Подошедшие переговаривались громко, не стесняясь. Я чувствовал в их голосах явное недоброжелательство. Анатолий Смирнов переводил мне отдельные выкрики:
   — Вот русские, народ неугомонный!
   — И что им надо от старого человека?
   — Оберут его начисто!
   — Давайте прогоним их!
   Но тут вплелись другие голоса:
   — Русские никогда нам ничего плохого не делали.
   — Пусть проверяют. И мы посмотрим, что у старикана запрятано…
   Быстро взглянув на собравшихся, я успел заметить знакомых ребят с нашего блока. Откуда они взялись? И Васька Цуцура подмигивает мне: валяй, мол, Иван Иванович, в случае чего мы здесь.
   В стороне стоят Пауль и Фредерик Манэ.
   Недовольство толпы нарастало, и я поспешил ускорить процесс «раскулачивания». Из мешков и мешочков извлекал консервы, помятые пачки печенья и плитки шоколада, заплесневелые мясные копчености и рыбу, отдающие мерзким запахом гнили, прозеленевшие куски сыра. Все это я аккуратно раскладывал на столе, чтобы все было видно. Люди жадно смотрели на вкусные вещи и все-таки брезгливо отодвигались от дурного запаха. Настроение наблюдающих явно переменилось. Теперь крики возмущения относились, пожалуй, к барону. Вдруг один из французов, длинный, сухой, разразился громким хохотом. Хохотал он заразительно: хватаясь за живот, приседал, громко хлопал себя по ляжкам. И этот смех вдруг охватил всю толпу. А барон стоял невдалеке и смотрел на все мутными глазами, словно не понимая, что происходит.
   Оставив ему немного продуктов, я обратился к блоковому тоном, не допускающим возражения:
   — Все, что протухло, немедленно уничтожьте, остальное распределите между слабыми в вашем блоке.
   С этими словами я двинулся через толпу к выходу. А барак гудел криками одобрения.
   Нет, мы, русские, не волки. Прав Пауль Шрек. Мы не волки! Даже когда обстановка толкала к состоянию озверения, мы находили в себе силы не быть волками.
   В Полоцком лагере военнопленных произошел такой случай. Комендант распорядился, чтобы всю одежду новой партийце которой прибыл я, пропустили через дезокамеру. Пленные сбросили шинели, брюки, гимнастерки, белье и остались голыми на нарах. Часа через полтора одежду принесли и бросили кучей на пол — разбирайтесь, мол, сами. И тут оказалось, у кого-то пропала шинель, кому-то не хватило брюк или гимнастерки. Начался ропот. Вошел человек с повязкой старшего полицая. Посыпались возмущенные жалобы. Да и как не возмущаться: у военнопленного все имущество — что на себе, как же остаться без штанов или шинели — зима на дворе!
   Старший полицай успокоил:
   — Сейчас все найдется…
   По его распоряжению ввели четырех пленных. Все они были неестественно толстые.
   — Раздевайся!. —приказал старший полицай одному.
   Оказалось, что на нем навьючены две шинели, две гимнастерки, лишнее белье. Поднялись крики возмущения:
   — Мерзавцы! У своих забрали! Дать им как следует!
   Но когда старший полицай ударом по голове свалил голого человека на пол и стал избивать его, крики враз смолкли. Даже пострадавшие перестали возмущаться. И никого уже не радовало, что вещи нашлись.
   С полчаса после ухода полицаев в комнате царило молчание. Потом прорвалось:
   — Пропади пропадом эта шинель! Если бы знал, что так случится, не стал бы докладывать.
   — Правильно они получили! Это что же, свой брат пленный будет у тебя последнюю рубашку сдирать, а ты молчи!
   — Ну уж не так же наказывать! Лучше убить, чем истязать!
   — За это убить! Уж ты слишком! Достаточно было снять с них все ворованное, ну, и постегать, что ли…
   Нет, нет, явное большинство было против жестокого наказания. Нет, и тогда мы не были волками!
   И когда здесь, в Бухенвальде, трудно было норвежцам, разве мы — русские
   — им не помогали? — Их было 350-норвежских студентов, молодых белокурых парней. Говорили, что это — сыновья известных юристов, коммерсантов, которые принимали участие в каком-то антигитлеровском мероприятии. Их поселили в отдельном бараке, огороженном колючей проволокой, в том самом 41-м, из которого выселили нас, еду носили с эсэсовской кухни, передавали посылки, на работу не посылали. Здоровые, веселые парни слонялись целыми днями за загородкой, вызывали любопытство всего лагеря. Около колючего забора все время кто-нибудь топтался. Русские тоже подходили к колючему забору, завозили знакомства, меняли самодельные вещички на еду.
   Но однажды утром лагерь узнал, что норвежцев больше нет, их куда-то увезли. Просочился слух, что они выходили из лагеря в эсэсовских шинелях. А через несколько месяцев они снова появились в Бухенвальде. Только теперь трудно было узнать белокурых красавцев. Все они были в полосатых штанах и куртках, бритые, худые, печальные. Их затолкали в самый грязный барак малого лагеря и не давали есть.
   В лагере все новости распространяются с молниеносной быстротой. Прошло только часа два после того, как норвежцев привезли, а Вальтер Эберхардт уже рассказал мне их историю.
   Всех студентов действительно одели в эсэсовскую форму и погнали на строительство «атлантического вала» в качестве надзирателей. Но лагерь уже научил кое-чему молодых людей. Никакие угрозы, ни уговоры родителей не заставили их служить Гитлеру. Тогда командование выстроило их и объявило, что все они будут расстреляны. Строй не дрогнул. После паузы последовало предложение: расстрел не будет массовым, если вожаки сделают три шага вперед. Все 350 человек сделали три шага вперед.
   И вот теперь грязные, исхудавшие, они снова здесь, в лагере. Им помогали многие всем, что имели. Им помогали русские, которые ничего не имели, кроме пайки хлеба и миски баланды. Каждый отливал четверть литра, а хлеб теперь делился не на четверых, а на пять человек.
   «Русский солидаритет!» — восхищенно говорили норвежцы.
   А разве мы делали что-то особое?
   Просто мы — не волки!

Глава 8. Сопротивление? Этого мало!

   Зима в Тюрингии слякотная, туманная. Выпадет ночью снег, покроет чистой пеленой серые улицы и темные крыши Бухенвальда, осветит все вокруг ровным белым светом, а днем подует ветер, зашумят голые ветви буков на горе Эттерсберг, и останется на мостовых грязная кашица да лужи.
   День в Бухенвальде начинают труповозы. У них особенно много работы зимой. Все утро их легкие тележки на резиновом ходу разъезжают от блока к блоку. И вот уже, смотришь, нагруженные, прикрытые сверху куском парусины направляются к воротам крематория».
   Крематорий дымит круглые сутки. Вместе с черным дымом из трубы его вырываются длинные языки пламени, бросая багровые отблески на притаившийся в тумане лагерь…
   Кто же остановит эту фабрику смерти? Кто отомстит за страдания десятков тысяч людей, которые лежат сейчас в тесных клетках холодных бараков, ожидая сигнала побудки? Кто свернет на сторону хищные рыла пулеметов, направленных на спящий лагерь с двадцати двух вышек?
   Кто?
   Кто?
   Неужели мы? Те, кто еще не вылетел в трубу и бродит по лагерю, стуча деревянными колодками?
   Неужели мы?
   Неужели мы еще способны на это?
   Неужели…
   Да! Именно об этом надо думать!
   Именно об этом думаю я туманной слякотной зимой 1943 года.
   Я уже не новичок в Бухенвальде. Знаю кое-что из его истории. Да и как не знать, когда мои друзья Генрих Зудерланд, Ганс, Вальтер Эберхардт — это живая (еще живая!) история Бухенвальда. Шесть лет назад, здесь, на горе Эттерсберг, по приказу Гиммлера началось строительство лагеря для противников фашистского режима.
   Сюда, на гору Эттерсберг, были доставлены первые партии заключенных из лагерей Саксенбург и Лихтенбург. Это были коммунисты и антифашисты, немецкие рабочие, ученые, врачи, журналисты, цвет и гордость Германии. Они умирали здесь сотнями от эпидемий, голода и палок эсэсовцев, от доносов и издевательств зеленых. Они гибли и боролись, боролись за то, чтобы жизнь даже в этом проклятом месте была более осмысленной и справедливой. И вскоре эсэсовское начальство убедилось, что только политические способны поддержать дух дисциплины и порядка, уберечь лагерь от грязи и заразных болезней. Эта борьба шла не один год, и когда осенью 1941 года в Бухенвальд стали поступать первые партии советских военнопленных, эта борьба еще не закончилась. Но дух взаимопомощи и интернациональной солидарности уже торжествовал в Бухенвальде. И колючая проволока, которой отделяли военнопленных от остального лагеря, не была непреодолимой преградой. Бачки с баландой и дополнительные буханки хлеба каждый день передавались в лагерь военнопленных. Комендант лагеря несколько раз лишал всех заключенных суточного пайка. Голодовка кончалась, и снова бачки с супом и хлеб проникали через колючую проволоку.
   Только на основе этой солидарности и могло начаться то сопротивление, в некоторые тайны которого и я был теперь посвящен. Его благодетельная рука коснулась не только меня. Валентин Логунов, бывший в первые дни самым бесправным флюгпунктом, брошенный в штайнбрух, теперь работает в рентгеновском кабинете лазарета. Он забыл свой старый номер, свою фамилию и имя. Он теперь Григорий Андреев, и номер его 33714. А Валентин Логунов умер
   — так сообщили в штайбштубе.
   Яков Никифоров пристроен штубендистом в 8-м блоке. Это блок, где живут дети Бухенвальда. Их несколько сот. Они разного возраста. Им нужны родители и воспитатели. Несколько хороших ребят, таких, как Яша, Холопцев, Задумов и другие, заменили им и тех и других.
   Николай Кюнг больше по утрам не уходит с командой на завод «Густлов-верке», а подметает улицы Бухенвальда. Он теперь в команде мусорщиков. И по-прежнему по ночам рассказывает нам поучительные истории, и я уже несколько раз видел, как к нему подходил Сергей Пайковский — плотный, прихрамывающий человек, со шрамом на лице. Они о чем-то тихо разговаривали, Пайковский передавал Николаю листы бумаги, а на следующий день Кюнг куда-то пропадал. Я знаю, расспрашивать об этом нельзя. Но на днях Вальтер Эберхардт сказал мне, что слушал беседу о ноябрьской революции 1918 года в Германии. Говорили, что эту беседу написал заключенный с 30-го блока, потом ее перевели и прочитали немцам. У Кюнга великолепная память, он хорошо знает историю. Вполне возможно, что именно он написал эту беседу. Судя по тому, что Пайковский снова приходит к Николаю, это так и есть.
   До нас доходят сводки Советского информбюро. Как они просачиваются в лагерь? Ясно, что заключенные где-то держат приемник. Я не знаю, где он, кто его сделал, но уверен, что приемник есть.
   Мне приходится бывать в лазарете. Каждый день я отвожу туда заболевших. Разве мне не видно, как внимательно относятся к больным немецкие и чешские ее врачи и служители лазарета? Разве я не понимаю, что они стараются использовать любую возможность, что-бы поддержать человека, дать ему освобождение от работы?
   О, Бухенвальд, сложный организм! Мало его постигнуть. Главное, надо не только сохранить себя, но быть полезным другим. То, что я сделал пока, ничтожно мало. Да, собственно, и то, что делают мои товарищи, это тоже мало. Конечно, мы должны помогать друг другу, спасать, поддерживать, подкармливать, поднимать настроение… Но я думаю о другом. Думаю по ночам, когда не спится. Думаю днем, когда исполняю свои обязанности гигиенварта. Думаю вечерами, когда разговариваю с друзьями.
   И однажды вечером я сказал Валентину:
   — Хочу с тобой поговорить: Выйдем.
   Набросив на себя ветхую шинель, я первым вышел в промозглую темноту зимней ночи. Подождал у угла, спрятав лицо в воротник. Валентин подошел тут же. Мы шли по улице лагеря споро и деловито, чтобы все проходящие мимо и нагоняющие нас думали, что мы спешим по делу.
   — Ну, Валентин, — начал я, — как ты считаешь, жизнь Бухенвальда мы теперь знаем достаточно?
   — Кое-что знаем, Иван Иванович…
   — Знаешь ты, например, — перебил я его: мне не терпелось выложить все, о чем я думал долгие часы, знаешь ты, например, что такое крематорий Бухенвальда? Знаешь ты, что там не только сжигают трупы умерших, но уничтожают живых? Я там не был, но знаю, что в крематории есть подвал. Туда вталкивают заключенного, деревянной колотушкой оглушают, а потом подвешивают в петле или за нижнюю челюсть на железный крюк, вделанный в стену, чтобы «дошел». Тебе известно, что в правом крыле брамы страшные карцеры, где орудует Мартин Зоммер? Он пытает, калечит и уничтожает людей самыми изощренными способами. Гестапо имеет среди нас осведомителей. Даже одно неосторожное слово может привести человека под колотушку, в крематорий или в руки Мартина Зоммера. Не удивляйся, Валентин, моему многословию. Сегодня я хочу тебе все сказать.
   Логунов не перебивал.
   — Я хочу втянуть тебя в дело, за которое можно расстаться с жизнью в страшных мучениях.
   Валентин ответил:
   — Все это знаю, Иван Иванович. Я вам однажды сказал, что готов с вами пойти на любое дело. Могу это и сейчас повторить.
   Я заранее был уверен, что именно так он и ответит, и продолжал развивать свои планы.
   — Ты, конечно, догадываешься, Валентин, что в лагере существует подпольная организация. Благодаря ей и мы с тобой живы. Но ведь надо думать не только о спасении некоторых, а об освобождении всех.
   — Я думаю об этом, Иван Иванович.
   — Вот, вот, Валентин, это — моя заветная мысль. Нужно создать в лагере воинского типа подразделения, скованные железной дисциплиной. И к делу надо приступить не теряя времени. Я могу добиться, чтобы тебя перевели на 44-й блок. Там около 800 русских. Среди них много офицеров. 800 человек — это батальон. Начни подбирать командиров рот. Каждый из четырех флигелей блока — это рота. Пусть ротные подберут взводных. И так до командиров отделений. Это будет костяк батальона. Рядовых пока вербовать нельзя, можно провалить все дело. Но командиры охватят своим влиянием остальных. Они могут вести воспитательную работу, изучать людей, информировать их о положении на фронтах. Кстати, знаешь ли ты сам, что наша армия успешно продвигается к западу от Днепра? Скоро все Правобережье будет снова советским.
   — Об этом знаю. Благодарю вас за доверие, Иван Иванович. Даю вам честное слово, что если я окажусь плохим конспиратором, то ваше имя и ваша роль выданы не будут.
   — Верю. Спасибо. Действуй! Желаю успеха.
   Мы возвращались к блоку молча, молча на крыльце пожали друг другу руки.
   Прошло несколько дней, и вот на меня пытливо смотрят черные глаза Василия Азарова.
   — Иван Иванович,, знаю, что вы дружны с Логуновым. Собираюсь поговорить о нем.
   У меня упало сердце: Василий Дзаров живет на 44-м блоке, где развернул работу Логунов. Что у них там случилось? Неужели Валентин так неосторожен, что все стало известно?
   Делаю вид, что совершенно не догадываюсь, о чем пойдет речь.
   — Да, мы с Валентином вместе приехали в Бухенвальд, жили на одном блоке… Ну и подружились. Он хороший парень…
   — Парень он хороший, я его давно знаю. Но меня беспокоит одно дело. У нас на блоке он создает какие-то воинские группы. Вы, конечно, Иван Иванович, об этом знаете или даже сами давали указания.
   Я отвечаю уклончиво:
   — На вашем блоке бываю редко… А какие же группы создает Логунов? Профашистские или бандитские?
   Теперь Василий Азаров замялся:
   — Да нет, не могу сказать, что бандитские. Он подбирает хороших ребят из офицеров.
   Тогда я задаю прямой вопрос:
   — А откуда вам, Василий, известно это?
   Азаров пытливо заглянул мне в глаза, помолчал, но все-таки сказал:
   — Валентин — завербовал одного офицера на нашем флигеле, а он обо всем рассказал мне. Он должен был это сделать в силу подпольной дисциплины. Он — член нашей организации.
   — Послушайте, Василий, — сказал я, — разве это плохо, что Логунов подбирает хороших ребят для сопротивления фашизму?
   — Но, Иван Иванович, — горячо стал убеждать меня Азаров, — ведь не может быть двух подпольных организаций. Это приведет к недоразумениям, конфликтам и кончится провалом.
   — Но, Василий, можете ли вы сказать, что подполье сейчас в состоянии поднять заключенных на массовое восстание? А ведь может настать момент, когда только это будет спасением!
   Азаров снова Пристально посмотрел на меня:
   — Мне все ясно, Иван Иванович, хоть вы и не дали мне прямого ответа, имеете ли отношение к этим боевым группам.
   Ну что ж, ясно так ясно. Тогда я могу идти в наступление.
   — Послушайте, Василий, вы говорите, что знаете Логунова как настоящего советского человека и командира. Почему же вы не вовлекаете его в подпольную работу? Почему допускаете, что он по собственной инициативе начал подбирать боевые группы?
   — Об этом нужно подумать.
   — Конечно, Валентин-человек молодой, энергичный, храбрый. Он многое может сделать. Я вас очень прошу: не включайте его в список на транспорт, уходящий из Бухенвальда. Он человек нужный…
   Василий кивнул:
   — Ладно, и об этом подумаем, — и, не прибавив больше ни слова, пошел от меня в сторону. Видимо, он был недоволен нашим разговором.
   А еще через несколько дней Ленька прибежал за мной:
   — Иван Иванович, вас Николай Кальчин ждет у входа в барак.
   И снова разговор, на сей раз решительный, открытый, без всяких намеков и недоговорок.
   — Иван Иванович, вы уже четыре месяца в лагере. Мы вас знаем достаточно. И можем доверить кое-какие секреты. Вы не будете поражены, если я скажу, что в лагере есть антифашистская подпольная организация. Руководит ею Интернациональный комитет. Каждая нация имеет свой центр. У нас, русских, он состоит из пяти человек. Я — один из этой пятерки. Как и вы, мы думаем о создании военной организации, способной в нужный момент поднять массы на восстание. И не только думаем, но и кое-что делаем. Желаете принять участие в формировании боевых групп?
   — Я к этому готов.
   Николай хитро улыбнулся:
   — О вашей готовности я кое-что знаю.
   Слово «готовности» он произнес с явной иронией. Ясно: Василий Азаров уже рассказал ему о нашем разговоре.
   И снова серьезно:
   — Если так, то завтра после вечерней поверки подходите ко 2-му блоку. Будет разговор…
   Встреча состоялась в одном из кабинетов 2-го блока. Этот барак был известен в лагере как блок патологии. В нем никто не жил. Здесь немецкие врачи производили свои страшные эксперименты. Но ночью здесь было самое безопасное место для всяких встреч и сборов.
   В подвальной комнате горит под потолком слабенькая электрическая лампочка. Мы еле различаем лица Друг друга. Кроме меня, здесь Николай Кальчин и знакомый мне по лагерям военнопленных Николай Задумов. Мы молча пожимаем руки. Лиц еще двоих припомнить не могу. С ними незнаком. Николай Кальчин представляет нас друг другу. Узнаю, что тех двоих зовут Бакий Назиров и Виктор Рыков. Время не ждет, осторожность торопит, Николай Кальчин начинает без предисловий:
   — Обстановка в лагере вам известна. Об этом говорить не буду. Русский политический центр решил: наряду с существующей подпольной организацией создавать боевую группу. Назовем ее группой М. Она будет состоять из многочисленных групп по 3-5 человек. Во главе группы — командир. Командиры объединяются старшими на блоках. Какие вопросы и предложения?
   Тот, которого назвали Бакий Назиров, человек средних лет, с густыми черными бровями и узкими глазами, предложил:
   — Нужно распределить, кому на каких блоках вести работу.
   Ответил Николай.
   — Есть решение: подполковник Назиров будет работать в каменных блоках, Задумов и Рыков — в деревянных. За Смирновым закрепим 25-й, 30-й и 44-й блоки. У него там много знакомых, и кое-какие дела уже начаты…
   При этих словах Николай Кальчин вдруг на минуту сбросил деловую сосредоточенность и хитро подмигнул мне. Я его понял и кивнул головой.
   Возражений против такого распределения не было. Но я считал нужным внести уточнение:
   — Группа М-это что-то не очень понятное. И группы по 3-5 человек — на что они способны? Я представляю боевые формирования так: создается костяк взвода, то есть командир взвода и командиры отделений. Пока без бойцов. Постепенно костяк обрастает активом, будут полные отделения и взводы. Старший по флигелю, он же ротный, объединяет командиров взводов. 2-4 роты — это уже батальон. Те блоки, где живут только русские, могут выставить целый батальон. Там, где русских немного, будут взводы. Но и их надо собрать в роты и батальоны. Этим мы придадим некоторую стройность нашим формированиям. В будущем все командиры должны хорошо знать свои подразделения и по численности, и по моральному состоянию.
   Мои утешения посеяли целую бурю споров. Одни считали, что группы по 3-5 человек более гибкие и безопасные. Недаром немцы — опытные конспираторы — создают именно такие группы. Другие поддерживали меня: должна быть воинская организация. Но решить окончательно этот вопрос мы не могли. Николай Кальчин обещал доложить политическому Центру.
   Кутаясь в старую немецкую шинельку, я шел по лагерной улице к своему блоку. Шел и думал: всего полчаса заседал совет, и не было сказано ни одного лишнего слова. И все-таки в этот морозный декабрьский вечер у сотен русских, которые жмутся сейчас в бараках к железным печуркам, произошло большое событие. Они еще ничего не знают об этом. Но, может быть, именно сейчас в судьбах многих из них произошел крутой поворот. Встала ясная, хотя и трудно достижимая цель — освобождение! Конечно, труднодостижимая! Безумно трудная! Но, по-моему, лучше иметь цель перед глазами, чем ежечасно упираться в отчаяние и пассивно ждать: вот когда-нибудь кончится война, и нас освободят… Нет, уж лучше погибнуть в действии, чем ничего не делать!
   Я долго стоял на крыльце блока, вдыхая с наслаждением морозный ядреный воздух. В черном небе надо мной сцокойно горели звезды, воздух был тих и прозрачен. Ноздри не ощущали привычного запаха гари, столб огня и дыма из трубы крематория поднимался высоко в открытое небо. И сегодня он меня не пугал. Не хотелось думать, что можно в одну минуту расстаться со всеми планами и взлететь в эту черную спокойную глубину. Ра"ве для того мы прошли через бесчисленные мучения? Надо действовать, действовать-как можно скорей и как можно осторожнее!
   Я уже собирался толкнуть дверь в барак, как услышал поскрипывание снега под чьими-то быстрыми флагами. Знакомый голос окликнул меня:
   — Иван Иванович, это вы?
   — Задумов?
   — Он самый. Вы что на морозе стоите? Не озябли?
   — Холодно, но не хочется заходить в барак. Там душно и суетно, кое-что обмозговать хочу.
   — Не помешаю?
   — Оставайся.
   Задумов порылся в глубине своих карманов, достал помятую сигарету, прикурил, дал мне затянуться. Так мы стояли, курили, каждый продумывая свое. Николай долго смотрел на дымное пламя крематория и вдруг с каким-то озорством и решительностью произнес:
   — Ну что ж, потягаемся — кто кого!
   Я спросил его:
   — Веришь?
   — Нельзя не верить, Иван Иванович, если беремся за такое дело. Или с плеч голова, или «ура»!
   Я так же думал и спросил о другом:
   — Николай, ты знаешь тех двоих, что были с нами на совещании — Назирова и Рыкова?
   — Назирова хорошо знаю. Он подполковник. Командовал полком. Прорывался к осажденному Ленинграду в июне 1942 года. К городу не пробились, попали в окружение. Он рассказывал мне: на его глазах полк растаял в беспрерывных атаках. Осталась небольшая группа. Пошли на последний прорыв. Пуля пробила Бакию грудь. Ой все-таки еще полз. А потом потерял сознание. Когда очнулся, над ним уже стояли немецкие автоматчики… Да что там говорить — это и вам, и мне хорошо знакомо.
   И опять каждый подумал о чем-то своем. Потом Задумов еще рассказал:
   — Мыкался Бакий, как и мы, по лагерям военнопленных, а весной 43-го оказался в железных рудниках в районе Вецлара. Там мы и встретились. Понравился он мне — решительный, горячий. Раз убежал — неудачно. Снова стал группу готовить. В эту группу попал и я. Ушли вшестером. По дороге нас накрыли. Ну и вот — Бухенвальд. Мы немного позже вас попали сюда, но вот видите: думали об одном и том же. Мы тоже тут группу собрали, хотели бежать, а Николай Кальчин узнал об этом. Я, говорит, представитель подпольного Центра. Хотите создать военную организацию? Будем действовать вместе! А тут, говорят, подполковник Смирнов собирает ребят. Вот, Иван Иванович, теперь и будем действовать вместе! На Бакия можете во всем положиться — железный. Ну, а Рыкова я мало знаю…
   Окончательно замерзшие, мы с Николаем давно уже ходили по тротуару, громко выстукивая деревянными колодками. Не хотелось расставаться. Перебирали людей, которых знали, прикидывали, на кого можно положиться, строили планы. И обоим нам было хорошо оттого, что мы думали одинаково и понимали друг друга с полуслова.
   Это понимание не сейчас родилось. В конце 1941 года в лагере военнопленных под Двинском, в Латвии, мы встретились и подружились. О, это был страшный лагерь! На песках землянки — и все. Нет, не все — еще голод, побои, морозы, болезни. Жили мы с Николаем в одной землянке, ели из одного котелка, доставшегося нам от третьего — умершего. Вместе нас вывезли в лагерь Саласпилс под Ригой, вместе погнали в Германию. Тут мы и потеряли следы друг друга. И я долго жалел об этом. Было много общего в нашей судьбе: окружения, прорывы, ранения, незаживающие раны… И сейчас я рад, что мы снова вместе и в одном деле. Можем молчать и понимать друг друга…
   А лагерь доживал свой обычный день. Вот-вот должен был раздаться сигнал отбоя. Кое-где открывались входные двери бараков и выпускали запоздавшего гостя, который торопливо перебегал к своему блоку. Иногда проходили двое-трое, слышалась нерусская речь. Где-то за воротами лагеря лаяли собаки, поскрипывал снег под деревянными башмаками. И все так же рвался в небо дымный сноп огня из трубы крематория. Кончался обычный день Бухенвальда…