Я ушел из профессорской вместо с Джего. Он обещал показать мне небольшую комету, появившуюся на небе в прошлую или позапрошлую ночь. Во втором дворике мы поднялись по лестнице на последний этаж, и Джего объяснил мне, куда надо смотреть – на востоке, рядом с самой бледной звездочкой Большой Медведицы, виднелось неяркое серебристое сияние. Джего увлекался астрономией с детских лет; глядя на звезды, он чувствовал что-то вроде религиозного экстаза, хотя и был неверующим.
   Вечное молчание бесконечных пространств не пугало его. Он ощущал гармоническое единство с небесами и необъятную силу невидимого мира. Но говорил Джего только о том, что открывалось его глазам. В тот вечер он объяснил мне, куда комета переместится за сутки, назвал точные параметры ее орбиты и сказал, через сколько лет она снова приблизится к Земле.
   Спускаясь по лестнице, он был спокоен, безмятежен и счастлив. Его даже не особенно взволновала открытая дверь служебной квартиры Пилброу. Я поднялся в квартиру, и слуга, который растапливал камин, сказал мне, что от Пилброу пришла телеграмма: он уже в Лондоне и с последним поездом приедет в Кембридж.
   Джего ждал меня внизу, но он услышал слова слуги, так что мне не пришлось ему ничего объяснять.
   – На редкость милый старик, – проговорил он, ничуть не удивившись: приезд нашего союзника органически завершал этот приятный и благополучный вечер. Он пожелал мне доброй ночи и медленно пошел домой. Я видел у него такую неспешную и уверенную походку только после нашего первого совещания, когда он решил, что ректорство ему обеспечено.
   По крайней мере один раз он поднял голову и посмотрел на звезды.
   Во втором часу ночи, когда я работал за столиком возле камина, у главных ворот кто-то позвонил – сначала два раза коротко и спокойно, потом нетерпеливо, раздраженно и долго. В конце концов привратник проснулся. Я услышал скрип его двери, а затем лязгнули открываемые ворота.
   Через минуту во дворике раздался стук шагов. Я мельком подумал, кого это принесло так поздно, и продолжал работать. Вскоре, однако, послышались шаги на моей лестнице. Это был Пилброу.
   – Я видел, что у вас горит свет, – сказал он, – но мне хотелось умыться с дороги. Очень рад, что вы еще не легли: мне обязательно нужно с вами поговорить.
   Он казался помолодевшим лет на десять – лицо медно-красное от загара, на лысом, тоже загоревшем, черепе видны светлые пятна облупившейся кожи.
   – Последний раз я ел в Сплите тридцать шесть часов назад. Сплит!.. Сплит!.. – Радостно посмеиваясь, он произнес это слово несколько раз. – Что за дикие названия! У итальянцев и то не такие дикие… Люблю славян! Поразительное количество красивых людей. Стоишь на рыночной площади и смотришь… А уж скромные – до изумления! Интересно, почему это к юго-востоку от Бреннера люди с каждой милей становятся все красивее? Тирольцы очень хороши. Далматы еще лучше. И чем красивее люди, тем они скромней. Тирольцы довольно скромный народ. Далматы на диво скромны… Неужели это закон природы? Дурацкий, доложу я вам, закон…
   Пилброу говорил беспрерывно – я не мог вставить в его речь ни слова. Он добирался до Англии на самолете. Его путешествие длилось два дня – и он, видимо, ничуть не устал.
   Вскоре он сказал – очень серьезно, но без всякого предисловия:
   – В Европе обстановка гораздо хуже, чем во времена моей молодости.
   – Политическая обстановка?
   – Наших друзей вот-вот уничтожат. Все, во что мы верили, растоптано. Соотечественнички бесстрастно наблюдают. Или обедают в лучших домах. Проклятые идиоты! Снобы! Снобизм доведет Британию до самоубийства. Эти слепые снобы не способны отличить врагов от друзей. Решительно не способны! А слепцы могут привести страну только на край пропасти…
   Пилброу рассказал мне, что ему удалось сделать. Он исхитрился навестить своих друзей в концентрационном лагере. Он вел себя очень храбро. Храбро и мудро – хотя казался просто веселым пожилым бодрячком.
   – Мне хотелось предупредить вас, – неожиданно сказал он. – Поэтому-то я и обрадовался, что вы еще не спите. Мне хотелось предупредить вас заранее, до того, как узнают другие. Я не могу голосовать за Джего. Я не могу голосовать за человека, который поддерживает чуждые нам идеалы. У меня и у вас общие идеалы. Вот почему я решил предупредить вас заранее…
   Меня ошеломили его слова. Мне не показалось бы странным, если б он объявил себя противником Джего с самого начала. Ему не нравились политические взгляды Джего, но я думал, что он сознательно пошел на компромисс. Сейчас меня не удивила бы какая-нибудь формальная отговорка, прикрывающая его нежелание участвовать в выборах. Но специально приехать в Кембридж и ворваться ко мне среди ночи, чтобы объявить о своем решении!.. Все еще не придя в себя, я машинально спросил:
   – И что же вы намерены делать?
   – Голосовать за Кроуфорда, – не задумываясь ответил Пилброу. – У него прогрессивные взгляды. Он всегда их придерживался. В этом смысле мы вполне можем на него положиться.
   Я попытался собраться с мыслями, чтобы переубедить его. Я повторил ему все аргументы, которыми пользовался в споре с Гетлифом. Потом подумал и привел еще один довод, который, по моим расчетам, мог повлиять на него: сказал, что молодежь – Калверт и Льюк – поддерживают Джего, напомнил ему, что он всегда шел в ногу с молодежью. Ничто не помогало: он возражал мне взволнованно и немного сбивчиво, но твердо стоял на своем.
   Тогда я сделал еще одну попытку:
   – Вы ведь знаете, что положение в мире тревожит меня не меньше, чем вас. Если только это возможно.
   Пилброу понравилась моя последняя реплика, и он улыбнулся.
   – Ведь знаете, правда?
   – Конечно, знаю. Конечно. Больше, чем этих…
   – Нет-нет, – сказал я. – Не больше, чем Гетлифа или юного Льюка. Но и не меньше. Зато я принимаю политические события даже ближе к сердцу, чем вы. Для меня они становятся последнее время как бы личной трагедией.
   – Правильно! – воскликнул Пилброу. – Совершенно правильно! События в мире должны быть поистине чудовищными, чтобы человек начал воспринимать их как личную трагедию. А сейчас…
   – И тем не менее, – прервал его я, – они не должны влиять на нашу университетскую жизнь. Нам надо выбрать в ректоры наиболее достойного человека. – Я замолчал, надеясь, что это произведет на него впечатление. – Вы ведь не будете отрицать, что вам всегда нравился Джего?
   – Не буду, – сейчас же согласился Пилброу. – Он очень сердечный человек. Поразительно сердечный.
   – А как вы относитесь к Кроуфорду?
   – Равнодушно.
   – У него прогрессивные политические взгляды, – сказал я. – Но вам известно не хуже, чем мне, что ему не нужна человеческая культура. Если завтра исчезнут все книги, без которых вы не мыслите себе жизни, он этого просто не заметит.
   – Пожалуй. И все же… – В карих глазах Пилброу блеснула растерянность.
   – Во всех наших разговорах вы неизменно подчеркивали значение человеческой личности. Вам ведь не придет в голову отрицать, что Джего и Кроуфорд – очень разные люди. А теперь получается, что для вас абстрактная политическая программа важнее личности. Значит, личности вы больше не придаете никакого значения?
   – Мы всегда чем-нибудь поступаемся. – Пилброу нашел способ защиты и заговорил с прежней уверенностью. – Если мы не пожелаем ничем поступиться, то в конце концов потеряем все.
   Я решился на крайнее средство:
   – А что ждет Джего?
   – Разочарование…
   – Вы прекрасно знаете, что не только разочарование.
   – Да. Не только.
   – Вас это даже не огорчило бы – ни сейчас, ни в юности. Верно? Вы всегда были в себе уверены – не то что Пол Джего. Ни чины, ни должности вам для самоутверждения не нужны. Вас никогда не привлекало ректорство или президентство в каком-нибудь фешенебельном академическом клубе. Такие люди, как вы, не стремятся к должностному могуществу. А вот Джего эта поддержка очень нужна. Больше того – необходима. Трудно даже представить себе, как он будет мучиться, если его не изберут в ректоры. Вы вот сказали – разочарование. Нет, Пилброу, для него это будет страшным, сокрушительным ударом.
   Я помолчал и спросил:
   – Вы согласны со мной?
   – Согласен, – нехотя ответил Пилброу.
   – И что же?
   – Я ему очень сочувствую, – сказал Пилброу. – Но со временем все забывается. Они всегда…
   Он говорил равнодушно, почти беззаботно, и я понял, что ничего у меня не вышло. Через несколько минут к нему вернулась уверенная энергичность, его глаза вспыхнули, он весь подобрался и напористо, резко проговорил:
   – Я почувствовал бы себя жалким предателем, если кто-нибудь мог бы сказать, что в трудную минуту я не поддержал единомышленников. У меня мало сил, но я сделаю все, что смогу. Надеюсь, несколько лет в моем распоряжении еще есть.
   Я понимал, что ничего у меня не вышло. Все было кончено. Теперь никто не переубедил бы Пилброу. Он твердо и бесповоротно решил голосовать за Кроуфорда.
   По я понял и кое-что еще. Энергичность Пилброу вызывала у меня восхищение, я с завистью думал, что вряд ли буду таким бодрым и решительным, когда мне перевалит за семьдесят… однако сегодня я в первый раз обнаружил, что возраст уже изменил и его.
   Два-три года назад он не сказал бы в разговоре о Джего, что «со временем все забывается», словно человеческие чувства казались ему надоедливой обузой. Но сейчас они казались ему именно обузой – вернее, не обузой, а чем-то мелким, ненужным и отчасти смешным. Так изменил его возраст. Он был человеком сильных страстей, но они постепенно умерли – все, кроме одной, самой глубокой, – хотя никто, и прежде всего он сам, не считал его стариком. А чуждые ему чувства других людей не вызывали отклика в его душе. Он считал их слишком легковесными. Очень немногое представлялось ему теперь важным. Как зрелый мужчина со снисходительной усмешкой вспоминает свою первую любовь – потому что уже не способен на искреннюю, самозабвенную страсть, хотя когда-то пережил много радостей и страданий, – так Пилброу, этот чрезвычайно пылкий в прошлом человек, с холодной усмешкой смотрел теперь на страсти еще не старых людей. В жизни каждого человека наступает такое время, когда он вдруг обнаруживает, что вместо отзывчивости и участия к другим он ощущает в сердце только пустоту равнодушия. Он выглядит почти так же, как десять лет назад, он еще верен своим наиболее глубоким привязанностям… но этих привязанностей у него остается все меньше, и он уже не может скрыть от себя, что превратился в старика.
   Временами Пилброу не скрывал этого от себя. Просто не мог скрыть. И еще ревностней оберегал те свои чувства, которые по-прежнему его волновали. Чувства, которые умирают последними. Пилброу помог в своей жизни очень многим людям, он всегда стремился к добрым делам, постоянно боролся со своим эгоцентризмом и плотскими страстями, но больше всего гордился тем, что «в трудную минуту поддерживал единомышленников», борющихся за социальную справедливость, – эта мысль отчетливо прозвучала в его последней реплике. Он сумел выразить в ней свою нынешнюю сущность: возраст освободил его от «ненужных» страстей, и он целиком отдался самому важному делу. Но при этом он думал о себе самом даже больше, чем откровенные эгоисты. Он был добр, отзывчив и щедр – но никогда не забывал проверить, как его поступки выглядят со стороны. В ту ночь я был слишком расстроен, чтобы разбираться в своих ощущениях, но потом понял, что осудил его чересчур строго. Многие люди считали его необычайно добродетельным, а мне он попросту очень нравился: я видел в нем любезного, доблестного, порывистого и удивительно сердечного человека, который постоянно обуздывал себя, чтобы не лишиться самоуважения.
   Пилброу не заметил, что я очень расстроен, и долго рассказывал мне о каком-то хорватском писателе, а около четырех часов утра вдруг объявил, что давно мечтает как следует выспаться, и ушел.
   Я был слишком удручен, чтобы спать, и решил разбудить Роя Калверта. Вот мы и поменялись ролями, подумал я, вспомнив, как он будил меня по ночам, когда его мучила депрессия. Я поднялся к нему и открыл дверь его гостиной – в камине дотлевали слабо мерцающие угольки. Рой, видимо, развел очень большой огонь и работал допоздна. На столике у камина лежала корректура его книги о литургии, и, глянув на первый лист, я увидел посвящение – ПАМЯТИ ВЕРНОНА РОЙСА.
   Рой мирно спал. Бессонница не мучила сто с прошлого лета, а когда у него не было бессонницы, он спал как ребенок. Я будил его довольно долго.
   – Ты зачем мне снишься? – открыв глаза, спросил он.
   – Я тебе не снюсь.
   – Ну, тогда я еще посплю. А ты спасай мои книги. У нас ведь пожар? Пусть пока горит, мне надо поспать.
   Он был румяным и по-детски взъерошенным – слегка поредевшие волосы ничуть его не старили.
   – Мне что-то здорово не по себе, – сказал я, и он окончательно проснулся.
   Пока он вылезал из постели и натягивал халат, я передал ему свой разговор с Пилброу.
   – Плохо. Очень плохо, – сказал Рой.
   У него все еще слипались глаза; мы перешли в гостиную, и он сел возле камина, чтобы унять знобкую дрожь.
   – Так что мы будем делать, старина?
   – Кажется, победа ускользнула от нас. Я очень тревожусь за Джего.
   – Именно. Но твоя тревога ему не поможет. Что мы предпримем?
   Он вытащил кубики и передвинул Пилброу в кроуфордовскую партию.
   – Значит, семь голосов за Кроуфорда и шесть за Джего, – проговорил он. – Такого скверного положения у нас еще не было.
   – Мы ничего не потеряем, если попытаемся перетянуть кого-нибудь на нашу сторону, – сказал я. – Очень жаль, что мы не сделали этого раньше. По-моему, нам надо как следует насесть на Гея.
   – Именно. Ничего другого сейчас не придумаешь. Да-да. В самом деле, – довольно бессвязно забормотал Рой и улыбнулся мне. – Не стоит так тревожиться, старина.
   – Нам надо насесть на Гея, но я не очень-то верю в успех.
   – Мне жаль старину Джего. Тебе ведь тоже, верно? Ты по-настоящему его полюбил, я знаю. Ну, ничего. Мы сделаем все, что в наших силах. – Роя захватила эта мысль – насесть на Гея. Он опять улыбнулся мне. – Удивительное дело – сегодня не ты меня поддерживаешь, а я тебя.



34. Долг любви


   Я лег очень поздно, но проснулся еще до прихода Бидвелла. Сказав: «Уже девять, сэр», он поднял жалюзи, и комнату залил серовато-сумрачный свет декабрьского утра; я отвернулся к стене, думая, что с удовольствием проспал бы весь этот день.
   Бидвелл поздно растопил камин в моей гостиной, и теперь черную груду углей едва подсвечивали зыбкие языки пламени. Временами дым выплескивался в комнату – он казался едким, промозглым и холодным. Мрачно съев завтрак, я заставил себя встать, вышел на лестницу и кликнул Бидвелла. Он тотчас явился; его улыбка, как и обычно, была почтительной, веселой и плутоватой. Я послал его узнать, встал ли Пилброу; вернувшись, он сказал, что «на двери мистера Пилброу висит записка, где он приказал не будить его до двенадцати часов».
   Я понимал, что, выспавшись, Пилброу сразу же известит бывших союзников о своем решении. Он придерживался странных для старого человека взглядов, но был вежлив и обязателен, как истинный джентльмен девятнадцатого столетия; он всегда говорил, что не может понять, почему его единомышленники-либералы считают грубость признаком хорошего тона, хотя неизменно добавлял, что для этого у них наверняка есть веские основания и что никаких других претензий у него к ним нет.
   Было очевидно, что Кристл, Браун и Джего сегодня же получат его извещения. Мне очень не хотелось сообщать Брауну еще одну неприятную новость и за завтраком я решил не ходить к нему, а дождаться, когда он узнает все без меня. Но потом я подумал, что от неприятностей прятаться глупо, и попросил Бидвелла отнести Брауну записку, в которой приглашал его прийти ко мне, как только он появится в колледже.
   Все утро Браун принимал у абитуриентов экзамены на получение стипендии и пришел ко мне около одиннадцати.
   – Что случилось? – спросил он прямо с порога. – Вы слышали какие-нибудь новости про собрание?
   Узнав, что Пилброу не хочет голосовать за Джего, он побагровел от злости и выругался – я еще никогда не слышал от него такой грубой брани. Он сказал:
   – А все эта растреклятая политика! Он так и останется до самой смерти мальчишкой. Плохо, когда в колледже работают люди с дурацкими взглядами – не при вас будь сказано, Элиот, – но уж совсем невыносимо, когда они берутся за серьезные дела. Хоть убейте, а не смогу я теперь относиться к Пилброу так же, как раньше.
   В первый раз за последний год он потерял над собой контроль. Помолчав, он угрюмо проговорил:
   – Что ж, надо сказать об этом Кристлу. Времена изменились – теперь он расстроится гораздо меньше, чем я.
   Кристл внимательно выслушал новость и отреагировал на нее совсем не так, как Браун.
   – Понятно, – проговорил он. – Удивляться тут особенно нечему.
   Кристла обуревали противоречивые чувства: неопределенная виновность – потому что Браун был очень рассержен; добросердечная грусть – из-за того, что тот так сильно расстроен; радость от предвкушения активных действий – теперь он мог осуществить свой тайный замысел; и глубокая, но неосознанная удовлетворенность.
   – Хорошо, что я уже начал переговоры! – с торжеством воскликнул он. – Мы еще не рассказывали вам, Элиот. Браун-то, как всегда, был против. Но кое-кто из наших противников тоже выступил за общее собрание. Объединенное, без всяких партий, для всех членов Совета. Я вот говорил вчера Брауну, что нам не обойтись без компромисса. Ну, а теперь я в этом совершенно уверен.
   – Со вчерашнего дня наше положение изменилось.
   – Мне и вчера было ясно, что в каждой партии есть колеблющиеся.
   – Меня к ним причислить нельзя, – твердо сказал Браун.
   Я спросил, согласились ли наши противники провести общее собрание.
   – Они не посмеют отказаться, – ответил Кристл. – Да едва ли и захотят.
   – Даже сейчас, когда у них большинство? До вчерашнего дня они неизменно нам проигрывали. Но теперь-то зачем им собрание?
   – Они будут глупцами, если согласятся на это собрание, – мрачно сказал Кристлу Браун. – Еще вчера любое ваше предложение могло принести им пользу. Здравый смысл требовал от них, чтобы они попытались узнать ваши планы. Им следовало идти вам навстречу в любом вашем начинании. Они же видели, что вы тоже не уверены в победе.
   – И все-таки я оказался прав. Это собрание может спасти нас, – сказал Кристл.
   – Я поверю, что вы правы, если услышу, что они действительно соглашаются на компромисс – именно теперь, когда большинство у них.
   – Я позабочусь, чтобы собрание состоялось, – успокоил Брауна Кристл. – Это можно устроить. Они пойдут на компромисс, вот увидите…
   После ленча ко мне поднялся Рой. Мы условились повидаться с Геем в четыре часа, когда он пьет свой чай, потому что старик вот уже сорок лет планировал время, целиком подчиняясь расписанию трапез, и с полудня до чая спал – так что нам надо было выходить из колледжа не раньше трех.
   Я скрывал от Брауна и Кристла, что мы собираемся поговорить с Геем. Кристл сейчас добивался компромисса, и сообщать ему о наших планах было небезопасно. Пока положение Джего не упрочилось, он едва ли стал бы помогать нам – скорее, наоборот.
   – Именно, – сказал Рой. – Он поразительно напористый человек. Если б он защищал интересы Джего так же рьяно, как вытрясал пожертвование из сэра Хораса, то мы бы уже давно положили Кроуфорда на обе лопатки.
   Мы разговорились о людях, влияющих на общественную жизнь. Нас обоих удивляло, что целеустремленность – целеустремленность в сочетании с упорством и настойчивостью – неизменно оказывается в наши дни эффективней, чем изощренная и хитроумная искусность. Искусность и проницательность способствовали, конечно, достижению цели, однако, наблюдая за общественной жизнью, человек приходил к банальной, но неопровержимой мысли, что самыми ценными союзниками становятся те люди, которые, безусловно, верят в его правоту. Артур Браун был изобретательным и мудрым политиком, но он превратился в лидера нашей партии и самого надежного сторонника Джего именно потому, что решительно, настойчиво и, в отличие от нас, безоговорочно считал Джего наиболее достойным кандидатом в ректоры. А кроуфордовская партия, которая до недавних пор проигрывала нашей, держалась на Деспарде, Винслоу и Гетлифе, безусловно веривших, что ректором должен стать Кроуфорд. Кроуфорду повезло больше, чем Джего, потому что Кристл, в принципе не менее целеустремленный, чем его противники, на этот раз с самого начала сомневался в своей правоте.
   Нашу беседу прервал стук в дверь, и на пороге моей гостиной появилась миссис Джего.
   – Я заходила к Рою… Мне надо было кого-то найти… – с запинкой проговорила она и разрыдалась. Я посадил ее в кресло у камина, но ей никак не удавалось успокоиться – склонив голову на подлокотник, она рыдала громко, горестно, не таясь, и ее крупное тело сотрясалось от задышливых, захлебных всхлипываний.
   Мы с Роем переглянулись и, не сказав друг другу ни слова, решили несколько минут переждать. Когда она немного успокоилась, но все еще продолжала плакать, я погладил ее по руке и спросил:
   – Миссис Джего, дорогая, что случилось?
   – Мистер Элиот; я должна извиниться за эту неуместную сцену, – проговорила она, пытаясь держаться с достоинством и явно подражая леди Мюриэл, – но не выдержала и снова разрыдалась.
   – Скажите же нам, что случилось, – повторил я.
   Она снова попыталась говорить с достоинством – и опять не выдержала.
   – Они сказали… они сказали, что меня нельзя подпускать к Резиденции, – всхлипывая, пролепетала она.
   – Элис, о чем вы говорите? – вмешался Рой.
   – Они меня ненавидят. Все ненавидят. Да и вы… – она выпрямилась в кресле и, не вытирая блестевших на щеках слез, посмотрела на Роя, – …и вы меня тоже иногда ненавидите.
   – Что за глупости!
   – Я вовсе не такая дура, как вам кажется! – Она вынула из-за корсажа листок бумаги. Я взял его и прочитал. Рой из-за моего плеча – тоже. Это была листовка Найтингейла.
   – Видите? Видите? Разве я не права? – всхлипнула миссис Джего. – Я знаю – я уродливая истеричка! Я знаю – я никому не нужна! Но я не такая дура, как вы думаете. Скажите мне правду! Скажите мне правду, а то я решу, что вы меня тоже ненавидите!
   – Мы вас любим, Элис. И вы прекрасно это знаете. Успокойтесь, и я вам все объясню.
   Рой говорил ласково, дружелюбно и немного ворчливо. Она вытерла глаза и притихла.
   – Эту бумажонку действительно написали ненавистники, – сказал Рой. – Один или два злобных интригана хотят во что бы то ни стало прокатить Пола. Для этого они используют вас. А раньше использовали меня.
   Она вскинула на него глаза, и он мягко добавил:
   – Вам незачем тревожиться, Элис.
   – Как же мне не тревожиться? – В ее тоне слышалось страдание, но он не был истеричным.
   – Скажите, миссис Джего, как к вам попала эта бумажонка? – спросил я. – Ее обронил дома Пол?
   – Пол? – переспросила она. – Неужели вы не понимаете, что он слишком бережно ко мне относится, чтобы обронить дома такую бумажку? Нет-нет, она была прислана с таким расчетом, чтобы ее получила именно я.
   – Бедняжка, – пробормотал Рой.
   – Ее наверняка послал сам Найтингейл, – сказал я. – Интересно мне узнать – на что он надеется?
   – Он надеется, – с неожиданной проницательностью предположила миссис Джего, – что я прочитаю ее и натворю каких-нибудь глупостей.
   – Вполне возможно, что он сделал это просто по злобе, – заметил Рой.
   – Нет-нет, они используют меня, чтобы прокатить Пола! Только через меня они и могут его уязвить – в самом деле могут, и вы прекрасно это знаете! – воскликнула миссис Джего. – Они понимают, что Пола обязательно изберут – вот им и нужен скандал, чтобы прокатить его. – Тут мы с Роем сообразили, что она еще не слышала о последних событиях. – Я прекрасная мишень для их нападок, верно? И до меня дошел еще один слух – они нарочно так устроили, чтобы я об этом узнала, – мне передали, что меня и дальше будут травить. Они рассчитывают запугать меня. Мне сказали, что эта записка – только начало. Им хочется, чтобы я уговорила Пола снять свою кандидатуру.
   – Н-да, тут кто угодно напугается, – проворчал Рой.
   – Я так и вижу, как они обо мне судачат! – воскликнула миссис Джего. – Я вся извелась. Я не знала, что мне делать. Я убежала из дому, а теперь и сама не понимаю, почему пришла к вам…
   Мне было не совсем ясно, что же все-таки произошло. Она получила листовку – но послал ли ее сам Найтингейл? До нее дошли какие-то слухи – но правильно ли она их поняла? Не ошиблась ли?.. Теперь она говорила спокойно, горестно и просто:
   – Я так испугалась. Рой. Я и сейчас еще боюсь. Плохая из меня вышла жена для Пола. Я всегда ему мешала. Я пыталась измениться, да ничего у меня не получилось. Я знаю, что веду себя ужасно – и ничего не могу с собой поделать. Но я никогда не мешала ему так, как сейчас. Разве я могла подумать, что из-за меня его не выберут ректором? Как же я это вынесу, как я после этого смогу здесь жить?.
   – А вы подумайте о Поле, – посоветовал ей Рой.
   – Да, но я не могу не думать и о самой себе! – воскликнула миссис Джего. – Каково мне будет видеть, что в Резиденцию вселяется кто-то другой? Вы, конечно, считаете, что я не должна думать о себе – но каково мне будет слушать их разговоры про меня?