Помимо историй из жизни, в женских журналах есть еще один жанр, от которого я пребываю в упоении: статьи с советами. Советы обычно одни и те же, зато различаются ситуации, при которых этими советами рекомендуется пользоваться. Так, с одной стороны, если ваш любовник потерял к вам интерес, вам советуют надеть сексуальное белье, зажечь свечи, включить тихую музыку, приготовить на ужин что-нибудь необычное и оставить «забытыми» на обеденном столе кружевные трусики (почему-то в женских журналах слово «трусы» считается непристойным и везде фигурируют только эти омерзительные «трусики»).
   Но, с другой стороны, если вы встречаетесь наедине впервые, вам тоже советуют надеть сексуальное белье, зажечь свечи, включить тихую музыку и оставить на столе кружевные трусики.
   В случае осложнений на работе, усталости, плохого настроения, задержки месячных, бесплодия, безденежья, скуки, конца света журналы рекомендуют поднять жизненный тонус путем надевания сексуального белья, включения тихой музыки и зажжения свечей.
   Кроме сотрудников журнала, советы читательницам дают звезды эстрады, кино и телевидения. Наташа Королева, Ольга Кабо и Светлана Сорокина в один голос твердят: спите днем, протирайте лицо огурцами, занимайтесь спортом, не курите. Мойте руки перед едой. Интервью, содержащие подобные откровения, кочуют из журнала в журнал, из номера в номер. Кому это нужно? Неужели кто-то это читает?
   На эти вопросы лучше всего отвечает почта женских журналов. О, эти письма! Татьяна Ларина, Жюли Карагина, маркиза де Мертей, госпожа Севинье – все эти знаменитые эпистолярные амазонки – бескрылые ничтожества, лишенные фантазии и чувства стиля.
   «Дорогая редакция! Хочу поделиться радостью: я люблю и любима. Мы с Никитой вместе уже шесть месяцев и безумно, безумно счастливы. Но у меня есть одна проблема. У меня прыщи. Подскажите, что мне делать? Марина».
   «Дорогая редакция! Мне уже 18 лет, но я еще не встретила того Единственного, кто составил бы мое счастье. Все девчонки надо мной смеются и считают, что я несовременная. Но я думаю, что секс – не главное. Главное, чтоб была любовь. Кто же прав? Светлана».
   «Дорогая редакция! Мой парень не любит пользоваться презервативами, а я считаю, что это просто необходимо. Как нам быть? Ира».
   «Дорогая редакция! Мой муж стал поздно приходить домой. Что это означает? Л. С, Люберцы».
   Почта женских журналов убедительно доказывает, что читательницы находятся в непрерывном и страстном диалоге со своими изданиями. Гармония и взаимное удовлетворение царят в этом мире, условно называемом женским. На первый взгляд, в нем есть все составляющие нормального женского бытия – любовь, работа. Здоровье, досуг, дети, кухня. Но интонация, принятая в этом мире, вечно звенящая струна идиотизма, аккомпанирующая любому тексту, настойчиво свидетельствуют о том, что женщины – умственно неполноценная часть общества. И письма читательниц не опровергают этого впечатления.
   Не могу сказать, что мысль о безнадежном кретинизме моих соотечественниц кажется мне очень уж привлекательной. Я думаю, что все-таки женские журналы над нами издеваются. Поэтому я решила обратиться с открытым письмом ко всем женским журналам сразу.
   Уважаемые редакции!
   Хочу поделиться с вами радостью: я очень люблю читать все, что вы пишете. Ваши советы и рекомендации вернули мне желание жить. Теперь, когда муж приходит с работы и вешает на крюк свой отбойный молоток, я встречаю его в сексуальном белье, с лицом, протертым огурцами. При свечах муж с удовольствием съедает пачку пельменей, выпивает две бутылки пива, рыгает, утирает усы оставленными на столе кружевными трусиками и, счастливый, идет спать. А я еще долго кружусь по комнате под тихую музыку. Потом быстро мою посуду, выметаю из прихожей осколки асфальта, налипшего на отбойный молоток, готовлю обед на завтра, стираю, вышиваю крестиком и решаю тест на коэффициент интеллекта. Перед сном я прочитываю какую-нибудь интересную историю в одном из журналов, профилактически принимаю таблетку от хламидиоза и засыпаю. Но у меня есть одна проблема: лицо у меня стало желтое. Дорогая редакция, что мне делать?
   «Московские новости», 04.08.1998

ГРУСТНЫЙ СУБЪЕКТ

   Есть такой субъект Федерации – Ленинградская область. Никаких разительных, непредставимых для других субъектов отличий у него нет. Родовые его черты до того типические, что могут даже считаться символичными. Единственной особенностью этого субъекта является то, что он – область города, которого нет на карте. В этом, впрочем, тоже есть свой символический смысл: область – советское явление.
Областное место
   Ленинградская область, как и всякая другая, состоит из деревень, поселков и небольших городов. Самые вкусные так или иначе куски откусил Петербург: Пушкин (Царское Село), Петергоф, Сестрорецк имеют статус муниципальных образований, подчиняющихся правительству города. Области достались малосодержательные населенные пункты вроде Всеволожска, Тосно или Колтушеи. Исключение составляет древний и бойкий город Выборг, последние годы говорящий на финском так же хорошо, как на русском. В Выборге есть замок, кинофестиваль, роскошный рынок, несколько очень приличных гостиниц и прелестный полуразвалившийся северный модерн. Больше в области ничего такого нет.
   Если вдуматься, большая часть областных населенных пунктов представляет собой довольно странное зрелище – не то недогорода, не то передеревни. Для города в них не хватает инфраструктуры. Да и взяться-то ей там, в общем, неоткуда: безнадежно и навеки убыточные предприятия наполовину простаивают, а близость огромного мегаполиса создает иллюзию бессмысленности любой конкуренции с ним. Никакой собственно городской жизни в этих населенных пунктах не происходит. Никто не построит в Тосно аквапарк ни для того, чтобы привлечь в город туристов, ни для того, чтобы занять безработных. Тосно будет ждать, пока это сделает Петербург. Кингисепп не учредит оперного фестиваля по той же причине.
   Для деревни же в этих местах слишком много этой самой инфраструктуры: ходит городской транспорт, строятся угрюмые многоквартирные дома, вечно гудят междугородние шоссе, плотность населения слишком велика для деревенской.
   Деревня вообще не областное понятие хотя бы потому, что не административное. Не только административное. Деревни не строятся волевым решением начальства, не закладываются для обслуживания завода, они возникают и умирают сами по себе, они заводятся, как дети, друзья или вши. Для области деревня – это природный фон, вроде озер и лесов. Для деревни область – это те места, где покупают пальто и мебель.
Областное время
   Но область и не территориальное понятие.
   Года два назад мне пришлось некоторое время жить на одной из окраин Петербурга. Если мне не нужно было выезжать оттуда в центр, то покупка продуктов превращалась в существенную бытовую проблему. Не то чтобы продуктов вокруг не было – было, и много. Но ассортимент их навевал какую-то вполне метафизическую тоску. Рыбы, свежей или замороженной, не бывало нигде и никогда. Только в виде палочек и биточков. Мяса тоже не было – котлеты, пельмени, фрикадельки. Из овощей всегда в изобилии присутствовали лук и картошка. Вместе с унылыми блочными домами и жутко продуваемыми пустырями все это создавало отчетливый образ семьи, в которой работающие где-то далеко от дома родители возвращаются вечером домой, измотанные толкучкой в метро, и, не имея сил ни на что, кроме меткого броска полуфабрикатом в кастрюлю, кормят им золотушного ребенка, весь день болтавшегося во дворе со шпаной. По выходным они выбираются «в город», чтобы пойти в кино, в зоопарк, в магазин. Потому что то место, где они живут, – это не город. Это область.
   На бульваре Красных Зорь – так называлось это благословенное место – меня охватывало всегда то же самое ощущение, что возникает в областных городах: дежавю. Время застыло там на отметке «1992 год». Чуть лучше, чем при советской власти, намного хуже, чем сейчас в Петербурге, Новосибирске, Калининграде, Новгороде, Самаре. Там, в области, в избытке приметы советского прошлого – в Тосно на фасаде панельного дома народ и партия по-прежнему едины, в Первомайском на слепой стене медленно осыпается ленинский профиль. Рыночная же экономика имеет до боли знакомые черты кооперации – немногочисленные ларьки с плохой дешевой водкой и гнилыми помидорами носят изысканные имена «Аякс», «Изабель» или «Стикс». Область не может ни вернуться назад, ни рвануть вперед. Областное время отстало от настоящего на несколько лет, а деревенское понимание вечности для области неприемлемо – вечность предполагает покой, а не вой автосигнализации под окном.
Областное сознание
   Но если область – понятие не пространственное и не временное, то что же она такое, наконец? Видимо, область – это состояние. Если попробовать определить качества этого состояния, то основным и, может быть, единственно внятным окажется промежуточность. Промежуточность не предполагает ничего стабильного, поэтому промежуточность невозможно описать, она описывается только отрицанием, через то, чем она не является. Область не является ни городом, ни деревней. Можно ли представить себе областной патриотизм? Нет, конечно. Можно ли представить себе областную традицию – «здесь жили мои прадеды, живу я, будут жить мои правнуки»? Тоже нет. Можно ли представить себе областной «гений места», дух, выражающийся и в патриотизме, и в традициях, и в специфике, и в архитектуре? Нет. У области – любой – нет архитектуры. Ленинградская, Липецкая, Псковская области – все построены одинаково, везде один и тот же убогий советский пейзаж без особенностей и причуд. В лучшем случае можно найти два-три одноэтажных уездных особняка девятнадцатого века, где последние тридцать лет сидит какое-нибудь газоуправление под тусклыми пластмассовыми люстрами. Вот и вся архитектура, весь гений места.
   Идея промежуточного областного сознания – это идея безнадежного ожидания, вечно продолженного, неопределенного будущего времени в неопределенном третьем лице. Когда-нибудь построят, отремонтируют, закопают, наладят, откроют. Никаких предпосылок для этого нет, никто не будет ничего делать, поскольку любая деятельность предполагает местоимения первого лица – я, мы. В области есть только «они», промежуточности всегда сопутствует апатия.
Областной человек
   Человек может не уезжать из своего города, потому что он его любит, он к нему привязан. Человек не хочет расставаться с деревней, потому что деревня – это земля, и если ты привык к ней, то оставить ее трудно. Почему человек живет в области? Если учесть, что многие из областных жителей работают не по месту своей прописки, а в ближайшем крупном городе, то вопрос этот почти невозможно разрешить. Почему человек живет во Всеволожске? Потому что у него не получилось переехать в Петербург. Областной человек всегда рвется в областной центр, с этим центром связаны его ожидания, надежды, мечты. Областной человек всегда недоволен, потому что его ожидания, надежды и мечты не сбылись. Он завистник по определению, и в зависимости от темперамента зависть его приобретает либо агрессивные черты – как у люберецких под Москвой или колпинских под Питером, либо животно-стяжательские – как у солнцевских, либо уныло недоброжелательные – как у абсолютного большинства. Областной человек ненавидит свой город и ненавидит свой областной центр, потому что у него отняли его деревенскую землю и не дали ему городских соблазнов. Областной человек – памятник идее смычки города и деревни.
   Областной человек Ленинградской области не признает, не ценит и не понимает города Петербурга. Петербург чужд, враждебен и не нужен ему. Областной человек Ленинградской области тоскует по Ленинграду, потому что ему кажется, что во времена Ленинграда везде было одинаково, ничто не манило мечтой. Областной человек во Всеволожске голосует за Александра Невзорова не только потому, что тот провалился в Петербурге, но и потому, что Невзоров – фигура того самого времени, когда вся страна находилась в состоянии промежуточности, в областном состоянии.
Областное имя
   Одно из определений слова «область» в словаре Даля – «край под особым управлением, не названный губернией». Даже Даль определяет область через отрицание! Что же до особого управления, то, как уже было сказано выше, никакого управления в областях, как правило, нет – это не особое управление и вообще не управление, а инерция, не жизнь, а прозябание. Ленинградская область управляется и живет, как и все другие, – абы как, на авось. Раньше ее губернатором был Густов, теперь Сердюков, разницы между ними никакой, дороги какими были, такими и остались, ничего заметного и нового не происходит.
   Особое управление Ленинградской областью видно только в одном: в некоей филологической честности, о которой было сказано в начале этой заметки. Область управляется из прошлого, из Ленинграда. И пока сама область сохранится, так будет всегда.
   Потому что «Петербургская область» – вещь не только неблагозвучная, но и языково, понятийно невозможная, согласитесь.
   «ФАС», 21.09.2000

ЛЮБИМАЯ ЖЕНЩИНА ПОЛКОВНИКА ПУТИНА.
ДО БОЛИ ЗНАКОМАЯ, НАВЕКИ РОДНАЯ

   У Владимира Анатольевича Яковлева в городе Петербурге существует два популярных в народе прозвища: Шариков и Сантехник. Так же широко бытует поверье, что бандиты города Питера зовут мадам Яковлеву не иначе как «мама». Город не то чтобы ненавидит своего губернатора – ненависть слишком сильная эмоция для питерцев, ненавидят в Питере только Москву, – но как-то недолюбливает его. И если у покойного его предшественника были не только яростные противники, но и не менее пылкие поклонники, то нынешний губернатор никаких отчетливых чувств не вызывает. Его и рады бы сменить на кого-нибудь, да только на кого?
   Степашин вот отказался, промурыжив общественность по своему кокетливому обыкновению. А шансы-то имел впечатляющие. Время от времени курсируют душераздирающие слухи о том, что власть всерьез собирается выставить на поле господина Черкесова. Черкесов в Петербурге знаменит. Во-первых, он возбудил последнее в Советском Союзе дело по 70-й статье (антисоветская агитация), было это в 89-м, когда и с советским, и с агитацией всем уже было все понятно. Во-вторых, в его кабинете рядом с портретом Дзержинского висел календарь с Сикстинской Мадонной.
   Вот прямо под нею он и вел допросы. Много кого посадил господин Черкесов. Так что бывшие его подследственные, в прошлом диссиденты, а ныне довольно преуспевающие (в социальном смысле) граждане с некоторым вполне понятным возбуждением обсуждают возможность появления любимой фамилии в избирательных бумажках. Каждый раз, когда выясняется, что Черкесова все-таки не будет, по городу разносится тихий стон: в нем и явное облегчение, и толика разочарования – чувство мстительности остается неудовлетворенным, а так хорошо можно было бы в рамках предвыборной кампании обнародовать дневниковые записи, протоколы обысков, воспоминания о допросах…
   И тут появляется Она. И сама идея – видеть в кресле губернатора женщину, идея западная и на просторах России до сих пор экстравагантная – уже по одной своей западности как-то подходит Петербургу. Здесь всегда голосовали прогрессивнее и интеллигентнее, чем в Москве.
   Валентина Ивановна Матвиенко, конечно, прекрасна, спору нет. Статная женщина с начесом, всегда с ярким вечерним макияжем, в выразительных костюмах, то в норковых, то в песцовых шубах; говорят, у нее есть чудесная вилла на Мальте (а может, и нету, но ей бы это к лицу пришлось), – она до последнего времени заведовала сирыми и обездоленными, пенсионерами, детьми, инвалидами. Сам ее вид, нарядный и сияющий, должен внушать ее подопечным уверенность в завтрашнем дне: раз у нас такой министр, значит, точно все будет хорошо, все идет по плану.
   Но самое прекрасное в Валентине Ивановне то, что она нам до боли знакомая, навеки родная. Даже вглядываться не нужно, чтобы понять: так гуляет бухгалтерия. Мы видели Валентин Ивановн в ресторанах на 8 Марта, они там плясали со своими пузатыми кавалерами под популярную песню «Лаванда». Мы хорошо знаем их в лицо и побаиваемся их, потому что от них зависело распределение заказов – это они, Валентины Ивановны, решали, класть нам в пакет банку сгущенки или мы обойдемся гречкой. Это они проводили первый Ленинский урок в школе 1 сентября. Они в ПИБах объясняли нам, что перепланировка квартиры невозможна, потому что не положено, и пусть ванна будет в кухне, как на плане. Они выводили нас на субботники, везли нас на картошку в холодных автобусах и, чтобы взбодрить нас, первыми запевали «Пусть бегут неуклюже». Они были дежурными администраторами в гостинице и отказывались поселить нас в один номер, потому что мы по паспорту не женаты. Через них мы доставали доски для дачи и кроссовки для сына. Они всегда были отзывчивыми и справедливыми, энергичными и строгими, покрикивающими и похохатывающими. Холеными, советскими, пошлыми.
   И вот теперь Валентина Ивановна будет править Петербургом. Почему бы и нет? Она справится, нет сомнений. Прежде всего, у нее самой нет сомнений, сомнения в принципе не ее стезя. А какие к ней могут быть претензии? Да решительно никаких. Коммунистка? Да ладно вам, она же прежде всего – женщина. Предвыборная кампания обещает быть спокойной и галантной – женщины у нас традиционно считаются слабым полом, несколько недолюдьми, так что оппоненты будут вести себя осторожно, не дай бог кто-то скажет: «Как же можно так! Это же женщина!» Собственно, ничего другого, кроме того, что она женщина, сказать о Валентине Ивановне нельзя. Никаких иных особенностей, дарований или убеждений за ней замечено не было. Выиграет она всенепременно.
   Будет ехать по Невскому кортеж с мигалками, а в лимузине – Валентина Ивановна. Будет Гергиев открывать оперный фестиваль в Мариинке, а в царской ложе – Валентина Ивановна. И в квартире Пушкина на Мойке будет Валентина Ивановна, и в Эрмитаже будет Валентина Ивановна, и в Летнем саду, и в Михайловском замке, и в Петергофе, и в Царском Селе, и везде, где есть старинная мебель, сусальное золото, мраморные статуи, красота. И затурканный, обшарпанный, обиженный город, гордящийся своей интеллигентностью, наконец заткнется, поняв, что такова его участь: им управляли и будут управлять жлобы. Потому что больше он никому не нужен.
   «ФАС», 09.03.2000

МОЙ ПЕТЕРБУРГ

   Бывают зимой такие безоблачные дни, когда воздух от мороза колышется над землей и солнце слепит с равнодушием и торжественностью звезды. В эти дни Петербург загадочным образом похож на летний утренний Рим. Так же дрожит перспектива вдалеке, так же сереет камень, синий купол Троицкого собора манит югом, звук автомобильных гудков в пробке на Невском сулит оживление жаркого дня. Уши мерзнут, пальцы не сгибаются от холода.
   Петербург для петербуржцев значит много: неизмеримо больше, чем иные города для их обитателей. Если отбросить имперскую спесь, провинциальную ущемленность и прочие общие фразы, то останется нечто, привычно называемое величием замысла. Настойчивость масштаба, я бы сказала. Невозможно не замечать этот город, невозможно передвигаться по нему, просто думая о своем. Строгость задаваемой им системы координат загоняет человека в созерцательность. Созерцательность – оправдательный приговор анемии, свойственной петербуржцам. Анемия наша вполне отвратительна. Безвольный перфекционизм каждый из нас носит на груди как заветную индульгенцию: зачем строить, когда все построено; зачем писать, когда все написано; всякая творческая активность кажется здесь нахальством и пошлостью. Наша интонация – нытье, гримаса – поджатые губы, жест – пожатие плечами, поза – ноги заплетены винтом, руки на груди скрещены, зажатость и оборона от внешнего мира. За всем тем мы значительно вежливее на дорогах и тише разговариваем в ресторанах. В Москве меня давно уже преследует ощущение, что все орут.
   С ноября по март Петербург едва выносим. Более всего отсутствием света. Я с радостью бы отдала международный аттракцион белых ночей за два дополнительных часа света зимой. В белые ночи маленьких детей трудно уложить спать.
   Взрослея, они привыкают и становятся нормальными местными невротиками, неспособными чувствовать биологическое время и вечно опаздывающими на мосты. Сейчас октябрь, четыре часа дня, я только что встала из-за компьютера включить верхний свет и закрыть форточку: это атавизмы московского происхождения – природные петербуржцы сидят в воронках сквозняков и сумерек до последней дрожи. Горько мне, никогда мне не стать петербурженкой. Нельзя стать петербуржцем, как нельзя стать евреем.
   С возрастом банальность начинает притягивать глубиной истины. Может быть, поэтому о Петербурге надо писать в молодости, когда веришь в уникальность собственных впечатлений. Позже, вглядываясь в них, с наслаждением лелеешь трюизмы, цитаты, обобщения. В стертом от частого употребления слове прозреваешь его первоначальный смысл, гладишь его ладонью, еще утончая его поверхность, затрудняя его звучание для тех, кто подойдет к нему после тебя. Европа?.. Европа и есть. И надругательство над городом главное было не в переносе столицы, не в переименовании, а в отрезании его от Европы. Оттого он и зачерствел. Венеция?.. Да, и Венеция тоже. Только видно это с воды, когда катаешь на катере своих московских друзей и снизу видишь другой ракурс, иные пропорции, новый смысл парадных подъездов, отражения, темень мостов. Достоевский?.. А куда без него. Слепые стены в потеках, преступные вторые дворы, и мусор, современный, рукотворный, пластмассовый, кажется природным, оседающим на землю прямо из атмосферы, из влажного лондонского тумана. Лондонского, потому что Достоевский и Диккенс сливаются здесь в один текст. Пушкин и Блок, Толстой и Белый, император и террорист, адвокат и балерина, балы и блокада, Милюков и Кузмин, – все страшное и прекрасное, смешное и скучное проблистало здесь и поблекло, растеклось, обесцветилось, смешалось, сгнило, растворилось в том воздухе, которым мы теперь дышим.
   Я часто думаю, что, когда я умру, в той, другой топографии, где мне суждено оказаться, я увижу тамошнее отображение Петербурга. Пустой и гулкий, вечно утренний, поздне-весенний, он станет мне наконец понятен. Я осознаю все его острова не как речевые преувеличения, связанные асфальтированными мостами, а как реальность, клочки зыбкой суши среди воды. Я оценю прямоту Невского и силуэт Петропавловки, похожий на кардиограмму больного аритмией. Медный всадник перестанет смущать меня дикостью пропорций всадника и лошади. Ритм Двенадцати коллегий отольется в простую нотную запись, а Летний дворец Петра перестанет казаться идеальным проектом дачи. Я перестану жить в этом городе, а значит, смогу на него посмотреть. Потому что в земном своем существовании это он на меня смотрит, холодно и спокойно, без одобрения и осуждения. Равнодушно.
   Пока что я живу в нем вот уже тринадцать лет. Меня забавляет, когда говорят, что нынешнее население не подходит Петербургу, не к лицу ему: ему люди вообще не идут. Мне трудно представить себе, кто мог бы тут быть на месте. Даже Петр кажется мне не местным – он чвакал ботфортами по болоту и доскам, а не по проспекту. Пушкин просил тут морошки, а не птифуров. Гоголь отсюда бежал. Никто не чувствовал здесь себя дома. Поэтому ни ростовчанин, с удовольствием облюбовавший себе Ржевку– Пороховые и удивляющийся, как можно жить в «старом фонде» с его гнилыми трубами, ни сибиряк с золотыми зубами, служащий таксистом под неизменный «Русский шансон», ни армянин, предпочитающий кегельбан Петергофу, не удивляют, не раздражают меня. Все правильно, мы все здесь чужие, случайные.
   Мне весело слышать, как дети из детского сада приносят слово «штакеншнейдер» вместе с ударением на первом слоге в слове «звонит». Меня смешит важность, с которой обычный обменник именует себя «центром обмена СКВ». Я люблю нелепые шляпы наших бюджетных красавиц, и пальто, сшитые в ателье, и сумрачность проводников в поездах до Москвы, и болельщиков «Зенита» с раскрашенными в голубой и белый лицами. Ничто здесь не кажется особенно чуждым, особенно оскорбительным, ничто не взывает к немедленным рукотворным изменениям. Истерическое латание разрухи и не менее истерическое казнокрадство – все кажется обреченным на неудачу, бессмысленным. Вся биография этого города, все его прежние и новые ужасы кажутся мне его собственным своеволием, никак не зависящим от людей. Так деленные-переделенные наши квартиры, выкупаясь и отдаваясь нам в собственность, превращают пространство в приключение, а прошлое – в рельеф, в выпуклость вместо царапин.
   Мне неприятно слышать, как о Петербурге говорят люди, не живущие в нем. Не важно, хвалят его или ругают, мне все равно кажется, что все плоско, убого, что его не понимают, недостаточно ценят, неправильно любят. Какая-то детская досада, бессилие, невозможность объяснить всю неповторимую пронзительность собственного чувства к нему. Я понимаю, что в этом и состоит главная банальность русской культуры: банальность любви к Петербургу.
   «Elk», февраль, 2003

ПОЗОВИ МЕНЯ С СОБОЙ

   Предположим, к нам в город приехал гость. Но не просто гость, а некто, совершенно ничего никогда не слышавший о нашей стране, наших нравах, но жаждущий все это познать. Пусть этот некто будет непредвзят, открыт всем впечатлениям и очень молчалив. Даже, может быть, бесплотен. Такой Дух Любознательности; но о нас совсем ничего не знает.