов. Продолжать работу надо было кому-то другому. Выбор пал на Сергея Харина, появившегося летом на 30-м блоке.
Этот человек сразу привлек мое внимание. Несмотря на худобу, в нем угадывалось могучее сложение, какое-то спокойствие и величавость. «Рыбак рыбака видит издалека», —говорит русская пословица. Сергей Михайлович Харин
— тоже подполковник, артиллерист, командир артиллерийского полка. Мы сразу нашли общий язык. Где бывали да с кем воевали, в каких местах служили, кто командовал. Нашлись общие сослуживцы. И вот уже Сергей Михайлович осторожно намекает, что неплохо бы создать в Бухенвальде подпольную военную организацию, чтобы всем скопом напасть на фашистов, овладеть оружием и уйти в горы Тюрингии партизанить.
Я слушаю, а сам ничего не говорю. Осторожность прежде всего! Рыжий хвост над трубой крематория красноречиво напоминает об этом.
При встрече с Николаем Кальчиным говорю: нельзя ли что-нибудь точно узнать о Харине, еще раз убедиться, что свой, что его можно привлечь к нашей работе. Николай пообещал. Дней через пять сообщил:
— Все точно, как он и говорит: воевал с первых дней войны, командовал артиллерийским полком под Ленинградом. В январе 1942 года, выходя с группой бойцов и командиров из окружения, был ранен в шею и попал в плен. В лагерях военнопленных призывал товарищей срывать приказы гитлеровцев, разлагал охрану из украинских националистов, вредил на военных заводах. Побывал в каменоломне концлагеря флессенбург. Можете на него положиться…
Тогда однажды я вызвал Харина на откровенный разговор и рассказал, что состою в подпольной организации, занимаюсь формированием боевых подразделений. Я думал, что он обрадуется, услыша мое сообщение, а он обиделся: почему сразу ему не сказал об этом? Какой чудак! Как будто это так же просто, как пригласить его на дружескую вечеринку! Ну да ладно, ближе к делу!
Харин рассказывает мне:
— Чувствовал я, что в лагере есть такая организация. Хотел нащупать связи, а все не удавалось. Тогда я перестал быть настойчивым: боялся нарваться на провокатора. Решил: рано или поздно случай сведет меня с кем-нибудь из подполья. Но одно событие насторожило меня.
Однажды в нерабочий день около нашего блока собралось человек десять. Стоим, разговариваем. Пара сигарет ходит по кругу. Вспоминаем, кто какие папиросы раньше курил, да по скольку в день выкуривал. Потом разговор перекинулся на порядки в лагере. Кого-то из блоковых помянули недобрым словом, кого-то похвалили. Словом, обычный лагерный разговор. К нам подходит незнакомый человек, пожилой, маленького роста, но сильный, кряжистый. С какого он блока — никто не знал. По знаку на куртке видно, что русский политический. Сначала он слушал других, потом сказал сам.
— А что, ребята, мы здесь киснем да смерти ждем? Нас много тысяч. Ведь мы можем проволоку прорвать, уничтожить охрану и уйти из Бухенвальда. Давайте пойдем на это. За общее дело можно даже жизнью пожертвовать.
Происходили такие, к примеру, разговоры.
Командир батальона:
— Так что же, так и погибать здесь будешь?
Ответ:
— Зачем погибать? Слышно, наша армия Днепр перешла, к границе движется, а ты — «погибать»!
— Когда еще армия сюда придет, а ты посмотри на себя — иссох весь, не дождешься.
— Дождусь! Не один я такой.
— Но нельзя же сидеть и только ждать!
— А я не только сижу и жду…
— А что же ты делаешь?
— Что, что! Работаю!
— Это на фашистов-то!
И тут вербуемый не выдерживает:
— А ты чего привязался? Ты кто такой? Хочешь, блокового позову? И чувствовалось: человек не доверяет, не идет на откровенный разговор. Он, видимо, знает двоих-троих, с кем имеет связь по подполью, от кого получает задания, и еще знает, что на всякий случай в Бухенвальде надо держать язык за зубами.
Я откровенно рассказал о всех затруднениях Николаю Кальчину. Он обещал доложить политическому Центру.
После этого меня пригласили на совещание Центра. Предупредили, чтобы я пришел на 7-й блок. 7-й блок — это лазарет в лагере военнопленных. А лагерь военнопленных за колючей проволокой. У входа стоит лагершутц-полицейский. Я останавливаюсь в нерешительности. Что сказать этому человеку с черной повязкой на рукаве? Но лицо лагершутца расплывается в приветливой улыбке, жестом он приглашает войти.
Николай Кальчин встретил меня у входа в барак, проводил вниз, в вещевой склад. Здесь полки, на них сложена кое-какая одежда, в углу груда деревянных колодок. Дверь за нами захлопнулась, и кто-то снаружи запер ее на ключ. А Николай Кальчин задвинул еще и засов.
Нас было шесть человек — пятерка Центра и я. Пятерка — это Николай Симаков, самый молодой из всех и самый боевой, знакомый мне Василий Азаров (я не знал, что он член Центра, хотя мог догадаться об этом), Николай Кальчин. Двоих я не видел до этого, мне их назвали: Александр Купцов и Иван Ашарин.
Без всяких предисловий я доложил Центру о наших затруднениях. Суть дела, по-моему, сводилась прежде всего к следующему: началось формирование воинских подразделений-батальонов, взводов. Но Бакий Назиров, Виктор Рыков, Николай Задумов и я являемся какими-то военными организаторами, уполномоченными Центра, но не командирами. Создаваемые на блоках батальоны, не объединены общим командованием. Очевидно, батальоны надо объединить в бригады и назначить командиров бригад. Эти командиры будут чувствовать ответственность перед лицом сотен людей, а командиры батальонов проникнутся большей уверенностью в силе организации. У меня есть предложение: в каменных бараках создать бригаду и назвать ее «каменной», бригаду деревянных бараков назвать «деревянной». Кроме того, создать «малую» бригаду из узников карантинного лагеря. Из военнопленных формируется еще одна бригада.
Мои доводы убедили членов Центра, возражений не было. Тут же назначили командиров бригад: «каменной» — подполковника Назирова, «деревянной» — майора Рыкова. Мне поручили создать «малую» бригаду — подобрать надежного командира, вместе с ним отыскать командиров батальонов. Центр рекомендовал привлечь к работе в карантинном лагере старого подпольщика Бухенвальда Сергея Семеновича Пайковского. Я немного знал этого человека (он захаживал на наш блок) и догадывался, что он связан с подпольем.
Говорили, что несколько месяцев назад его едва спасли от смерти. За какую-то провинность комендант лагеря наказал его сорока пятью плетьми. Наказание происходило в воскресенье перед лицом всего лагеря, на аппельплаце. Там всегда стоит несложное приспособление — козел для порки. Пайковский принял пятнадцать плетей и потерял сознание. Но эти пятнадцать ударов принял без единого стона. Его отпустили до следующего воскресенья — эсэсовцам не хотелось, чтобы он умер сразу. Неделю он мучился — ни встать, ни сесть, ни лечь. Чувствовал, что вторую порцию плетей не выдержит. В субботу в барак явился немец Карл и отвел его в больницу. Немецкие коммунисты долго держали его как больного до тех пор, пока эсэсовцы не забыли о нем.
А еще говорят, что настоящая его фамилия Швецов и родом он из города Тейково Ивановской области и там остались его жена и двое детей, и еще, что был он в армии политруком батареи.
Оставалось нерешенным еще одно важное обстоятельство: существовать ли параллельно двум организациям — политической и военной. Как я уже говорил, практические действия убедили меня, что Василий Азаров был прав: организация должна быть единой. Теперь я за то, чтобы политическле руководители подполья стали комиссарами и политруками бригад, батальонов, рот.
В этом есть одна опасность: некоторое нарушение конспирации, но зато мы добьемся единства а это ускорит нашу работу. Мы будем сообща бить в одну точку по пословице: «ум хорошо, а два лучше».
После некоторых споров Центр принял решение — назначить комиссаров бригад: «каменной» — Василия Азарова, «деревянной» — Георгия Давыдова, «малой» — Степана Бердникова. Все это — люди весьма достойные и уважаемые среди заключенных. Есть у них авторитет, значит — доверие обеспечено.
В заключение заседания Центр поручил мне возглавить всю подпольную военную организацию русских. Это было объявлено так просто, буднично, видимо, вопрос был согласован заранее. Никто не возражал против моего имени, никто не поздравлял, но я был очень взволнован. Жизнь моя снова обретала смысл…
Два с половиной года уже я военнопленный. Что может быть горше для солдата? Тягостны не только голод, унижения, отсутствие элементарных условий человеческой жизни, побои, бесправие — тягостна своя собственная ненужность.
Когда-то я с трудом привыкал к военной службе. Было время, когда не хотел думать, что всю жизнь буду в армии. Да, было и так…
Я — крестьянский сын из деревни Маслово Халбужской волости Кологривского уезда Костромской губернии. Из глухого лесного края, из большой семьи — было нас три брата и две сестры. Старший, Николай, убит в империалистическую, сестры повыданы замуж, младший брат остался в деревне, а я ушел учиться: сначала в учительскую школу в село Георгиевское. Школу окончил, а должность получить не смог. Не верили крестьянскому сыну, все равно не интеллигенция. Тогда я решил пробиваться на другом поприще и семнадцати лет добровольно пошел в царскую армию. Думал офицером стать. Но и тут осечка: отправили солдатом на империалистическую, на западный фронт, потом в Румынию. Тут мне и вправили мозги: вот твое место, крестьянский сын Иван Смирнов, — вшивые окопы. И все-таки я хотел учиться, стать учителем. Попался мне товарищ хорошийАлексеев, из студентов. Прямо на фронте он стал меня готовить в педагогический институт. Но тут ранение, госпиталь… А по стране уже шла февральская революция. Больше в окопы я не попал. Комиссия по демобилизации послала меня в Ярославский юридический лицей. И стать бы мне судьей или адвокатом, но республике Советов нужны были красные командиры. И потому в 1919 году я оказался в Нижнем Новгороде на курсах пехотных командиров. Сначала просто и думать было некогда о какой-то другой службе — дрались против Колчака в Восточной Сибири, а потом и хотелось пойти учиться, да командование решало иначе. Так и остался в армии. Сначала привык к службе, потом полюбил ее. Комвзвода, комроты, а в 1922 году уже комбат. Ходил на север против остатков колчаковских банд, стоял с полком в Иркутске, Чите, Сретенске и снова в Чите. Службу нес исправно, серьезных взысканий не имел. И однажды получил предложение: подготовиться самостоятельно и сдать экзамены на командира полковой батареи. Ну что же, был молод, образование среднее — сдал экзамены, стал артиллеристом.
Во время событий на КВЖД я командовал отдельным забайкальским дивизионом бронепоездов, а в 1936 году уехал служить в Монголию начальником штаба артиллерии дивизии.
Конечно, служба у меня не могла идти совсем ровно: слишком колючий характер имею, но и на службу жаловаться не могу.
Воевать воевал, уважение подчиненных и товарищей видел, знаю, что такое доверие командования, награды принимал своими руками, умел чувствовать себя неразрывной частичкой с армией, с партией. Много всякого повидал… Видел, как предавали шкурники и трусы. Был у меня, к примеру, в Монголии знакомый, вроде бы честный и уважаемый командир, но как начались аресты в 1937 году, он сразу за границу удрал: то ли нос был в пуху, то ли просто испугался. Видел я на фронте, как командир дивизии бросил свою часть, а комиссар принял командование и организовал оборону. Видел я, как шли остатки наших разгромленных полков — несколько обессиленных, пришедших в отчаяние красноармейцев без командиров, и видел я, как дрались артиллеристы. На некоторых участках уже совсем не было пехоты, и артиллеристы одни держали оборону, прорывались с боями, выходили с орудиями и снова вступали в бой.
Нет, не только отчаяние и неразбериху видел я в первые дни войны. Бывало и такое. Отходили. Артиллерия дивизии была передана полкам. Пехота в полках сильно потрепана, материальная часть артиллеристов — тоже, но дух боевой. На рассвете артдивизион заметил большую мотоколонну фашистов. Гитлеровцы шли деловито, без опаски, уверенные, что здесь им ничто не грозит. Командир дивизиона спешно развернул свои орудия и разбил в пыль всю колонну прямой наводкой с открытой позиции. Когда я с командиром дивизии приехал к тому месту, там было все разгромлено: дорогу загромождали искореженные, сгоревшие машины, пушки, сплющенные денежные ящики и повсюду трупы, трупы…
А у артиллеристов никаких потерь.
И среди них я знал свое место, и все это давало смысл моему существованию до самого того дня, когда я открыл глаза и увидел над собой холодное солнце, до того самого дня — 25 августа 1941 года.
И только теперь я снова возвращаюсь к жизни…
Человеку, не посвященному в планы подполья, может быть, казалось, что ничего в Бухенвальде не происходит. Но те, кто был занят подпольной работой, видели, чувствовали, что повеяло новыми надеждами, исчезала с лиц голодная покорность, энергичнее становились взгляды. В некоторых батальонах и ротах была объявлена борьба за чистоту и воинскую подтянутость. Умываться при любой температуре, каждый день мыть ноги перед сном, бриться через день при любом самочувствии и настроении. А разве это само по себе не действовало на самочувствие и настроение?! Люди съедали те же мизерные пайки хлеба, те же порции пустой, жидкой баланды, они были так же худы и слабы, но их боевой дух, их сопротивляемость и воля к жизни неизмеримо возросли.
Для того, чтобы поднять всю эту работу в условиях глубочайшего подполья Бухенвальда, нужна была не только осторожность и хитрость, но неиссякаемая энергия и вера в начатое дело. И наши командиры обладали этой верой, энергией и силой.
Пришла весна 1944 года. Я вижу из окна своего блока, как, перепрыгивая через Лужи, по лагерю снует Валентин Логунов. Он теперь старший штубендист на 44-м блоке. В куртке и суконных брюках, в кожаных ботинках — подарок блокового Альфреда Бунцоля — он как-то весь помолодел, посветлел. Глаза запавшие, но живые. Так и кажется, что он сейчас озорно выкрикнет: «Мы еще вам покажем!»
У него на блоке образцовый порядок, люди подтянуты, аккуратны. Около пятисот человек считают себя бойцами подпольного фронта. Наш ударный батальон! Группы по 5-6 человек объединены старшим. Старшие не знают друг друга, но хорошо знают вышестоящего командира. Дисциплина железная!
Чтобы убедиться в этом, решаем провести смотр батальона. Да, да, смотр! Но это был совсем особый смотр…
На пасху, в нерабочий день, когда эсэсовцы, перепившись, не заглядывали в лагерь, а весеннее солнце игриво плескалось в лужах и лужицах, толпы заключенных ходили по улицам лагеря. Здесь в толпе затерялись и члены политического Центра, принимающие смотр, А бойцы ударного батальона стояли группами вместе со своими командирами. Каждая рота на определенной улице. — Условились, что Валентин Логунов как бы между прочим, гуляючи, обойдет улицы. Командир роты, увидя его, проследует впереди, на почтительном расстоянии. И по мере того, как они будут обходить свои подразделения, старший группы снимет головной убор и вытрет голову. Все! Кому надо, тот увидит, кому не надо — ничего не заметит.
Смотр начинается после завтрака. Толпа переливается из улицы в улицу, доносится разноплеменный говор, выкрики. Тут и там стоят группами — люди — друзья, земляки, товарищи. Все готово. И тут излишнее усердие или беспечность и удальство едва не привели нас к провалу.
Логунов и Сергей Котов идут по улице, идут не торопясь, ведут свой разговор, как будто заняты только друг другом. Поравнялись с одной группой. И вдруг… что это?
Все люди, как по команде, опускают руки по стойке «смирно». Вторая группа — то же самое. У меня сердце остановилось. Похоже, что и Логунов в смятении, но продолжает идти по улице. И группа за группой рапортует ему стойкой «смирно». Я ничего не могу сделать, только думаю в отчаянии: «Вот стервец! А я так на него полагался! Мальчишка! Щенок! И я хорош! Затеял такое рисковое дело. Будет мне теперь от членов пятерки! И поделом!»
Так и прошествовал Логунов по всей улице, потом по другой, потом по третьей. И каждая группа салютовала своему командиру.
А вечером в укромном месте я продирал его за горячность, грозил, что буду настаивать, чтобы его, как расконспирированного, отправили куда-нибудь в филиал Бухенвальда. Конечно, и мне пришлось ответить за его оплошность. Но на этом и кончилось дело. По счастливой случайности таинственный смотр не был раскрыт, никто за это не поплатился, а руководители подполья убедились воочию, что за ними стоит вполне реальная и решительная сила, на которую можно опереться.
Особенно трудно было наладить работу в карантинном лагере. Он всегда переполнен, но состав его непостоянный. Прибывают с транспортов каждый день. Но что это за люди! Вконец обессиленные дальней дорогой, изнуренные болезнями, а подчас пытками, битьем, они еле ноги переставляли. Но и этот состав постоянно менялся: две недели на карантине — и в Большой лагерь!
И все-таки работа и здесь началась. Да еще какая!
Центр добился, чтобы Пайковского перевели на 51-й блок малого лагеря как врача. Здесь-то он и развернулся! «Врач Семеныч», как его звали заключенные, прежде всего навел порядок на своем блоке: безукоризненная чистота, при раздаче пищи никакой сутолоки, полная справедливость при распределении порций. Сразу же резко снизились инфекционные заболевания, поднялось настроение на блоке. А Семеныч, как врач, разговаривал с кем хотел, присматривался к людям, прислушивался, выбирал наиболее надежных, выспрашивал, нет ли земляков из Ивановской области, постепенно обрастал крепким активом.
Были у него и свои волнения, и опасности. Один раз только предусмотрительность спасла его от верной гибели. Прибыл транспорт из Франции. Более двух тысяч человек. Среди них много русских. Часть из них попала на 51-й блок. Люди размещались, осматривались, отдыхали. К Семенычу подошел такой же доходяга, как и остальные, и сказал намеренно громко, словно специально для того, чтобы все слышали:
— Я знаю тебя. Ты Швецов. Коммунист и политрук. Жил в Тейкове.
Конечно, Семеныч очень встревожился, но подтвердил, что фамилия его Пайковский и никакого Швецова он не знает. Незнакомец отстал. Но над Семенычем нависла реальная угроза провала. Это подтвердилось следующей же ночью: новичка поймали со списком номеров. Он, видимо, собирался передать его СС. Номер Семеныча значился первым.
Сразу же об этом был информирован Центр, и новичка списали на транспорт. Ходили слухи, что заключенные сами расправились с предателем: вытолкнули из машины, и конвоир пристрелил его, как бы при попытке к бегству.
Конечно, такое происшествие было у Пайковского не единственным. Каждый день таил в себе новые опасности, приносил новые тревоги и волнения. И нужно было много выдержки, находчивости и хладнокровия, чтобы все это преодолевать и не только оставаться целым и невредимым, но и продолжать работу.
С приходом на блок Степана Бердникова жизнь в карантинном лагере забилась с новой силой. Бердников до войны учительствовал в селе Огневе Челябинской области, преподавал историю, был, видимо, очень предан своей профессии и за комиссарские обязанности взялся с жаром. Он беседовал с отдельными товарищами, стараясь поднять их боевой дух. Убеждал отчаявшихся, что они могут и не погибнуть в Бухенвальде, если разумно поведут себя. Намекал, что здесь тоже фронт и борьба возможна. А кроме того, он писал воззвания, проводил беседы на блоках по ночам, разъяснял суть нашей политики и политики фашистской Германии. Но главное — через него в лагерь регулярно поступали сводки Информбюро. А так как шла уже весна 44-го года и известия с фронтов были радостные, обнадеживающие, то эти сводки сами по себе были великолепной агитацией.
В Бухенвальде использовалось все легальные и нелегальные способы, чтобы добывать фронтовые новости. Постоянным источником информации было лагерное радио. Громкоговорители были не только на аппельплаце, но и на блоках. Эсэсовцы использовали их не только для объявления своих команд и приказов, но иногда переключали на трансляционную сеть Германии, и тогда мы узнавали, какие города оставили фашистские войска, где идут наиболее ожесточенные бои, и отмечали все на своей карте.
Да, у нас была карта! Самая настоящая немецкая военная карта! Владельцем ее был я. О существовании ее знали немногие. Самое любопытное, что она хранилась почти открыто — мы приклеили ее на обороте доски, на которой Ленька-штубендист резал хлеб. А попала она к нам совершенно случайно. Немцы привозили в лагерь бумажную макулатуру для уборных. Обычно штубендисты на блоках к этому хламу относились серьезно. И не напрасно. Однажды в куче бумаги нашли «Манифест Коммунистической партии». Попадались и другие весьма ценные книги. Вот так же и с картой. Как-то Ленька рылся в бумажном хламе и вдруг закричал:
— Иван Иванович! Скорее, сюда!
Смотрю, в руках у него карта наших западных областей и Польши. Словом, как раз тех мест, где в то время шли бои. Редкая удача! Карту мы бережно расправили, подклеили немного и тут же приспособили к хлебной доске. Она хорошо нам служила. Услышав новую сводку по лагерному радио, мы отмечали каждый пункт на карте. А потом ночью сообщали новость всему блоку с подробностями и комментариями. Карта помогала нам в это.
Однако немецкое радио нам не часто доводилось слушать. Дела у фашистов шли неважно, и эсэсовцы не хотели ставить в известность об этом заключенных. Наоборот, хвастали своими успехами и призывали заключенных вступать в русскую освободительную армию.
Точная информация распространялась в лагере через немецких политических. Многие знали, что у них есть радиоприемник, они слушают Би-Би-Си, Москву, Берлин. Через руководителя немецкого подполья Вальтера Бартеля новости получал Сергей Котов и передавал их дальше — комиссарам бригад, те — комиссарам батальонов и дальше — в роты, взводы, отделения.
Однако русские давно уже поняли, что им нужно иметь свой радиоприемник, чтобы добывать информацию ежедневно. Из соображений конспирации Вальтер Бартель не мог часто собирать политический актив, новости доходили до нас с опозданием.
Мне рассказывали, что год назад русские с помощью французского инженера Жюльена собрали свой радиоприемник и спрятали его в маленькой мастерской под электрораспределительный щит, но Интернациональный комитет, опасаясь провала, потребовал его уничтожить. Однако через несколько месяцев снова вернулись к этой мысли. Новый приемник собирался в лагере военнопленных. Детали «организовывали» с великими трудностями в разных мастерских лагеря и на «Густлов-верке». Помогал поляк Эдмунд Дамазин. А душой всего дела были Лев Драпкин, электрик по профессии, и Александр Лысенко; они собирали первый приемник, они же возились со вторым. С ними рядом работал Вячеслав Железняк, парень на все руки. Это он предложил смонтировать приемник в старом ведре, какие стояли на каждом блоке с сапожной мазью. Сверху вставлялась плотная крышка с мазью, а под нею приемник, наушники, антенна. Ведро нарочно помяли и держали его у входа то в первый, то в седьмой барак. Место это оказалось очень надежным. Даже когда по чьему-то доносу на блок нагрянула орава эсэсовцев и перевернула в бараке все вверх дном, ведро невинно стояло у двери, не привлекая ничьего внимания. Ничего себе испытание для нервной системы тех, кто знал, что находится в ведре под сапожной мазью! Целый отряд эсэсовцев мечется по блоку, вспарывая матрацы, обдирая обшивку стен, вскрывая половицы, выбрасывая посуду из шкафа, а они стоят во дворе, не смея ни перенести ведро, ни прикрыть его чем-нибудь. С вышки на них уставились два пулеметчика, наблюдая за каждым подозрительным движением у блока. Сапоги эсэсовцев угрожающе протопали мимо тайника, чуть не задевая за него, и удалились ни с чем.
Однако этот случай все-таки насторожил подпольщиков. Решили перенести приемник в свинарник. Он стоял в стороне от жилых блоков, сюда редко кто заглядывал. Вместо сапожной мази в ведро налили солидол, и приемник служил нам исправно до самого дня освобождения. Ежедневно Лев Драпкин слушал Москву, а специальные люди разносили вести по лагерю.
Так день ото дня русское подполье крепло организационно, росло численно.
Май 1944 года для нас с Кюнгом ознаменовался событием, сыгравшим в нашей бухенвальдской жизни большую роль: нас ввели в русский политический Центр вместо Александра Купцова и Ивана Ашарина, которых отправили в один из филиалов Бухенвальда с заданием развернуть там подпольную работу. Как члену Центра мне поручили по-прежнему возглавлять формирование русских боевых отрядов, Кюнгу — заняться организацией безопасности.
К этому времени он уже кое-что успел сделать на нашем 30-м блоке: подобрал командиров рот, взводов. Продолжать работу надо было кому-то другому. Выбор пал на Сергея Харина, появившегося летом на 30-м блоке.
Этот человек сразу привлек мое внимание. Несмотря на худобу, в нем угадывалось могучее сложение, какое-то спокойствие и величавость. «Рыбак рыбака видит издалека», —говорит русская пословица. Сергей Михайлович Харин
— тоже подполковник, артиллерист, командир артиллерийского полка. Мы сразу нашли общий язык. Где бывали да с кем воевали, в каких местах служили, кто командовал. Нашлись общие сослуживцы. И вот уже Сергей Михайлович осторожно намекает, что неплохо бы создать в Бухенвальде подпольную военную организацию, чтобы всем скопом напасть на фашистов, овладеть оружием и уйти в горы Тюрингии партизанить.
Я слушаю, а сам ничего не говорю. Осторожность прежде всего! Рыжий хвост над трубой крематория красноречиво напоминает об этом.
При встрече с Николаем Кальчиным говорю: нельзя ли что-нибудь точно узнать о Харине, еще раз убедиться, что свой, что его можно привлечь к нашей работе. Николай пообещал. Дней через пять сообщил:
— Все точно, как он и говорит: воевал с первых дней войны, командовал артиллерийским полком под Ленинградом. В январе 1942 года, выходя с группой бойцов и командиров из окружения, был ранен в шею и попал в плен. В лагерях военнопленных призывал товарищей срывать приказы гитлеровцев, разлагал охрану из украинских националистов, вредил на военных заводах. Побывал в каменоломне концлагеря флессенбург. Можете на него положиться…
Тогда однажды я вызвал Харина на откровенный разговор и рассказал, что состою в подпольной организации, занимаюсь формированием боевых подразделений. Я думал, что он обрадуется, услыша мое сообщение, а он обиделся: почему сразу ему не сказал об этом? Какой чудак! Как будто это так же просто, как пригласить его на дружескую вечеринку! Ну да ладно, ближе к делу!
Харин рассказывает мне:
— Чувствовал я, что в лагере есть такая организация. Хотел нащупать связи, а все не удавалось. Тогда я перестал быть настойчивым: боялся нарваться на провокатора. Решил: рано или поздно случай сведет меня с кем-нибудь из подполья. Но одно событие насторожило меня.
Однажды в нерабочий день около нашего блока собралось человек десять. Стоим, разговариваем. Пара сигарет ходит по кругу. Вспоминаем, кто какие папиросы раньше курил, да по скольку в день выкуривал. Потом разговор перекинулся на порядки в лагере. Кого-то из блоковых помянули недобрым словом, кого-то похвалили. Словом, обычный лагерный разговор. К нам подходит незнакомый человек, пожилой, маленького роста, но сильный, кряжистый. С какого он блока — никто не знал. По знаку на куртке видно, что русский политический. Сначала он слушал других, потом сказал сам.
— А что, ребята, мы здесь киснем да смерти ждем? Нас много тысяч. Ведь мы можем проволоку прорвать, уничтожить охрану и уйти из Бухенвальда. Давайте пойдем на это. За общее дело можно даже жизнью пожертвовать.