У нас во флигеле А собралось человек двести, пришли поболтать из других блоков. Тут же Яша Никифоров. У него в руках раздобытая где-то с помощью немцев-заключенных гитара. Он неторопливо щиплет струны, неторопливо вокруг него струится разговор. Все сегодня настроены лениво, вольно, отдыхают, никуда не спешат.
Вот я и решил, что настала подходящая обстановка разыграть Адамчика.
— Есть у нас паренек, — говорю, — забавно рассказывает о своих похождениях. Не хотите ли послушать?
Вокруг оживились:
— Давай! Просим!
Я посмотрел на Адамчика, он так и просиял весь.
— Ты, — спрашиваю, — Адамчик, давно в Бухенвальде?
— Скоро будет год.
— Ты вчера рассказывал о девушке Гале, которая очень тебя любила, а ты бросил ее беременную и нашел другую женщину. Неужели тебе не жаль ее было?
Адамчик не понял иронии в моих вопросах, он сиял, считая себя героем.
Видя, что мы собрались плотной толпой, наш блоковый Вальтер забеспокоился: не митинг ли устроили русские? Ленька заверил его: разбирается моральный вопрос — и посоветовал Вальтеру уйти на время куда-нибудь на другой блок. Вальтер махнул рукой и остался, жадно прислушиваясь к тому, о чем мы говорим.
А Адамчик вошел в раж от всеобщего внимания:
— А чего их жалеть — баб и девок? Все они распутницы, сами вешались мне на шею…
— А твои сестры — тоже распутницы?
Мой вопрос застал его врасплох:
— О сестрах не знаю…
— А твоя мать?
Адамчик смутился, заключенные настороженно ждали, что будет дальше.
— О матери я ничего не говорил…
Моя ирония кончилась, я говорил уже жестко:
— Зато часто поминал чужих матерей. А теперь займемся арифметикой. Тебе сейчас 18, а до войны тебе, следовательно, было 16. Когда же ты успел так много нашкодить? Да на тебя, сопляка, наверное, еще ни одна девка посмотреть не успела…
Все вокруг захохотали, Адамчик пристыженно молчал. Я решил все высказать до конца:
— Ты своим грязным вымыслом порочишь женщин, которые там сейчас слезы о нас льют. А скольких людей ты оскорбил своей матерной бранью? У меня сын такой же по возрасту, я бы стыдился, если бы он на тебя был похож…
Послышался одобрительный гул. Кто-то выкрикнул к удовольствию всех:
— Не Адамчик, а «мадамчик»!
Снова две сотни глоток забились в сокрушительном смехе. Смеялся вместе с нами и совершенно успокоившийся Вальтер. Так это прозвище и пристало к парню. С тех пор его уже никто не стал слушать. Адамчик был повержен…
Хорошо налаженную жизнь нашего блока 41 не изменил даже приказ комендатуры очистить барак и всем перебраться на 30-й блок. Здесь предполагалось расположить пригнанных недавно норвежцев. Имущества у нас никакого. Перебрались мы быстро. Беспокоило нас только одно: Вальтера вызвали к первому старосте лагеря Эриху Решке. Мы знали: ему предлагают остаться на 41-м блоке с норвежцами.
— Останется или не останется? — тревожно переговаривались мы. —Конечно, там ему будет легче. Эти норвежцы — врачи и студенты, люди интеллигентные. Они будут получать посылки и уж, разумеется, Вальтера не оставят без подарков.
И какова же была наша радость и гордость, когда прибежавший Ленька громогласно сообщил:
— Вальтер отказался от норвежцев, он остается с нами!
И когда Вальтер Эберхардт появился в дверях блока, мы встретили его возгласами и рукоплесканиями. Он был глубоко растроган и тут же деятельно принялся хлопотать. Достал где-то несколько лишних одеял, кому-то сумел сменить порванное белье, притащил на блок кое-что из теплых вещей, чтобы раздать их самым слабым и больным.
Зато, когда подошел день его рождения, 24 ноября, мы решили его отпраздновать торжественно. Вечером после переклички в бараке негде было яблоку упасть. Пришли товарищи из других блоков — советские и немецкие. Гостей пришлось устраивать на шкафах и балках. Вальтера усадили в конце длинного стола и торжественно преподнесли ему поздравительный адрес — его разрисовали свои же художники и написали по-немецки:
«Десятый день рождения — в тюрьме и Бухенвальде. Этого многовато, милый Вальтер.
Давай в одиннадцатый раз встретимся на воле, а пока горячо поздравляем!
Самые лучшие пожелания ко дню рождения. Твои русские товарищи».
Но самым главным подарком был большой торт, сделанный из хлебных крошек, с пятиконечной звездой из свекольного повидла, который величественно, под аплодисменты внес Ленька, верный помощник и переводчик Вальтера.
А Вальтер, ни о чем не подозревавший даже днем, был совершенно потрясен и от волнения забыл все русские слова. Он что-то пытался говорить по-немецки, но слова его тонули в гуле приветствий.
Нет, положительно все складывалось как нельзя лучше на нашем 41-м блокр. Здесь заключенных не били, здесь царила атмосфера дружелюбия. И это было замечено кое-кем…
Как-то ко мне подошел Василий Азаров:
— Иван Иванович, кто-то у вас по вечерам ведет поучительные беседы…
Я хитрю:
— Есть такое дело. Увлекательно рассказывает, а кто — не знаю, не видно в темноте…
— Ну, вы-то, вероятно, знаете, — смеется Василий. — Это ваши ребята хорошо придумали. Многие одобряют работу на вашем блоке и просили передать, чтобы вы соблюдали большую осторожность. Когда кто-то рассказывает, выставляйте у дверей надежных ребят на случай появления эсэсовцев. Я давно в Бухенвальде и знаю, что это не лишнее. Кроме того, во время рассказа никого не выпускайте из блока. Вы меня поняли? Договорились?
— Понял. Договорились.
Я был рад. Вот и первое поручение. Не знаю, от кого оно исходит, но Василий говорит так серьезно не случайно и не только от себя.
Действительно, все складывается как нельзя лучше. Я уже чувствую себя нужным и даже полезным кому-то.
И вдруг один нелепый случай чуть было не опрокинул все…
Зима — время самое тяжелое для плохо одетых, изможденных недоеданием узников Бухенвальда. Участились смерти, труповозы не успевали убирать мертвых.
В один из рабочих дней Ленька сказал мне:
— Иван Иванович, на 25-м блоке больных на целый день запирают в умывальной. Это блоковый — Вилли Длинный — хочет показать эсэсовцам, что у него образцовый порядок и все люди на работе.
Я не сразу поверил этому. Вилли? Может ли он пойти на такое?
А Ленька тормошит меня:
— Не верите? Пойдемте вместе, посмотрим.
Я отправился за ним. Вошел в барак. Никого. Две двери: правая, в уборную, открыта, левая — заперта. В замочную скважину видно: на цементном полу сидят люди. Не шевелятся. Я дал знак Леньке: постучи в дверь. Он легонько стукнул. Кое-кто из сидящих шевельнулся, несколько голов повернулись к двери и тут же опустились.
Не могу передать, какое чувство ярости и жалости овладело мной. Мы с Ленькой переглянулись и решили идти к блоковому протестовать, доказывать — словом, там видно будет…
Но едва я обернулся от двери, как увидел Вилли. Он стоял передо мной гора горой — высоченный, могучий, в плечах косая сажень, а рядом с ним два его помощника. Недолго раздумывая, Вилли схватил меня за шею огромными лапищами и поволок в помещение. Я еще пытался сопротивляться, хватался руками за косяки дверей. Били основательно. Чья-то услужливая рука подала Вилли железный скребок, каким обычно очищают наледь с лестниц. Я помню только одно — Ленька выскочил из барака и закричал что было сил:
— Братцы! Русские! Помогите! Убивают нашего подполковника Ивана Ивановича!
Только после я узнал, что было дальше.
Первым во главе команды мусорщиков ворвался Толстяк. Он бросился к Вилли Длинному с метлой в руках. У Вилли был только один путь для отступления — вбежать в спальню и выпрыгнуть в окно. У входа в барак уже толпились, русские. Вилли в несколько прыжков добежал до 30-го блока, надеясь найти защиту у Вальтера Эберхардта. Он ведь знал, каким авторитетом пользуется Вальтер у русских!
Но Вальтера на блоке, видимо, не было, зато неизвестно откуда взявшиеся русские пытались поймать его.
Вилли снова выпрыгнул через окно спальни и где-то скрылся.
Я очутился в лазарете. Русские врачи Суслов и Гурин уже залатали пробоины, полученные мной от скребка, положили примочки на ушибленные места. И вот я лежу на нарах в своем 30-м блоке. От нервного потрясения меня кидает то в жар, то в холод. Временами погружаюсь в забытье.
Когда я окончательно пришел в себя, увидел, что около меня сидит пожилой человек с большой головой, грубо отесанным лицом. Его широко расставленные серые глаза участливо смотрят на меня. Я догадался, что это третий староста лагеря немецкий коммунист Пауль Шрек.
Он положил руку на мою перевязанную голову и спросил по-русски:
— Ты можешь, Иван, сейчас понять, что я скажу?
— Постараюсь понять, говори.
— Нельзя, Иван, допустить, чтобы сегодняшний случай стал причиной ненависти и конфликта между советскими товарищами и немецкими коммунистами. Ты об этом подумай. Ответ дашь через товарищей, которые придут к тебе, — добавил он, поднимаясь. Желаю тебе скорого выздоровления.
Прошло сколько-то времени, и я увидел перед собой пожилого, тощего-претощего немца, наклонившегося надо мной Через большие стекла очков смотрели на меня грустные глаза.
— Меня зовут Густав Bегерер, я врач, — сказал он тоже по-русски. —Тебе нужна какая-нибудь помощь?
— Спасибо за заботу, Густав. Мне ничего не нужно.
— К тебе, Иван, есть просьба от немецких товарищей. Некоторые русское происшествие на 25-м блоке стараются раздуть. Это может иметь тяжелые последствия и для вас, и для нас. Ты, Иван, должен помириться с Вилли. Он человек неплохой, только грубый, невоспитанный, деревенский.
— Ты, Густав, требуешь невозможного. Меня Вилли Длинный избил, и я же должен просить у него прощения.
— Прощения просить не нужно. Ты только перейди хотя бы временно на 25-й блок.
Я упорствую:
— Тут дело сложное, Густав. Если бы речь шла только обо мне, все можно было бы просто уладить. Но Вилли издевался над больными, истощенными людьми. Этого теперь не скроешь…
— Вилли мы накажем сами. Даю слово, что на всех блоках, где старостами немецкие коммунисты, никогда ничего подобного не повторится.
Он ушел.
Опасения немцев имели под собой почву. Среди русских возбуждение. Вошел Ленька, потирая пудовые кулаки:
— Иван Иванович, сегодня после поверки всех немцев-блоковых перебьем. Уж это мы организуем!
Он стоял передо мной, как солдат, готовый выполнять боевое задание. Я сам еще не все понял и решил, но чувствовал, что немцы обеспокоены не случайно, последствия конфликта могут быть самые тяжелые и для них, и для нас.
— Садись, Леня. Давай обдумаем вместе. Дело тут очень сложное. Ты говоришь: перебьем всех немцев-блоковых. Ну, а Вальтера тоже убить?
Интересно, что он скажет. Я знаю, Вальтера.
— Нет, Вальтера не тронем.
— А блоковых 60-го и 44-го блоков тоже убить?
— Говорят, они хорошие ребята, не тронем.
— Вот видишь. Немцы разные. В лагерях военнопленных мы видели только охранников и знали: это наши враги, их надо ненавидеть и обманывать. А здесь все по-другому. Видел, кто сегодня приходил ко мне?
— Видел. Это очень уважаемые немцы. Так они приходили выгораживать своего Вилли?
— Нет, они не выгораживают Вилли. Они говорили о другом. Если вы начнете избивать немцев, у них тоже защитники найдутся. И тогда пойдет свалка. Эсэсовцам это, конечно, понравится. Они даже уберут этих блоковых, но посадят своих зеленых. А кто от этого выиграет? Представь себе, на нашем блоке вместо Вальтера будет какой-нибудь бандюга! Нет, Леня, ваш план не годится. Вилли будет наказан своими товарищами. Людей больше в умывальнике держать не будут. Спасибо, что ты углядел это. А теперь, как старший, приказываю: немцев не трогать, Вилли не трогать. Когда придет Валентин Логунов, скажи ему: пусть зайдет ко мне.
Дальнейшего я уж никак не ожидал. Ленька вдруг принял стойку «смирно», приложил руку к своему плоскому митцену, повторил приказ и, сделав поворот по-военному, удалился четким шагом, звонко щелкая своими деревянными колодками.
В тот день ко мне приходило много немецких и русских товарищей. Среди них был первый знакомый мне немец Ганс из вещевого склада, блоковые 44-го и 60-го блоков. Озабоченно посверкивал очками Генрих Зудерланд. Приходил Эрнст Буссе, старейший немецкий коммунист, капо лазарета. Все пожелания немецких товарищей сводились к одному: я должен перейти на 25-й блок, безопасность мне гарантируется, а также лечение и покой.
Русские считали по-разному. Одни говорили: надо идти к Вилли и положить конец конфликту, другие опасались за меня: у Вилли штубендисты-уголовники да еще голландцы, убьют или отравят.
Я слушал всех, а сам размышлял: до сих пор я видел от немецких коммунистов только хорошее и уже привык им верить. Их слово было крепкое и дружественное слово. Вспомнил голландского фельдшера, работавшего в процедурном кабинете. Он заметил мою опухоль на шее и лечил меня: что-то втирал, массировал, похлопывал, делал все очень заботливо и осторожно.
Почему я должен опасаться голландцев?
Последним в этот день зашел ко мне Николай Кальчин, всем известный и уважаемый в лагере человек.
— Вот что, Иван Иванович, долго убеждать не стану. От группы советских товарищей прошу тебя перейти на 25-й блок. С кем надо, уже договорились. Я тебя сейчас провожу туда…
Я не прекословил: это решение у меня уже созрело. Стал собираться. Подошел Вальтер. Он все понял без слов и смотрел на меня одобряюще. Тут же стоял Ленька, готовый броситься на помощь. Я подмигнул ему: дескать, все будет в порядке, а мы сами с усами и знаем, что надо делать. Он широко улыбнулся, видимо, поняв меня:
— На 25-м блоке есть хорошие ребята. Они уже все знают. Организуют охрану.
Второй раз сегодня я подхожу к 25-му блоку. Утром я бежал сюда решительный и непримиримый, сейчас еле бреду.
Вилли сидел за столом во флигеле А, положив перед собой здоровенные, как кувалды, кулачищи; Его трудно узнать: метла Толстяка оставила на его физиономии следы. Это я заметил сразу же и заметил не без удовлетворения!
Ото лба до подбородка тянулись багрово-синие взбухшие полосы. Вместо глаза была узкая щель на густо-синем бугре.
При нашем появлении лицо Вилли перекосилось. Я так и не понял, что оно отразило: злобу, раскаянье, дружелюбие?
Николай Кальчин долго изъяснялся с Вилли по-немецки, потом Вилли обратился ко мне, а Николай переводил:
— Ты, Иван, живи во флигеле Б, а я буду в А. Лежи и поправляйся. Твою работу гигиенварта я возьму на себя.
— Спасибо, Вилли, Буду жить у тебя, если ты больше не будешь мучить людей.
— Будь спокоен, Иван, этого больше не будет…
Уходя, Николай сказал мне:
— Иван Иванович, оберегай Вилли от наших ребят, а то они его убьют. Тебя, как старшего товарища, они послушаются.
Он еще долго тряс кулаком перед носом Вилли, но при этом громко смеялся, и Вилли тоже смеялся. Как мне показалось, искренне.
Конфликт на этом закончился. На 25-м блоке я прожил всего два дня. На блок зашел первый староста лагеря Эрих Решке, крепко пожал мне руку и сказал, что я могу вернуться на свой блок, так как Вилли переводится в карантинный лагерь. Я не замедлил воспользоваться разрешением и, попрощавшись с Вилли, сразу же отправится на 30-й блок, где у меня были надежные и крепкие друзья.
Глава 7. «Мы не волки!»
Вот я и решил, что настала подходящая обстановка разыграть Адамчика.
— Есть у нас паренек, — говорю, — забавно рассказывает о своих похождениях. Не хотите ли послушать?
Вокруг оживились:
— Давай! Просим!
Я посмотрел на Адамчика, он так и просиял весь.
— Ты, — спрашиваю, — Адамчик, давно в Бухенвальде?
— Скоро будет год.
— Ты вчера рассказывал о девушке Гале, которая очень тебя любила, а ты бросил ее беременную и нашел другую женщину. Неужели тебе не жаль ее было?
Адамчик не понял иронии в моих вопросах, он сиял, считая себя героем.
Видя, что мы собрались плотной толпой, наш блоковый Вальтер забеспокоился: не митинг ли устроили русские? Ленька заверил его: разбирается моральный вопрос — и посоветовал Вальтеру уйти на время куда-нибудь на другой блок. Вальтер махнул рукой и остался, жадно прислушиваясь к тому, о чем мы говорим.
А Адамчик вошел в раж от всеобщего внимания:
— А чего их жалеть — баб и девок? Все они распутницы, сами вешались мне на шею…
— А твои сестры — тоже распутницы?
Мой вопрос застал его врасплох:
— О сестрах не знаю…
— А твоя мать?
Адамчик смутился, заключенные настороженно ждали, что будет дальше.
— О матери я ничего не говорил…
Моя ирония кончилась, я говорил уже жестко:
— Зато часто поминал чужих матерей. А теперь займемся арифметикой. Тебе сейчас 18, а до войны тебе, следовательно, было 16. Когда же ты успел так много нашкодить? Да на тебя, сопляка, наверное, еще ни одна девка посмотреть не успела…
Все вокруг захохотали, Адамчик пристыженно молчал. Я решил все высказать до конца:
— Ты своим грязным вымыслом порочишь женщин, которые там сейчас слезы о нас льют. А скольких людей ты оскорбил своей матерной бранью? У меня сын такой же по возрасту, я бы стыдился, если бы он на тебя был похож…
Послышался одобрительный гул. Кто-то выкрикнул к удовольствию всех:
— Не Адамчик, а «мадамчик»!
Снова две сотни глоток забились в сокрушительном смехе. Смеялся вместе с нами и совершенно успокоившийся Вальтер. Так это прозвище и пристало к парню. С тех пор его уже никто не стал слушать. Адамчик был повержен…
Хорошо налаженную жизнь нашего блока 41 не изменил даже приказ комендатуры очистить барак и всем перебраться на 30-й блок. Здесь предполагалось расположить пригнанных недавно норвежцев. Имущества у нас никакого. Перебрались мы быстро. Беспокоило нас только одно: Вальтера вызвали к первому старосте лагеря Эриху Решке. Мы знали: ему предлагают остаться на 41-м блоке с норвежцами.
— Останется или не останется? — тревожно переговаривались мы. —Конечно, там ему будет легче. Эти норвежцы — врачи и студенты, люди интеллигентные. Они будут получать посылки и уж, разумеется, Вальтера не оставят без подарков.
И какова же была наша радость и гордость, когда прибежавший Ленька громогласно сообщил:
— Вальтер отказался от норвежцев, он остается с нами!
И когда Вальтер Эберхардт появился в дверях блока, мы встретили его возгласами и рукоплесканиями. Он был глубоко растроган и тут же деятельно принялся хлопотать. Достал где-то несколько лишних одеял, кому-то сумел сменить порванное белье, притащил на блок кое-что из теплых вещей, чтобы раздать их самым слабым и больным.
Зато, когда подошел день его рождения, 24 ноября, мы решили его отпраздновать торжественно. Вечером после переклички в бараке негде было яблоку упасть. Пришли товарищи из других блоков — советские и немецкие. Гостей пришлось устраивать на шкафах и балках. Вальтера усадили в конце длинного стола и торжественно преподнесли ему поздравительный адрес — его разрисовали свои же художники и написали по-немецки:
«Десятый день рождения — в тюрьме и Бухенвальде. Этого многовато, милый Вальтер.
Давай в одиннадцатый раз встретимся на воле, а пока горячо поздравляем!
Самые лучшие пожелания ко дню рождения. Твои русские товарищи».
Но самым главным подарком был большой торт, сделанный из хлебных крошек, с пятиконечной звездой из свекольного повидла, который величественно, под аплодисменты внес Ленька, верный помощник и переводчик Вальтера.
А Вальтер, ни о чем не подозревавший даже днем, был совершенно потрясен и от волнения забыл все русские слова. Он что-то пытался говорить по-немецки, но слова его тонули в гуле приветствий.
Нет, положительно все складывалось как нельзя лучше на нашем 41-м блокр. Здесь заключенных не били, здесь царила атмосфера дружелюбия. И это было замечено кое-кем…
Как-то ко мне подошел Василий Азаров:
— Иван Иванович, кто-то у вас по вечерам ведет поучительные беседы…
Я хитрю:
— Есть такое дело. Увлекательно рассказывает, а кто — не знаю, не видно в темноте…
— Ну, вы-то, вероятно, знаете, — смеется Василий. — Это ваши ребята хорошо придумали. Многие одобряют работу на вашем блоке и просили передать, чтобы вы соблюдали большую осторожность. Когда кто-то рассказывает, выставляйте у дверей надежных ребят на случай появления эсэсовцев. Я давно в Бухенвальде и знаю, что это не лишнее. Кроме того, во время рассказа никого не выпускайте из блока. Вы меня поняли? Договорились?
— Понял. Договорились.
Я был рад. Вот и первое поручение. Не знаю, от кого оно исходит, но Василий говорит так серьезно не случайно и не только от себя.
Действительно, все складывается как нельзя лучше. Я уже чувствую себя нужным и даже полезным кому-то.
И вдруг один нелепый случай чуть было не опрокинул все…
Зима — время самое тяжелое для плохо одетых, изможденных недоеданием узников Бухенвальда. Участились смерти, труповозы не успевали убирать мертвых.
В один из рабочих дней Ленька сказал мне:
— Иван Иванович, на 25-м блоке больных на целый день запирают в умывальной. Это блоковый — Вилли Длинный — хочет показать эсэсовцам, что у него образцовый порядок и все люди на работе.
Я не сразу поверил этому. Вилли? Может ли он пойти на такое?
А Ленька тормошит меня:
— Не верите? Пойдемте вместе, посмотрим.
Я отправился за ним. Вошел в барак. Никого. Две двери: правая, в уборную, открыта, левая — заперта. В замочную скважину видно: на цементном полу сидят люди. Не шевелятся. Я дал знак Леньке: постучи в дверь. Он легонько стукнул. Кое-кто из сидящих шевельнулся, несколько голов повернулись к двери и тут же опустились.
Не могу передать, какое чувство ярости и жалости овладело мной. Мы с Ленькой переглянулись и решили идти к блоковому протестовать, доказывать — словом, там видно будет…
Но едва я обернулся от двери, как увидел Вилли. Он стоял передо мной гора горой — высоченный, могучий, в плечах косая сажень, а рядом с ним два его помощника. Недолго раздумывая, Вилли схватил меня за шею огромными лапищами и поволок в помещение. Я еще пытался сопротивляться, хватался руками за косяки дверей. Били основательно. Чья-то услужливая рука подала Вилли железный скребок, каким обычно очищают наледь с лестниц. Я помню только одно — Ленька выскочил из барака и закричал что было сил:
— Братцы! Русские! Помогите! Убивают нашего подполковника Ивана Ивановича!
Только после я узнал, что было дальше.
Первым во главе команды мусорщиков ворвался Толстяк. Он бросился к Вилли Длинному с метлой в руках. У Вилли был только один путь для отступления — вбежать в спальню и выпрыгнуть в окно. У входа в барак уже толпились, русские. Вилли в несколько прыжков добежал до 30-го блока, надеясь найти защиту у Вальтера Эберхардта. Он ведь знал, каким авторитетом пользуется Вальтер у русских!
Но Вальтера на блоке, видимо, не было, зато неизвестно откуда взявшиеся русские пытались поймать его.
Вилли снова выпрыгнул через окно спальни и где-то скрылся.
Я очутился в лазарете. Русские врачи Суслов и Гурин уже залатали пробоины, полученные мной от скребка, положили примочки на ушибленные места. И вот я лежу на нарах в своем 30-м блоке. От нервного потрясения меня кидает то в жар, то в холод. Временами погружаюсь в забытье.
Когда я окончательно пришел в себя, увидел, что около меня сидит пожилой человек с большой головой, грубо отесанным лицом. Его широко расставленные серые глаза участливо смотрят на меня. Я догадался, что это третий староста лагеря немецкий коммунист Пауль Шрек.
Он положил руку на мою перевязанную голову и спросил по-русски:
— Ты можешь, Иван, сейчас понять, что я скажу?
— Постараюсь понять, говори.
— Нельзя, Иван, допустить, чтобы сегодняшний случай стал причиной ненависти и конфликта между советскими товарищами и немецкими коммунистами. Ты об этом подумай. Ответ дашь через товарищей, которые придут к тебе, — добавил он, поднимаясь. Желаю тебе скорого выздоровления.
Прошло сколько-то времени, и я увидел перед собой пожилого, тощего-претощего немца, наклонившегося надо мной Через большие стекла очков смотрели на меня грустные глаза.
— Меня зовут Густав Bегерер, я врач, — сказал он тоже по-русски. —Тебе нужна какая-нибудь помощь?
— Спасибо за заботу, Густав. Мне ничего не нужно.
— К тебе, Иван, есть просьба от немецких товарищей. Некоторые русское происшествие на 25-м блоке стараются раздуть. Это может иметь тяжелые последствия и для вас, и для нас. Ты, Иван, должен помириться с Вилли. Он человек неплохой, только грубый, невоспитанный, деревенский.
— Ты, Густав, требуешь невозможного. Меня Вилли Длинный избил, и я же должен просить у него прощения.
— Прощения просить не нужно. Ты только перейди хотя бы временно на 25-й блок.
Я упорствую:
— Тут дело сложное, Густав. Если бы речь шла только обо мне, все можно было бы просто уладить. Но Вилли издевался над больными, истощенными людьми. Этого теперь не скроешь…
— Вилли мы накажем сами. Даю слово, что на всех блоках, где старостами немецкие коммунисты, никогда ничего подобного не повторится.
Он ушел.
Опасения немцев имели под собой почву. Среди русских возбуждение. Вошел Ленька, потирая пудовые кулаки:
— Иван Иванович, сегодня после поверки всех немцев-блоковых перебьем. Уж это мы организуем!
Он стоял передо мной, как солдат, готовый выполнять боевое задание. Я сам еще не все понял и решил, но чувствовал, что немцы обеспокоены не случайно, последствия конфликта могут быть самые тяжелые и для них, и для нас.
— Садись, Леня. Давай обдумаем вместе. Дело тут очень сложное. Ты говоришь: перебьем всех немцев-блоковых. Ну, а Вальтера тоже убить?
Интересно, что он скажет. Я знаю, Вальтера.
— Нет, Вальтера не тронем.
— А блоковых 60-го и 44-го блоков тоже убить?
— Говорят, они хорошие ребята, не тронем.
— Вот видишь. Немцы разные. В лагерях военнопленных мы видели только охранников и знали: это наши враги, их надо ненавидеть и обманывать. А здесь все по-другому. Видел, кто сегодня приходил ко мне?
— Видел. Это очень уважаемые немцы. Так они приходили выгораживать своего Вилли?
— Нет, они не выгораживают Вилли. Они говорили о другом. Если вы начнете избивать немцев, у них тоже защитники найдутся. И тогда пойдет свалка. Эсэсовцам это, конечно, понравится. Они даже уберут этих блоковых, но посадят своих зеленых. А кто от этого выиграет? Представь себе, на нашем блоке вместо Вальтера будет какой-нибудь бандюга! Нет, Леня, ваш план не годится. Вилли будет наказан своими товарищами. Людей больше в умывальнике держать не будут. Спасибо, что ты углядел это. А теперь, как старший, приказываю: немцев не трогать, Вилли не трогать. Когда придет Валентин Логунов, скажи ему: пусть зайдет ко мне.
Дальнейшего я уж никак не ожидал. Ленька вдруг принял стойку «смирно», приложил руку к своему плоскому митцену, повторил приказ и, сделав поворот по-военному, удалился четким шагом, звонко щелкая своими деревянными колодками.
В тот день ко мне приходило много немецких и русских товарищей. Среди них был первый знакомый мне немец Ганс из вещевого склада, блоковые 44-го и 60-го блоков. Озабоченно посверкивал очками Генрих Зудерланд. Приходил Эрнст Буссе, старейший немецкий коммунист, капо лазарета. Все пожелания немецких товарищей сводились к одному: я должен перейти на 25-й блок, безопасность мне гарантируется, а также лечение и покой.
Русские считали по-разному. Одни говорили: надо идти к Вилли и положить конец конфликту, другие опасались за меня: у Вилли штубендисты-уголовники да еще голландцы, убьют или отравят.
Я слушал всех, а сам размышлял: до сих пор я видел от немецких коммунистов только хорошее и уже привык им верить. Их слово было крепкое и дружественное слово. Вспомнил голландского фельдшера, работавшего в процедурном кабинете. Он заметил мою опухоль на шее и лечил меня: что-то втирал, массировал, похлопывал, делал все очень заботливо и осторожно.
Почему я должен опасаться голландцев?
Последним в этот день зашел ко мне Николай Кальчин, всем известный и уважаемый в лагере человек.
— Вот что, Иван Иванович, долго убеждать не стану. От группы советских товарищей прошу тебя перейти на 25-й блок. С кем надо, уже договорились. Я тебя сейчас провожу туда…
Я не прекословил: это решение у меня уже созрело. Стал собираться. Подошел Вальтер. Он все понял без слов и смотрел на меня одобряюще. Тут же стоял Ленька, готовый броситься на помощь. Я подмигнул ему: дескать, все будет в порядке, а мы сами с усами и знаем, что надо делать. Он широко улыбнулся, видимо, поняв меня:
— На 25-м блоке есть хорошие ребята. Они уже все знают. Организуют охрану.
Второй раз сегодня я подхожу к 25-му блоку. Утром я бежал сюда решительный и непримиримый, сейчас еле бреду.
Вилли сидел за столом во флигеле А, положив перед собой здоровенные, как кувалды, кулачищи; Его трудно узнать: метла Толстяка оставила на его физиономии следы. Это я заметил сразу же и заметил не без удовлетворения!
Ото лба до подбородка тянулись багрово-синие взбухшие полосы. Вместо глаза была узкая щель на густо-синем бугре.
При нашем появлении лицо Вилли перекосилось. Я так и не понял, что оно отразило: злобу, раскаянье, дружелюбие?
Николай Кальчин долго изъяснялся с Вилли по-немецки, потом Вилли обратился ко мне, а Николай переводил:
— Ты, Иван, живи во флигеле Б, а я буду в А. Лежи и поправляйся. Твою работу гигиенварта я возьму на себя.
— Спасибо, Вилли, Буду жить у тебя, если ты больше не будешь мучить людей.
— Будь спокоен, Иван, этого больше не будет…
Уходя, Николай сказал мне:
— Иван Иванович, оберегай Вилли от наших ребят, а то они его убьют. Тебя, как старшего товарища, они послушаются.
Он еще долго тряс кулаком перед носом Вилли, но при этом громко смеялся, и Вилли тоже смеялся. Как мне показалось, искренне.
Конфликт на этом закончился. На 25-м блоке я прожил всего два дня. На блок зашел первый староста лагеря Эрих Решке, крепко пожал мне руку и сказал, что я могу вернуться на свой блок, так как Вилли переводится в карантинный лагерь. Я не замедлил воспользоваться разрешением и, попрощавшись с Вилли, сразу же отправится на 30-й блок, где у меня были надежные и крепкие друзья.
Глава 7. «Мы не волки!»
Я возвращался из ревира, куда отводил заболевших. На крыльце барака меня встретил староста лагеря Пауль Шрек.
— Я жду тебя, Иван. Пойдем на блок, нужно поговорить.
В большом помещении барака пусто. Только Вальтер Эберхардт сидит на своем месте за столом и по своему обыкновению то ли дремлет, то ли думает о чем-то. Во всяком случае, на нас он не обращает никакого внимания. Или делает вид, что до нашего разговора ему нет дела.
Мы сидим у другого конца длинного стола.
Пауль смотрит в мое лицо испытующе, словно ощупывая каждую черту. Его широко расставленные серые глаза печальны и озабочены.
— На днях, Иван, в малый лагерь прибыл большой транспорт евреев. Всех, кто не мог дойти до лагеря, уничтожили. А те, кто еще дышит, лежат вповалку, даже баланду себе принести не могут. Несколько дней не ели. Я посылал кое-кого, чтобы принесли им пищу, но баки до них не доходили. Видно, их заносили в укромные места, а потом пустые кидали на дорогу. Я понимаю, все голодные, но все-таки люди должны быть людьми, а не волками… Немецкие товарищи просят тебя, Иван, доставлять евреям пищу.
От такого поручения я не могу отказываться: большие глаза Пауля смотрят на меня все более требовательно и строго.
— Что надо для этого сделать, Пауль?
— Собрать надежных ребят и отнести в целости бачки с баландой в малый лагерь.
— Сколько для этого надо человек?
— Не менее двадцати…
— Так. Можно, конечно, для этого использовать дневальных, но в это время они должны нести баланду на свои блоки…
— Давай сделаем так, —говорит Пауль, —попросим ребят отнести бачки после уборки помещений, часов в 12. Баланда уже будет готова.
— Ладно, Пауль, я это организую. Сам знаешь, что советские люди здесь — самые голодные. Но мы не волки…
Пауль посмотрел на меня потеплевшими глазами, бросил руку на мои сцепленные ладони, лежащие на столе, пожал их и сказал, поднимаясь:
— Спасибо, Иван. Я в вас уверен.
До 12 оставалось немного времени, кликнул дневального Леньку, второго штубендиста Георгия Остапчука и всех ребят, которые сегодня оставались на блоке. Долго уговаривать их не пришлось. Они разошлись по лагерю отыскивать пригодных для этой работы, а я отправился на 25-й блок, Васька Цуцура, штубендист, узнав, зачем я пришел, уверенно заявил:
— Не беспокойтесь, Иван Иванович, все сделаем, как положено русским людям. Чисто сделаем.
Чуть раньше двенадцати я — у кухни. Здесь уже человек 20 русских, несколько чехов и поляков. Баланда разлита по бакам. И вот процессия направляется к воротам малого лагеря. Впереди Жорка Остапчук со штубендистом из нашего блока поляком Юзефом. В середине рядов Ленька Крохин с чехом Иваном. Я замыкаю шествие, наблюдаю, чтоб ни один бак не ушел на сторону. Но понимаю: мое наблюдение излишне, ребята надежные.
У ворот ждет Пауль Шрек. Он сдержан по природе, но я чувствую, что разволновался, увидя нашу полосатую процессию. Улыбается, что-то кричит, жестикулирует. Но лагерь есть лагерь, здесь не принято громко выражать свои чувства. Надо еще доложить дежурному эсэсовцу о нашей колонне и получить разрешение на вход в малый лагерь.
Вносим баки в один из бараков, ставим в ряд. Первая половина задачи выполнена: пищу донесли. Теперь надо кормить голодных. А пока можно перевести дух и осмотреться.
То, что мы увидели здесь, — не поддается никакому описанию. Даже сейчас, как только эта картина встает перед глазами, мне делается нехорошо. Представьте себе длинный узкий проход и по обе стороны четырехъярусные клетки. А в них только лихорадочные черные глаза на выбритых до синевы головах. Глаза жадно уставились на баки с пищей, другие с любопытством рассматривают нас, в третьих уже нет ни жадности, ни любопытства. Эти глаза умирают.
На что уж мы всего повидали, но тут оцепенели под взглядами этих бесконечных голодных глаз.
Да неужели у них можно отнять брюквенную похлебку!
Неужели!!
Как хорошо, что мы не волки, что мы донесли баки! Теперь я до конца понял одно лагерное выражение. Если заключенный слабел до того, что слово «доходяга» не вполне определяло его состояние, говорили: «он уж как еврей», это значило — совсем, безнадежно конченный.
Несколько дней точно в 12 часов мы собирались у кухни, поднимали полные баки баланды и тащили их в малый лагерь. Они все равно умирали десятками, эти евреи, но их пригнали несколько сот: и многих мы все-таки спасли…
Поручение Пауля Шрека я принял как поручение некоей группы, которая и меня на первых порах взяла под свою опеку, а теперь и от меня требовала отдачи. Конечно, любое поручение постараюсь выполнить непременно. Я обязан это сделать. А главное — хочу это делать. Так же, как мне в разное время помогали люди, я хочу быть полезным кому-нибудь. Разве я могу забыть людей, которые ходили за сыпнотифозными больными в лагере военнопленных в Полоцке?!
Что уж говорить — на госпиталь или больницу это заведение мало походило. Деревянный барак, голые нары. Больные валялись по нарам и по полу в сапогах, шинелях. Просили пить, но… вода не подвозилась Очнувшись после нескольких дней бессознательного состояния, я наблюдал, как санитары из военнопленных таскали снег в кружках и котелках, растапливали его на железных печках и теплой водицей поили тифозных.
И был там доктор-милый хлопотун. Я хорошо помню его густые, торчащие врозь усы, его белорусское мягкое произношение, его ласковые карие глаза. Он носил какую-то полувоенную одежду, но мне было сразу видно, что он не военный, а недавно мобилизованный гражданский доктор. Он входил по утрам, разбрасывая шутки и прибаутки. Однажды я очнулся от забытья и увидел его лицо, наклоненное надо мной.
— А… вот вы и проснулись, товарищ подполковник, — бодро приветствовал он меня. — А я вам малинки принес. —И подает мне дымящуюся кружку кипятка со свежим июльским запахом малины.
И в следующие дни он усиленно отпаивал меня «малинкой». Оказалось, где-то за бараком он нашел занесенные снегом кусты малины, обрывал верхушки и кипятил их в талой воде. Только это лекарство и было в его распоряжении. Но приправленное добрым словом и заботой, оно все-таки помогало.
Так неужели за такую доброту я не сделаю, что в моих силах, чтобы помочь другим?
Следующее поручение не замедлило. Тот же Пауль Шрек сказал мне однажды:
— Иван, послушай меня и пойми правильно. На одном из французских блоков есть странный человек. Его называют бароном. Вероятно, это так и есть. Он часто получает посылки с продуктами. Всего не съедает, но ни с кем не делится. Продукты портятся. Вокруг его нар стоит дурной запах. Иван, нужно этого барона… как это у вас в России называется? Пауль сжал кулак и спросил: — Вот это что?
— Это по-нашему кулак.
— Ну, а если сделать так, — при этом Пауль сделал энергичный жест другой рукой, как будто отсекая кулак, — был кулак и его не стало.
Я понял, что он хотел выразить, и громко рассмеялся:
— Это называется «раскулачить».
— Вот, вот, барона надо раскулачить. Немецкие и французские товарищи просят тебя это сделать.
Я пришел в полнейшее недоумение:
— Но, Пауль, почему я должен это делать, а не сами французы, которые живут с ним? Там есть и блоковый…
— Это наше общее дело, Иван. На том блоке, кроме французов, живут бельгийцы и люксембургцы. Среди них есть люди, которые считают, что нельзя посягать на личную собственность. Они боятся обидеть барона. А блоковый у них — немецкий коммунист. Ему это сделать тоже нельзя. Пойдут слухи, что немцы обирают, притесняют заключенных. Лучше всего это сделать тебе, Иван. Ты гигиенварт и можешь прийти на блок под видом санитарного контроля. Если же французы пожалуются эсэсовцам — блокфюреру, он только одобрит действие санитарной комиссии.
— Я боюсь другого, Пауль. Боюсь, что наше вторжение на французский блок вызовет нежелательный конфликт.
— Мы надеемся, Иван, на твою тактичность. Кроме того, там будут присутствовать очень авторитетные среди французов люди, например, Марсель Поль и полковник Фредерик Манэ, которых ты знаешь.
— Хорошо, Пауль, я возьмусь за это. Только дай мне сроку сутки, я подберу надежных товарищей.
— Действуй, Иван. Завтра зайду за вами.
«Дай мне сутки», — сказал я Паулю Шреку. И когда говорил это, мысленно уже прикинул, кого прихвачу с собой. Но упоминание о знакомых французах вызвало некоторые раздумья. Да, у меня есть знакомые среди французов. Некоторое время тому назад меня познакомили с Марселем Полем. Однако мы не почувствовали симпатии друг к другу. Быть может, в этом виноват переводчик. Во всяком случае мне казалось, что Марсель Поль относится ко мне с недоверием и настороженностью. Почему? До сих пор я не дал себе труда выяснить это. Сейчас мне бы очень пригодилось его расположение…
А вот на полковника Фредерика Манэ я могу рассчитывать. Мы подружились как-то сразу и часто встречались. Полковник Манэ — весельчак и балагур, И мы хорошо понимаем друг друга, несмотря на то, что я не знаю французского, а он
— русского.
На другой день, прихватив в качестве переводчика Анатолия Смирнова, бывшего артиста балета, жившего на нашем блоке, я отправился к французам. На всякий случай предупредил о своем визите Валентина Логунова. Собирался взять с собою Василия Цуцуру, но раздумал: Васька-парень смелый, но слишком порывистый, необузданный. Как бы дров не наломал…
В тот час на французском блоке оставалось немного народу. Барон лежал на своем месте. Его худые грязные ноги свешивались с нар. Не удивительно: большая половина нар завалена мешками, мешочками, свертками и узелками. Я объявил барону, что пришла санитарная комиссия, велел ему сойти с нар и не мешать.
Перед моим лицом поднялась маленькая головка, худое вытянутое лицо с горбатым носом и мутными глазами. Сухонькие ноги послушно сползли с нар. Барон оказался маленьким и тощим. Поддерживая штаны на втянутом животе, он с ворчанием отошел в сторону.
Стали подходить французы. Все они тоже тощие, почти у каждого на шее шарф или тряпка. Вот чудаки! Русские все, что найдут для утепления, наматывают на ноги, а французы — на шею. Кто из нас прав?
— Я жду тебя, Иван. Пойдем на блок, нужно поговорить.
В большом помещении барака пусто. Только Вальтер Эберхардт сидит на своем месте за столом и по своему обыкновению то ли дремлет, то ли думает о чем-то. Во всяком случае, на нас он не обращает никакого внимания. Или делает вид, что до нашего разговора ему нет дела.
Мы сидим у другого конца длинного стола.
Пауль смотрит в мое лицо испытующе, словно ощупывая каждую черту. Его широко расставленные серые глаза печальны и озабочены.
— На днях, Иван, в малый лагерь прибыл большой транспорт евреев. Всех, кто не мог дойти до лагеря, уничтожили. А те, кто еще дышит, лежат вповалку, даже баланду себе принести не могут. Несколько дней не ели. Я посылал кое-кого, чтобы принесли им пищу, но баки до них не доходили. Видно, их заносили в укромные места, а потом пустые кидали на дорогу. Я понимаю, все голодные, но все-таки люди должны быть людьми, а не волками… Немецкие товарищи просят тебя, Иван, доставлять евреям пищу.
От такого поручения я не могу отказываться: большие глаза Пауля смотрят на меня все более требовательно и строго.
— Что надо для этого сделать, Пауль?
— Собрать надежных ребят и отнести в целости бачки с баландой в малый лагерь.
— Сколько для этого надо человек?
— Не менее двадцати…
— Так. Можно, конечно, для этого использовать дневальных, но в это время они должны нести баланду на свои блоки…
— Давай сделаем так, —говорит Пауль, —попросим ребят отнести бачки после уборки помещений, часов в 12. Баланда уже будет готова.
— Ладно, Пауль, я это организую. Сам знаешь, что советские люди здесь — самые голодные. Но мы не волки…
Пауль посмотрел на меня потеплевшими глазами, бросил руку на мои сцепленные ладони, лежащие на столе, пожал их и сказал, поднимаясь:
— Спасибо, Иван. Я в вас уверен.
До 12 оставалось немного времени, кликнул дневального Леньку, второго штубендиста Георгия Остапчука и всех ребят, которые сегодня оставались на блоке. Долго уговаривать их не пришлось. Они разошлись по лагерю отыскивать пригодных для этой работы, а я отправился на 25-й блок, Васька Цуцура, штубендист, узнав, зачем я пришел, уверенно заявил:
— Не беспокойтесь, Иван Иванович, все сделаем, как положено русским людям. Чисто сделаем.
Чуть раньше двенадцати я — у кухни. Здесь уже человек 20 русских, несколько чехов и поляков. Баланда разлита по бакам. И вот процессия направляется к воротам малого лагеря. Впереди Жорка Остапчук со штубендистом из нашего блока поляком Юзефом. В середине рядов Ленька Крохин с чехом Иваном. Я замыкаю шествие, наблюдаю, чтоб ни один бак не ушел на сторону. Но понимаю: мое наблюдение излишне, ребята надежные.
У ворот ждет Пауль Шрек. Он сдержан по природе, но я чувствую, что разволновался, увидя нашу полосатую процессию. Улыбается, что-то кричит, жестикулирует. Но лагерь есть лагерь, здесь не принято громко выражать свои чувства. Надо еще доложить дежурному эсэсовцу о нашей колонне и получить разрешение на вход в малый лагерь.
Вносим баки в один из бараков, ставим в ряд. Первая половина задачи выполнена: пищу донесли. Теперь надо кормить голодных. А пока можно перевести дух и осмотреться.
То, что мы увидели здесь, — не поддается никакому описанию. Даже сейчас, как только эта картина встает перед глазами, мне делается нехорошо. Представьте себе длинный узкий проход и по обе стороны четырехъярусные клетки. А в них только лихорадочные черные глаза на выбритых до синевы головах. Глаза жадно уставились на баки с пищей, другие с любопытством рассматривают нас, в третьих уже нет ни жадности, ни любопытства. Эти глаза умирают.
На что уж мы всего повидали, но тут оцепенели под взглядами этих бесконечных голодных глаз.
Да неужели у них можно отнять брюквенную похлебку!
Неужели!!
Как хорошо, что мы не волки, что мы донесли баки! Теперь я до конца понял одно лагерное выражение. Если заключенный слабел до того, что слово «доходяга» не вполне определяло его состояние, говорили: «он уж как еврей», это значило — совсем, безнадежно конченный.
Несколько дней точно в 12 часов мы собирались у кухни, поднимали полные баки баланды и тащили их в малый лагерь. Они все равно умирали десятками, эти евреи, но их пригнали несколько сот: и многих мы все-таки спасли…
Поручение Пауля Шрека я принял как поручение некоей группы, которая и меня на первых порах взяла под свою опеку, а теперь и от меня требовала отдачи. Конечно, любое поручение постараюсь выполнить непременно. Я обязан это сделать. А главное — хочу это делать. Так же, как мне в разное время помогали люди, я хочу быть полезным кому-нибудь. Разве я могу забыть людей, которые ходили за сыпнотифозными больными в лагере военнопленных в Полоцке?!
Что уж говорить — на госпиталь или больницу это заведение мало походило. Деревянный барак, голые нары. Больные валялись по нарам и по полу в сапогах, шинелях. Просили пить, но… вода не подвозилась Очнувшись после нескольких дней бессознательного состояния, я наблюдал, как санитары из военнопленных таскали снег в кружках и котелках, растапливали его на железных печках и теплой водицей поили тифозных.
И был там доктор-милый хлопотун. Я хорошо помню его густые, торчащие врозь усы, его белорусское мягкое произношение, его ласковые карие глаза. Он носил какую-то полувоенную одежду, но мне было сразу видно, что он не военный, а недавно мобилизованный гражданский доктор. Он входил по утрам, разбрасывая шутки и прибаутки. Однажды я очнулся от забытья и увидел его лицо, наклоненное надо мной.
— А… вот вы и проснулись, товарищ подполковник, — бодро приветствовал он меня. — А я вам малинки принес. —И подает мне дымящуюся кружку кипятка со свежим июльским запахом малины.
И в следующие дни он усиленно отпаивал меня «малинкой». Оказалось, где-то за бараком он нашел занесенные снегом кусты малины, обрывал верхушки и кипятил их в талой воде. Только это лекарство и было в его распоряжении. Но приправленное добрым словом и заботой, оно все-таки помогало.
Так неужели за такую доброту я не сделаю, что в моих силах, чтобы помочь другим?
Следующее поручение не замедлило. Тот же Пауль Шрек сказал мне однажды:
— Иван, послушай меня и пойми правильно. На одном из французских блоков есть странный человек. Его называют бароном. Вероятно, это так и есть. Он часто получает посылки с продуктами. Всего не съедает, но ни с кем не делится. Продукты портятся. Вокруг его нар стоит дурной запах. Иван, нужно этого барона… как это у вас в России называется? Пауль сжал кулак и спросил: — Вот это что?
— Это по-нашему кулак.
— Ну, а если сделать так, — при этом Пауль сделал энергичный жест другой рукой, как будто отсекая кулак, — был кулак и его не стало.
Я понял, что он хотел выразить, и громко рассмеялся:
— Это называется «раскулачить».
— Вот, вот, барона надо раскулачить. Немецкие и французские товарищи просят тебя это сделать.
Я пришел в полнейшее недоумение:
— Но, Пауль, почему я должен это делать, а не сами французы, которые живут с ним? Там есть и блоковый…
— Это наше общее дело, Иван. На том блоке, кроме французов, живут бельгийцы и люксембургцы. Среди них есть люди, которые считают, что нельзя посягать на личную собственность. Они боятся обидеть барона. А блоковый у них — немецкий коммунист. Ему это сделать тоже нельзя. Пойдут слухи, что немцы обирают, притесняют заключенных. Лучше всего это сделать тебе, Иван. Ты гигиенварт и можешь прийти на блок под видом санитарного контроля. Если же французы пожалуются эсэсовцам — блокфюреру, он только одобрит действие санитарной комиссии.
— Я боюсь другого, Пауль. Боюсь, что наше вторжение на французский блок вызовет нежелательный конфликт.
— Мы надеемся, Иван, на твою тактичность. Кроме того, там будут присутствовать очень авторитетные среди французов люди, например, Марсель Поль и полковник Фредерик Манэ, которых ты знаешь.
— Хорошо, Пауль, я возьмусь за это. Только дай мне сроку сутки, я подберу надежных товарищей.
— Действуй, Иван. Завтра зайду за вами.
«Дай мне сутки», — сказал я Паулю Шреку. И когда говорил это, мысленно уже прикинул, кого прихвачу с собой. Но упоминание о знакомых французах вызвало некоторые раздумья. Да, у меня есть знакомые среди французов. Некоторое время тому назад меня познакомили с Марселем Полем. Однако мы не почувствовали симпатии друг к другу. Быть может, в этом виноват переводчик. Во всяком случае мне казалось, что Марсель Поль относится ко мне с недоверием и настороженностью. Почему? До сих пор я не дал себе труда выяснить это. Сейчас мне бы очень пригодилось его расположение…
А вот на полковника Фредерика Манэ я могу рассчитывать. Мы подружились как-то сразу и часто встречались. Полковник Манэ — весельчак и балагур, И мы хорошо понимаем друг друга, несмотря на то, что я не знаю французского, а он
— русского.
На другой день, прихватив в качестве переводчика Анатолия Смирнова, бывшего артиста балета, жившего на нашем блоке, я отправился к французам. На всякий случай предупредил о своем визите Валентина Логунова. Собирался взять с собою Василия Цуцуру, но раздумал: Васька-парень смелый, но слишком порывистый, необузданный. Как бы дров не наломал…
В тот час на французском блоке оставалось немного народу. Барон лежал на своем месте. Его худые грязные ноги свешивались с нар. Не удивительно: большая половина нар завалена мешками, мешочками, свертками и узелками. Я объявил барону, что пришла санитарная комиссия, велел ему сойти с нар и не мешать.
Перед моим лицом поднялась маленькая головка, худое вытянутое лицо с горбатым носом и мутными глазами. Сухонькие ноги послушно сползли с нар. Барон оказался маленьким и тощим. Поддерживая штаны на втянутом животе, он с ворчанием отошел в сторону.
Стали подходить французы. Все они тоже тощие, почти у каждого на шее шарф или тряпка. Вот чудаки! Русские все, что найдут для утепления, наматывают на ноги, а французы — на шею. Кто из нас прав?