Чарльз Перси Сноу
НАСТАВНИКИ
Памяти Г.Г. Харди
От автора
Я не дал названия колледжу, о котором рассказываю в этой книге, – мне не нравятся географические гибриды, вроде Оксбриджа, и я старался не пользоваться ими в романах о Льюисе Элиоте.
Мой вымышленный колледж расположен в реальном месте, хотя некоторые топографические подробности я намеренно изменил. Этим, впрочем, и ограничивается его сходство с действительно существующим колледжем.
Прототипами для героев моего романа послужили самые разные люди, и, насколько мне известно, выборы главы колледжа не складывались в последние несколько десятилетий так, как я описываю, ни в Оксфорде, ни в Кембридже. Однако в начале нынешнего века судьба ректорской должности довольно часто определялась в последнюю минуту – что и засвидетельствовано в «Мемуарах» Марка Пэттисона. На этот источник впервые указал мне Г.Г.Харди, памяти которого я и посвящаю мою книгу – с любовью и глубоким уважением.
Ч.П.С.
Мой вымышленный колледж расположен в реальном месте, хотя некоторые топографические подробности я намеренно изменил. Этим, впрочем, и ограничивается его сходство с действительно существующим колледжем.
Прототипами для героев моего романа послужили самые разные люди, и, насколько мне известно, выборы главы колледжа не складывались в последние несколько десятилетий так, как я описываю, ни в Оксфорде, ни в Кембридже. Однако в начале нынешнего века судьба ректорской должности довольно часто определялась в последнюю минуту – что и засвидетельствовано в «Мемуарах» Марка Пэттисона. На этот источник впервые указал мне Г.Г.Харди, памяти которого я и посвящаю мою книгу – с любовью и глубоким уважением.
Ч.П.С.
Часть первая
СВЕТ В РЕЗИДЕНЦИИ
1. Медицинское заключение
Снегопад только что кончился, во дворике за моим окном было по-зимнему тихо. К началу января жизнь колледжа почти полностью замирает, и тишину нарушали лишь приглушенные снегом шаги привратника, заканчивающего последний вечерний обход. Время от времени мягко позвякивали его ключи, и этот негромкий перезвон слышался еще несколько секунд после того, как затих шорох шагов.
Я рано задернул шторы и весь вечер просидел дома. Присланный мне ужин я съел, читая книгу, на столике у камина. Огонь в камине ярко пылал весь день, и сейчас, хотя было уже почти десять часов, я сгреб еще не сгоревшие угли в кучу, подсыпал новых и сдвинул их к задней стенке камина, под тягу дымохода, чтобы пламя подольше не заглохло. Из камина струился неистовый жар, но зато кушетка, столик и два кресла, немного отодвинутые в глубь комнаты, образовывали теплый, приветливый островок, окруженный холодной полутьмой. На полированных панелях величественной средневековой комнаты с высоким потолком играли веселые огненные блики, но сама комната оставалась холодной. В морозный вечер такое жилище уменьшается до крохотного островка возле камина, и островок этот кажется особенно ласковым, потому что его окружает ледяной сумрак непрогретой комнаты.
Мне было тепло, покойно, уютно в мягком и удобном кресле. Никаких срочных дол не предвиделось. Я зачитался, а поэтому не услышал шагов на лестнице и даже вздрогнул, когда, после торопливого стука в дверь, на пороге моей комнаты вдруг появился Джего.
– Вы дома? – проговорил он. – Слава богу, что я вас застал.
Он вышел на лестничную площадку, стряхнул с башмаков снег и, возвратившись, сел в свободное кресло перед камином. На нем все еще была мантия, и я понял, что ему пришлось задержаться в профессорской. Он извинился за позднее вторжение – извинился как-то чересчур уж горячо, хотя умел вести себя свободно и непринужденно.
Иногда, впрочем, ему было трудно начать разговор – и со мной, может быть, даже трудней, чем с другими людьми, несмотря на то что мы искренне симпатизировали друг другу. Меня давно уже не удивляли слишком сердечные приветствия при встречах или, как в этот раз, чрезмерные извинения. Сегодня, правда, они прозвучали особенно странно, потому что он был взвинчен и угнетен.
Из-за лысины, обрамленной к тому же поредевшими седыми волосами, он выглядел старше своих пятидесяти лет – но только на первый и поверхностный взгляд. Высокий рост подчеркивал природную хрупкость его костяка, и даже тучность не могла пригасить его живой, легкой энергичности. Да и лицо – массивное, широкое, высоколобое, с навсегда, казалось бы, застывшим выражением – стремительно преображалось, когда вспыхивала его белозубая улыбка; я, пожалуй, ни у кого не встречал столь переменчивого лица. А прикрытые толстыми стеклами очков небольшие пронзительные глаза смотрели на мир с пристальным, почти юношеским интересом. Словом, под обликом пожилого сенатора скрывался порывистый юноша – и всякий, кто с ним сталкивался, обнаруживал это довольно быстро. Его поведение было так же непредсказуемо, как его мгновенно вспыхивающая улыбка; во всех своих делах он ощущал мир словно бы обнаженными нервами. Познакомившись с ним поближе, люди напрочь забывали о сенаторской внешности: их поражала, а вернее, отпугивала искренняя безыскусность его душевных порывов и любовь к драматическим эффектам. Многих, правда, привлекала глубина его чувств, но мало кто понимал, что он еще и неистово горд.
К тому времени, о котором я рассказываю – шел тысяча девятьсот тридцать седьмой год, – он уже десять лет был в колледже старшим наставником. Я познакомился с ним в тридцать четвертом году, когда Фрэнсис Гетлиф, зная, что я хотел бы заняться теоретическим исследованием права, предложил Совету колледжа принять меня на работу. Джего поддержал мою кандидатуру (угадав со свойственной его живому воображению проницательностью, почему я решил в корне изменить жизнь на пороге тридцатилетия) и с тех пор полюбил меня, как обыкновенно любят своих протеже.
– Очень рад, что вы дома, Элиот, – сказал он, глядя на меня через столик. – Мне обязательно нужно с вами поговорить. Я просто не уснул бы, если б мне пришлось ждать до завтрашнего утра.
– А что случилось?
– Вам говорили о предстоящем медицинском обследовании ректора? – спросил Джего.
Я кивнул:
– Завтра утром надо будет справиться о результатах у его родных.
– Мне уже все известно, – сказал Джего. И мрачно добавил: – К несчастью.
Джего на минуту умолк, потом заговорил снова:
– Вчера вечером его положили в больницу. А после зондирования сразу отправили домой. Результаты получены сегодня днем. Ни малейшей надежды. Врачи сказали, что шесть месяцев – предельный срок.
– Что же они обнаружили?
– Рак. Оперировать бесполезно. – Лицо Джего искривила мучительная судорога. – Надеюсь, мой конец будет не таким ужасным.
Я промолчал, думая о нашем ректоре, мне вспомнилась его дружеская, только среди своих, язвительность и скромные, но утонченные вкусы, искренняя религиозность и бесконечные споры с Джего.
А Джего, заметив, что я не отзываюсь на его последнюю реплику, заговорил опять:
– Это совершенно невыносимо, Элиот, думать, что Вернона Ройса ждет… Такая страшная смерть. Я не могу сказать, что мы всегда понимали друг друга… Вы ведь знали о наших разногласиях?
Я кивнул.
– И все же он очень помог мне в прошлом триместре – не по службе, так сказать, а по дружбе. У меня, если помните, была нездорова жена, а я, не умея облегчить ее страданий, чувствовал себя никчемным, бесполезным и никому не нужным: мне казалось, что я просто тяжкая обуза – для нее, для себя самого, для всех… И вот однажды Ройс предложил мне прогуляться с ним. Ему хотелось немного подбодрить меня. Он сказал, что часто думает о моей жене, что его очень тревожит ее состояние. Он, наверно, догадался, как меня огорчает та холодность, с которой к ней здесь относятся. Он говорил совсем недолго – мы и дошли-то всего до Уотербича, – но его слова растрогали меня почти до слез. Ведь беды наших любимых часто причиняют нам самые горькие мучения. – Губы Джего внезапно тронула мягкая улыбка. – Впрочем, вам ли это объяснять, Элиот? Я почувствовал, что нам одинаково трудно, когда вы познакомили меня с вашей женой. Как только ей станет лучше, вы обязательно должны пригласить меня к вам домой, в Челси, еще раз. Она, видимо, слишком много перенесла в жизни. Но мне было очень приятно у вас… – Джего на мгновение умолк и опять заговорил о ректоре: – С того дня я стал совсем по-иному относиться к Ройсу. Надеюсь, вы понимаете, как страшно потрясла меня сегодняшняя новость?
Потом он с горечью воскликнул:
– Подумать только, Элиот! Ведь мы гуляли с ним во второй раз всего месяц назад! Я неважно себя чувствовал, а он по-обычному быстро семенил вперед, и мне было трудно за ним угнаться. Тогда я был уверен – каждый был бы уверен! – что он гораздо здоровее меня.
Джего помолчал и добавил:
– Сегодня врачи вынесли ему приговор.
Он глубоко, искренне, пылко сочувствовал умирающему. Но слишком откровенно показывал, что ощущает себя участником драмы, – именно такая откровенность и коробила многих людей. По-настоящему сдержанный человек не должен страдать напоказ.
– Да, врачи вынесли ему приговор, – повторил Джего. – Но я слышал еще одну чудовищную новость. Есть человек, который даже не догадывается об этом.
Он опять умолк и после паузы закончил:
– Сам больной. Ему ничего не сказали.
У меня вырвалось удивленное восклицание.
– По-моему, это бесчеловечно, – сказал Джего. – Врачи скрыли от него правду. Больше того, уверили, что через месяц или два он поправится. И когда мы будем навещать его, нам придется поддерживать эту ложь.
Он поглядел мне в глаза и отвернулся к камину. Я оставил его на минуту одного и спустился в кладовую, чтобы принести кувшин с водой, сифон и бутылку виски. Мороз крепчал, вода в кувшине казалась ледяной. Когда я вернулся с подносом в комнату, Джего стоял у камина, опустив голову и опершись локтями на мраморную каминную доску. Пока я подходил к столику, ставил поднос и устраивался в кресле, Джего не шевелился. Потом повернул голову, посмотрел на меня сверху вниз и сказал:
– Я просто не могу опомниться, Элиот. Не могу представить себе, что же нас теперь ждет. – В этих его словах явственно прозвучала тяжкая тревога. Он сел. Его лицо, обагренное отсветами огня, казалось застывшим и печальным.
Я разлил виски по бокалам. Джего поднял свои бокал и несколько секунд глядел сквозь полупрозрачную жидкость на языки пламени в камине.
– Просто не могу опомниться, – повторил он. – Не могу представить себе, что же нас теперь ждет. – И, неожиданно повернувшись ко мне, спросил: – А вы, Элиот?
– От этого так скоро не опомнишься, – ответил я, покачав головой.
– Но вы хотя бы отчасти представляете себе возможные последствия? – спросил Джего. Он пристально посмотрел на меня. Его взгляд был вопрошающим, почти просительным.
– Пока нет.
Он немного подождал. Потом проговорил:
– Мне пришлось сообщить эту новость кое-кому из наших коллег – за обедом, в трапезной. Там и возник разговор о последствиях, которые необходимо обдумать, пока еще есть время, – мае-то поначалу ничего подобного даже в голову не пришли.
Он снова немного переждал и торопливо добавил:
– Через несколько недель… через несколько месяцев, в крайнем случае, нам придется выбирать нового руководителя.
– Видимо, так.
– Когда придет время выборов, думать будет поздно, – сказал Джего. – Нам надо решить заранее, кого мы хотим выбрать ректором.
Я предчувствовал – уловив его тревогу, – что он об этом заговорит, но не был готов к такому разговору. Джего хотел услышать от меня, что новым ректором должен стать именно он, что я в этом решительно уверен и буду голосовать за него. Ему хотелось, чтобы я заговорил о выборах сам; чтобы ему даже не пришлось о них упоминать. Для него было бы мукой не получить от меня твердой поддержки в ответ даже на самый осторожный намек. И однако он уже не мог остановиться, его несло. А мне было мучительно неловко видеть, как унижается этот гордый от природы человек.
И все же нынешним вечером я ничего не мог ему пообещать. Несколько лет назад я сказал бы «да» не раздумывая. Он мне нравился как человек, я уважал его и считал самым достойным кандидатом в ректоры. Однако мне давно уже приходилось обуздывать свою непосредственность: слишком чувствительно била меня жизнь, и я поневоле научился сдерживаться.
– В общем-то, у нас еще довольно много времени, – сказал я.
– К сожалению, при такой болезни все может кончиться даже быстрей, чем предсказывают врачи, – возразил Джего. – Вы подумайте, как дьявольски трудно выбрать себе руководителя – причем из своей же среды и без всякой подготовки – людям, которые крайне разобщены.
– А вы уверены, – осторожно спросил я, – что мы так уж разобщены?
– Еще бы! – Джего мимолетно улыбнулся. – Нас четырнадцать человек, и о чем бы мы ни заговорили, у нас неминуемо возникают разногласия; а тут нам придется выбирать руководителя.
– Пожалуй, вы правы, – согласился я. И добавил: – Если нам придется выбирать руководителя, нас останется только тринадцать.
Джего печально склонил голову. А потом резко, отрывисто проговорил:
– Элиот, я хочу сообщить вам кое-что еще. Мне предложили принять очень важное для меня решение. Я должен решить, согласен ли я, чтобы на этот пост выдвинули мою кандидатуру.
– У меня никогда не было сомнений, – ответил я, – что, если место ректора освободится, вам обязательно предложат баллотироваться на этот пост.
– Вы верный друг, Элиот, – воскликнул Джего, – но, знаете, до сегодняшнего вечера мне и в голову не приходила мысль об этой должности.
Порой он совершенно беззащитен перед жизнью, подумал я; порой он таился от самого себя.
Немного погодя Джего посмотрел прямо на меня и сказал:
– Вас, наверно, еще рано спрашивать, на ком вы остановили свой выбор?
Я медленно поднял голову и глянул ему в глаза.
– Вы правы, Джего. Но я сразу извещу вас, как только на что-нибудь решусь.
– Я понимаю, Элиот. – Вымученная улыбка Джего была все же теплой и дружелюбной. – Я понимаю. И уверен, что вы откровенно скажете мне о своем решении, каким бы оно ни было.
Потом мы еще долго беседовали – легко и по-дружески; когда я провожал Джего, часы на Резиденции ректора начали бить полночь. Пока Джего спускался по лестнице, я подошел к окну и раздвинул шторы. Небо прояснилось, луна серебрила недавно выпавший снег. Четко прорисовывались очертания противоположного дома, ярко сверкала заснеженная островерхая крыша. Черные стекла многократно отражали лунный диск, и только в парадной спальне Резиденции горел электрический свет. Окна спальни мягко и уютно поблескивали в безмолвной ночной темноте.
В морозном воздухе замирали последние отзвуки курантов. По неистоптанному снегу дворика шел к воротам Джего. Длинная мантия колыхалась в такт его стремительным и легким шагам.
Я рано задернул шторы и весь вечер просидел дома. Присланный мне ужин я съел, читая книгу, на столике у камина. Огонь в камине ярко пылал весь день, и сейчас, хотя было уже почти десять часов, я сгреб еще не сгоревшие угли в кучу, подсыпал новых и сдвинул их к задней стенке камина, под тягу дымохода, чтобы пламя подольше не заглохло. Из камина струился неистовый жар, но зато кушетка, столик и два кресла, немного отодвинутые в глубь комнаты, образовывали теплый, приветливый островок, окруженный холодной полутьмой. На полированных панелях величественной средневековой комнаты с высоким потолком играли веселые огненные блики, но сама комната оставалась холодной. В морозный вечер такое жилище уменьшается до крохотного островка возле камина, и островок этот кажется особенно ласковым, потому что его окружает ледяной сумрак непрогретой комнаты.
Мне было тепло, покойно, уютно в мягком и удобном кресле. Никаких срочных дол не предвиделось. Я зачитался, а поэтому не услышал шагов на лестнице и даже вздрогнул, когда, после торопливого стука в дверь, на пороге моей комнаты вдруг появился Джего.
– Вы дома? – проговорил он. – Слава богу, что я вас застал.
Он вышел на лестничную площадку, стряхнул с башмаков снег и, возвратившись, сел в свободное кресло перед камином. На нем все еще была мантия, и я понял, что ему пришлось задержаться в профессорской. Он извинился за позднее вторжение – извинился как-то чересчур уж горячо, хотя умел вести себя свободно и непринужденно.
Иногда, впрочем, ему было трудно начать разговор – и со мной, может быть, даже трудней, чем с другими людьми, несмотря на то что мы искренне симпатизировали друг другу. Меня давно уже не удивляли слишком сердечные приветствия при встречах или, как в этот раз, чрезмерные извинения. Сегодня, правда, они прозвучали особенно странно, потому что он был взвинчен и угнетен.
Из-за лысины, обрамленной к тому же поредевшими седыми волосами, он выглядел старше своих пятидесяти лет – но только на первый и поверхностный взгляд. Высокий рост подчеркивал природную хрупкость его костяка, и даже тучность не могла пригасить его живой, легкой энергичности. Да и лицо – массивное, широкое, высоколобое, с навсегда, казалось бы, застывшим выражением – стремительно преображалось, когда вспыхивала его белозубая улыбка; я, пожалуй, ни у кого не встречал столь переменчивого лица. А прикрытые толстыми стеклами очков небольшие пронзительные глаза смотрели на мир с пристальным, почти юношеским интересом. Словом, под обликом пожилого сенатора скрывался порывистый юноша – и всякий, кто с ним сталкивался, обнаруживал это довольно быстро. Его поведение было так же непредсказуемо, как его мгновенно вспыхивающая улыбка; во всех своих делах он ощущал мир словно бы обнаженными нервами. Познакомившись с ним поближе, люди напрочь забывали о сенаторской внешности: их поражала, а вернее, отпугивала искренняя безыскусность его душевных порывов и любовь к драматическим эффектам. Многих, правда, привлекала глубина его чувств, но мало кто понимал, что он еще и неистово горд.
К тому времени, о котором я рассказываю – шел тысяча девятьсот тридцать седьмой год, – он уже десять лет был в колледже старшим наставником. Я познакомился с ним в тридцать четвертом году, когда Фрэнсис Гетлиф, зная, что я хотел бы заняться теоретическим исследованием права, предложил Совету колледжа принять меня на работу. Джего поддержал мою кандидатуру (угадав со свойственной его живому воображению проницательностью, почему я решил в корне изменить жизнь на пороге тридцатилетия) и с тех пор полюбил меня, как обыкновенно любят своих протеже.
– Очень рад, что вы дома, Элиот, – сказал он, глядя на меня через столик. – Мне обязательно нужно с вами поговорить. Я просто не уснул бы, если б мне пришлось ждать до завтрашнего утра.
– А что случилось?
– Вам говорили о предстоящем медицинском обследовании ректора? – спросил Джего.
Я кивнул:
– Завтра утром надо будет справиться о результатах у его родных.
– Мне уже все известно, – сказал Джего. И мрачно добавил: – К несчастью.
Джего на минуту умолк, потом заговорил снова:
– Вчера вечером его положили в больницу. А после зондирования сразу отправили домой. Результаты получены сегодня днем. Ни малейшей надежды. Врачи сказали, что шесть месяцев – предельный срок.
– Что же они обнаружили?
– Рак. Оперировать бесполезно. – Лицо Джего искривила мучительная судорога. – Надеюсь, мой конец будет не таким ужасным.
Я промолчал, думая о нашем ректоре, мне вспомнилась его дружеская, только среди своих, язвительность и скромные, но утонченные вкусы, искренняя религиозность и бесконечные споры с Джего.
А Джего, заметив, что я не отзываюсь на его последнюю реплику, заговорил опять:
– Это совершенно невыносимо, Элиот, думать, что Вернона Ройса ждет… Такая страшная смерть. Я не могу сказать, что мы всегда понимали друг друга… Вы ведь знали о наших разногласиях?
Я кивнул.
– И все же он очень помог мне в прошлом триместре – не по службе, так сказать, а по дружбе. У меня, если помните, была нездорова жена, а я, не умея облегчить ее страданий, чувствовал себя никчемным, бесполезным и никому не нужным: мне казалось, что я просто тяжкая обуза – для нее, для себя самого, для всех… И вот однажды Ройс предложил мне прогуляться с ним. Ему хотелось немного подбодрить меня. Он сказал, что часто думает о моей жене, что его очень тревожит ее состояние. Он, наверно, догадался, как меня огорчает та холодность, с которой к ней здесь относятся. Он говорил совсем недолго – мы и дошли-то всего до Уотербича, – но его слова растрогали меня почти до слез. Ведь беды наших любимых часто причиняют нам самые горькие мучения. – Губы Джего внезапно тронула мягкая улыбка. – Впрочем, вам ли это объяснять, Элиот? Я почувствовал, что нам одинаково трудно, когда вы познакомили меня с вашей женой. Как только ей станет лучше, вы обязательно должны пригласить меня к вам домой, в Челси, еще раз. Она, видимо, слишком много перенесла в жизни. Но мне было очень приятно у вас… – Джего на мгновение умолк и опять заговорил о ректоре: – С того дня я стал совсем по-иному относиться к Ройсу. Надеюсь, вы понимаете, как страшно потрясла меня сегодняшняя новость?
Потом он с горечью воскликнул:
– Подумать только, Элиот! Ведь мы гуляли с ним во второй раз всего месяц назад! Я неважно себя чувствовал, а он по-обычному быстро семенил вперед, и мне было трудно за ним угнаться. Тогда я был уверен – каждый был бы уверен! – что он гораздо здоровее меня.
Джего помолчал и добавил:
– Сегодня врачи вынесли ему приговор.
Он глубоко, искренне, пылко сочувствовал умирающему. Но слишком откровенно показывал, что ощущает себя участником драмы, – именно такая откровенность и коробила многих людей. По-настоящему сдержанный человек не должен страдать напоказ.
– Да, врачи вынесли ему приговор, – повторил Джего. – Но я слышал еще одну чудовищную новость. Есть человек, который даже не догадывается об этом.
Он опять умолк и после паузы закончил:
– Сам больной. Ему ничего не сказали.
У меня вырвалось удивленное восклицание.
– По-моему, это бесчеловечно, – сказал Джего. – Врачи скрыли от него правду. Больше того, уверили, что через месяц или два он поправится. И когда мы будем навещать его, нам придется поддерживать эту ложь.
Он поглядел мне в глаза и отвернулся к камину. Я оставил его на минуту одного и спустился в кладовую, чтобы принести кувшин с водой, сифон и бутылку виски. Мороз крепчал, вода в кувшине казалась ледяной. Когда я вернулся с подносом в комнату, Джего стоял у камина, опустив голову и опершись локтями на мраморную каминную доску. Пока я подходил к столику, ставил поднос и устраивался в кресле, Джего не шевелился. Потом повернул голову, посмотрел на меня сверху вниз и сказал:
– Я просто не могу опомниться, Элиот. Не могу представить себе, что же нас теперь ждет. – В этих его словах явственно прозвучала тяжкая тревога. Он сел. Его лицо, обагренное отсветами огня, казалось застывшим и печальным.
Я разлил виски по бокалам. Джего поднял свои бокал и несколько секунд глядел сквозь полупрозрачную жидкость на языки пламени в камине.
– Просто не могу опомниться, – повторил он. – Не могу представить себе, что же нас теперь ждет. – И, неожиданно повернувшись ко мне, спросил: – А вы, Элиот?
– От этого так скоро не опомнишься, – ответил я, покачав головой.
– Но вы хотя бы отчасти представляете себе возможные последствия? – спросил Джего. Он пристально посмотрел на меня. Его взгляд был вопрошающим, почти просительным.
– Пока нет.
Он немного подождал. Потом проговорил:
– Мне пришлось сообщить эту новость кое-кому из наших коллег – за обедом, в трапезной. Там и возник разговор о последствиях, которые необходимо обдумать, пока еще есть время, – мае-то поначалу ничего подобного даже в голову не пришли.
Он снова немного переждал и торопливо добавил:
– Через несколько недель… через несколько месяцев, в крайнем случае, нам придется выбирать нового руководителя.
– Видимо, так.
– Когда придет время выборов, думать будет поздно, – сказал Джего. – Нам надо решить заранее, кого мы хотим выбрать ректором.
Я предчувствовал – уловив его тревогу, – что он об этом заговорит, но не был готов к такому разговору. Джего хотел услышать от меня, что новым ректором должен стать именно он, что я в этом решительно уверен и буду голосовать за него. Ему хотелось, чтобы я заговорил о выборах сам; чтобы ему даже не пришлось о них упоминать. Для него было бы мукой не получить от меня твердой поддержки в ответ даже на самый осторожный намек. И однако он уже не мог остановиться, его несло. А мне было мучительно неловко видеть, как унижается этот гордый от природы человек.
И все же нынешним вечером я ничего не мог ему пообещать. Несколько лет назад я сказал бы «да» не раздумывая. Он мне нравился как человек, я уважал его и считал самым достойным кандидатом в ректоры. Однако мне давно уже приходилось обуздывать свою непосредственность: слишком чувствительно била меня жизнь, и я поневоле научился сдерживаться.
– В общем-то, у нас еще довольно много времени, – сказал я.
– К сожалению, при такой болезни все может кончиться даже быстрей, чем предсказывают врачи, – возразил Джего. – Вы подумайте, как дьявольски трудно выбрать себе руководителя – причем из своей же среды и без всякой подготовки – людям, которые крайне разобщены.
– А вы уверены, – осторожно спросил я, – что мы так уж разобщены?
– Еще бы! – Джего мимолетно улыбнулся. – Нас четырнадцать человек, и о чем бы мы ни заговорили, у нас неминуемо возникают разногласия; а тут нам придется выбирать руководителя.
– Пожалуй, вы правы, – согласился я. И добавил: – Если нам придется выбирать руководителя, нас останется только тринадцать.
Джего печально склонил голову. А потом резко, отрывисто проговорил:
– Элиот, я хочу сообщить вам кое-что еще. Мне предложили принять очень важное для меня решение. Я должен решить, согласен ли я, чтобы на этот пост выдвинули мою кандидатуру.
– У меня никогда не было сомнений, – ответил я, – что, если место ректора освободится, вам обязательно предложат баллотироваться на этот пост.
– Вы верный друг, Элиот, – воскликнул Джего, – но, знаете, до сегодняшнего вечера мне и в голову не приходила мысль об этой должности.
Порой он совершенно беззащитен перед жизнью, подумал я; порой он таился от самого себя.
Немного погодя Джего посмотрел прямо на меня и сказал:
– Вас, наверно, еще рано спрашивать, на ком вы остановили свой выбор?
Я медленно поднял голову и глянул ему в глаза.
– Вы правы, Джего. Но я сразу извещу вас, как только на что-нибудь решусь.
– Я понимаю, Элиот. – Вымученная улыбка Джего была все же теплой и дружелюбной. – Я понимаю. И уверен, что вы откровенно скажете мне о своем решении, каким бы оно ни было.
Потом мы еще долго беседовали – легко и по-дружески; когда я провожал Джего, часы на Резиденции ректора начали бить полночь. Пока Джего спускался по лестнице, я подошел к окну и раздвинул шторы. Небо прояснилось, луна серебрила недавно выпавший снег. Четко прорисовывались очертания противоположного дома, ярко сверкала заснеженная островерхая крыша. Черные стекла многократно отражали лунный диск, и только в парадной спальне Резиденции горел электрический свет. Окна спальни мягко и уютно поблескивали в безмолвной ночной темноте.
В морозном воздухе замирали последние отзвуки курантов. По неистоптанному снегу дворика шел к воротам Джего. Длинная мантия колыхалась в такт его стремительным и легким шагам.
2. Ректор говорит о будущем
Утром, когда я проснулся, спальню заливал ослепительно яркий свет. Окно, по краям жалюзи, обрамляли блистающие солнечные полоски. Ощутив на лице ледяное дыхание выстуженной комнаты, я натянул одеяло до подбородка. И сразу же, словно приутихшая ночью боль, меня кольнула мысль о визите к ректору.
Часы за окном начали отбивать четверти – сначала где-то вдалеке, потом на церкви Пресвятой девы. Марии, потом у нас и, с небольшим запозданием, в соседнем колледже. Через несколько минут бой часов затих, комнату опять затопила тишина, но вскоре дверь отворилась и вошел, мягко ступая, Бидвелл. Подняв жалюзи, он глянул на часы Резиденции, сверился со своими и произнес ритуальную утреннюю фразу:
– Уже девять, сэр.
– Благодарю, – пробормотал я. Его по-крестьянски румяное лицо было хитровато простодушным.
– Студеное утречко, сэр, – сказал Бидвелл. – Вам-то тепло спалось?
– Вполне, – ответил я, ничуть не покривив душой. Моя узкая, словно келья монаха, спальня не прогревалась по-настоящему уже лет пятьсот. Я не уставал изумляться, насколько точно отражает она в миниатюре бытовую жизнь всего нашего колледжа с ее причудливой смесью средневековой роскоши и полнейшей неустроенности. Однако со временем человек привыкает ко всему, так что морозный воздух, которым я дышал по ночам, лежа в теплой постели, превосходно убаюкивал меня, и в других условиях мне теперь просто трудно было уснуть.
Я все утро откладывал звонок в Резиденцию, но часов около одиннадцати наконец позвонил и попросил позвать к телефону леди Мюриэл – ректор, шотландец из богатой интеллигентской семьи, женился лет в сорок на дочери графа. Ее голос прозвучал по-обычному громко и уверенно:
– Приходите, мы будем рады, мистер Элиот. Муж тоже наверняка обрадуется вашему приходу.
Я спустился по лестнице и пересек дворик. В гостиной Резиденции меня встретила дочь Ройса – Джоан. Я хотел подбодрить ее, попытался что-то сказать, но она сразу же перебила меня:
– Я не вынесу этого ужасного притворства! Почему они скрывают от него правду?
Ей было около двадцати лет. Ее умное лицо еще хранило отпечаток угрюмой отроческой замкнутости: от природы крепкая, она казалась себе дурнушкой и втайне мучилась. А между тем все, кроме ее самой, видели, что сквозь ее девическую угловатость уже зримо проступает легкое и привлекательное изящество.
Но сегодня она была мрачной из-за постигшего их семью несчастья, и банальные слова сочувствия но могли, конечно, утешить эту необычайно искреннюю девушку.
Вскоре появилась ее мать: плотная и безукоризненно прямая, ока бесшумно шла к нам по ворсистому ковру, привычно лавируя между китайскими ширмами и тяжелыми барочными креслами просторной, вытянутой в длину гостиной со множеством дорогих безделушек.
– Доброе утро, мистер Элиот, – сказала она. – Мы все понимаем – это очень грустный визит.
Она смотрела на меня сдержанно, спокойно и твердо, но в этой сдержанности, в спокойной твердости ее больших карих глаз таилась странная наивность.
– Я узнал обо всем только поздно вечером, – проговорил я, – и мне было неудобно вас беспокоить.
– Да и нам сообщили только под вечер, перед самым обедом, – ответила леди Мюриэл. – Мы даже не подозревали, что все может обернуться так трагично. Нам пришлось очень поспешно решать, как себя вести.
– Я не знаю, чем я мог бы помочь, – проговорил я, – но если вам что-нибудь понадобится…
– Спасибо, мистер Элиот. Большое спасибо – и вам, и всем коллегам Вернона. С его последней рукописью нам, я думаю, поможет Рой Калверт. А вас мне хочется попросить сейчас только об одном, но это очень важно. Вы, наверно, уже знаете, что муж не догадывается о своем положении. Он уверен, что врачи не нашли ничего серьезного. Ему сказали, что у него обнаружены признаки язвы, и он надеется скоро встать. Прошу вас, мистер Элиот, когда вы будете с ним разговаривать, взвешивайте каждое свое слово – чтобы он ни о чем не догадался.
– Это нелегко, леди Мюриэл. Но я попытаюсь.
– Надеюсь, вы понимаете, что я-то уже веду себя именно так. Мне тоже нелегко.
От ее удивительно прямой фигуры веяло царственным величием. Она была непреклонна.
– У меня нет сомнений, – сказала она, – что я поступаю правильно. Это последняя помощь, которую мы обязаны ему оказать. Тогда еще месяц или два он проживет в покое.
– Неужели ты думаешь, – страстно воскликнула Джоан, – что ему нужен только покой? Неужели не понимаешь, какой страшной ценой ему придется расплачиваться за спокойный месяц или два? Сам он никогда бы на это не согласился!
– Джоан, мне ведь же известно твое мнение, – ласково, но твердо сказала леди Мюриэл.
– Тогда почему же ты не прекратишь этот фарс? – В измученном голосе Джоан послышались слезы. – Почему ты хочешь лишить его человеческого достоинства?
– Ты прекрасно знаешь, что я не покушаюсь на его достоинство, – ответила ей мать и, сразу же обратившись ко мне, добавила: – Надеюсь, вы простите нас за обсуждение наших семейных разногласий? Вам, конечно, неинтересно их слушать. Если вы не возражаете, я отведу вас к мужу.
Поднимаясь за леди Мюриэл по лестнице, я думал об ее холодной неуязвимости и властной прямолинейности, об ее внутреннем бесстрашии и откровенном снобизме. Под ледяной самоуверенностью она скрывала – даже от своих близких – тоску по сердечной теплоте в отношениях с людьми. И сама, на мой взгляд, не понимала, зачем это делает.
Она ввела меня в такую же просторную, как гостиная, спальню и громко сказала:
– Это мистер Элиот, он пришел тебя навестить. Я оставлю вас вдвоем.
– Очень рад вас видеть, – отозвался с кровати Ройс. Его голос, резковатый, веселый и задушевный, нисколько не изменился, хотя я разговаривал с ним в последний раз еще до болезни. И на мгновение мне показалось, что он совершенно здоров.
– Я объяснила мистеру Элиоту, что врачи ожидают полного выздоровления к концу триместра, – сказала леди Мюриэл. – Но сегодня тебе не стоит переутомляться. – Она разговаривала с ним в точности так же, как со мной. – Через полчаса я вернусь за вами, мистер Элиот.
С этими словами она ушла.
– Присаживайтесь, – сказал мне Ройс. Я пододвинул стул к его кровати и сел. Он лежал на спине, разглядывая гигантский – чуть ли не во весь потолок – лепной раскрашенный герб нашего колледжа. Он немного похудел, но щеки у него были по-прежнему круглые; его темные волосы слегка серебрились только у висков и над ушами, морщин на лице почти не было, а губы казались по-юношески свежими. Ему уже исполнилось шестьдесят два года, но выглядел он гораздо моложе.
– Удивительно это приятно, – не скрывая радостного возбуждения, проговорил он, – узнать, что со здоровьем у тебя все в порядке. Перед обследованием мне, признаться, было немного не по себе. Не помню уж, говорил я вам или нет, что не очень-то жалую врачей, но вчера вечером я слушал их с огромным удовольствием.
Он улыбнулся.
– Я, правда, ощущаю какую-то странную утомленность. Но это, наверно, вполне естественно – после всех этих зондирований и анализов. Должно быть, язва все же и аппетит портит, и силы отнимает. Мне придется лежать, пока она окончательно не зарубцуется. Но я надеюсь, что с каждым днем буду чувствовать себя все лучше и лучше.
– Улучшение не всегда наступает сразу. – Я смотрел в окно поверх высокой спинки кровати; больной видел только потолок и прямоугольник безоблачного неба, но моему взгляду открывался весь заснеженный дворик. Не отводя глаз от окна, я проговорил: – Вам не следует беспокоиться, даже если вы на время почувствуете себя хуже.
– Ну, долго-то мне беспокоиться и вообще не придется, – возразил он. – Я вот говорил вам, что немного нервничал перед обследованием, но вместе с тем меня просто поражало мое неистребимое любопытство. Я, например, очень огорчался, что не успею выяснить, как Совет решит насчет этих пчелиных ульев в саду. Мне искренне хотелось узнать, получит ли сын старины Гея работу в Эдинбурге. Я от души порадуюсь, если получит. И уверяю вас, это будет заслуга миссис Гей. Между нами говоря, – он доверительно понизил голос, – люди ошибаются, когда считают всех выдающихся ученых необыкновенно мудрыми. – Он по-мальчишески хихикнул. – Да, мне было бы обидно, если б я не смог удовлетворить своего любопытства. И если б не успел дописать книжицу о ранних ересях.
Ректор занимался сравнительной историей религий, однако это совсем не влияло на его собственную религиозность: он оставался таким же бесхитростно верующим, как в детстве, словно ученые занятия не имели никакого отношения к его личности.
– Когда вы думаете ее закончить?
– Самое большее года через два. Некоторые главы я предложу написать Рою Калверту.
Он снова хихикнул.
– И мне было бы страшно обидно не дождаться будущего года, когда выйдет в свет замечательная книга Роя. Вы помните, с каким трудом мы добились его избрания в Совет? Некоторые наши друзья органически тянутся к серости. Подобный выбирает подобного. Или, говоря между нами, – он снова понизил голос, – бездарный выбирает бездарного. Я очень жду книги Роя. С тех пор как у нас гостили немецкие ученые, наши коллеги подозревают его в одаренности. Но когда выйдет книга, им придется признать, что такого замечательного исследователя не было в нашем колледже уже лет пятьдесят. Скажут они нам спасибо за то, что мы поддержали его? Как вы полагаете – скажут они спасибо старине Брауну, вам и мне, а?
Его смех был веселым и озорным, но я видел, что он очень утомлен.
Когда я поднялся, чтобы уходить, он сказал:
– Надеюсь, в следующий раз мы поговорим подольше. Время теперь работает на меня.
Попрощавшись с леди Мюриэл и Джоан, я вышел в освещенный зимним солнцем дворик. Мне было очень тяжко.
Во дворике меня окликнул Кристл – высокий, мускулистый и массивный человек с неспешной, но легкой походкой.
– Вы, значит, уже видели его? – полувопросительно проговорил он.
– Видел, – ответил я.
– И что же?
– Грустно.
– Мне и самому грустно, – сказал Кристл. Его колючую решительность люди часто принимали за агрессивность. Сегодня он казался особенно резким. По его лицу с хищным ястребиным носом, по твердому взгляду было видно, что он привык отдавать приказания.
– Мне и самому грустно, – повторил он. Я видел, что он и правда расстроен. – Вы разговаривали с ним?
– Конечно.
– Мне тоже надо его навестить. – Кристл твердо, уверенно посмотрел мне в глаза.
– Он очень утомлен.
– Я не буду у него задерживаться.
Мы прошли несколько шагов в сторону Резиденции.
– Да, прискорбно, – сказал Кристл. – Видимо, нам надо подыскивать преемника Ройсу. Совершенно не представляю себе, кто его может заменить. А преемник необходим. Сегодня утром ко мне заходил Джего.
Он в упор посмотрел на меня и резко проговорил:
– Весьма прискорбно. Ну, нечего нам тут зря стоять.
Меня не обидела его бесцеремонность. Потому что он переживал известие о болезни Ройса гораздо тяжелей, чем другие наставники колледжа. Ройса и Кристла нельзя было назвать друзьями: за последний год они встречались в домашней обстановке только на официальных обедах, которые давал ректор, так уж вышло, что между ними сложились чисто деловые отношения; но когда-то Кристл был учеником Ройса и с тех пор искренне преклонялся перед своим учителем. Как ни странно, этот решительный, энергичный и преуспевающий человек под пятьдесят не потерял способности преклоняться перед другими людьми. Он пользовался исключительным влиянием среди коллег – да и в любом обществе было бы то же самое. Волевой, удачливый, откровенно властолюбивый, он вместе с тем весьма разумно определял границы своих возможностей и всегда выполнял задуманное. Его общеуниверситетская известность поддерживалась тем, что он, как член Сената, постоянно заседал в различных комитетах и комиссиях, а у нас в колледже ему была поручена должность наставника-декана – правда, этот мирской, некогда высокий пост отчасти утратил в нынешнем столетии свою административную определенность. Кристл был гораздо обеспеченнее среднего университетского преподавателя. Три его взрослые дочери уже вышли замуж за состоятельных и уважаемых людей. Он боготворил свою жену. И все же был способен самозабвенно преклоняться перед знаменитыми людьми, причем это скромное преклонение часто принимало самые причудливые формы. Иногда его кумиром вдруг становился богатый делец, иногда – прославленный генерал или известный политик; ему, по всей вероятности, импонировали власть и успех как таковые, а ведь он превосходно знал пути к ним, потому что в нашей университетской жизни сумел достичь и того и другого.
Часы за окном начали отбивать четверти – сначала где-то вдалеке, потом на церкви Пресвятой девы. Марии, потом у нас и, с небольшим запозданием, в соседнем колледже. Через несколько минут бой часов затих, комнату опять затопила тишина, но вскоре дверь отворилась и вошел, мягко ступая, Бидвелл. Подняв жалюзи, он глянул на часы Резиденции, сверился со своими и произнес ритуальную утреннюю фразу:
– Уже девять, сэр.
– Благодарю, – пробормотал я. Его по-крестьянски румяное лицо было хитровато простодушным.
– Студеное утречко, сэр, – сказал Бидвелл. – Вам-то тепло спалось?
– Вполне, – ответил я, ничуть не покривив душой. Моя узкая, словно келья монаха, спальня не прогревалась по-настоящему уже лет пятьсот. Я не уставал изумляться, насколько точно отражает она в миниатюре бытовую жизнь всего нашего колледжа с ее причудливой смесью средневековой роскоши и полнейшей неустроенности. Однако со временем человек привыкает ко всему, так что морозный воздух, которым я дышал по ночам, лежа в теплой постели, превосходно убаюкивал меня, и в других условиях мне теперь просто трудно было уснуть.
Я все утро откладывал звонок в Резиденцию, но часов около одиннадцати наконец позвонил и попросил позвать к телефону леди Мюриэл – ректор, шотландец из богатой интеллигентской семьи, женился лет в сорок на дочери графа. Ее голос прозвучал по-обычному громко и уверенно:
– Приходите, мы будем рады, мистер Элиот. Муж тоже наверняка обрадуется вашему приходу.
Я спустился по лестнице и пересек дворик. В гостиной Резиденции меня встретила дочь Ройса – Джоан. Я хотел подбодрить ее, попытался что-то сказать, но она сразу же перебила меня:
– Я не вынесу этого ужасного притворства! Почему они скрывают от него правду?
Ей было около двадцати лет. Ее умное лицо еще хранило отпечаток угрюмой отроческой замкнутости: от природы крепкая, она казалась себе дурнушкой и втайне мучилась. А между тем все, кроме ее самой, видели, что сквозь ее девическую угловатость уже зримо проступает легкое и привлекательное изящество.
Но сегодня она была мрачной из-за постигшего их семью несчастья, и банальные слова сочувствия но могли, конечно, утешить эту необычайно искреннюю девушку.
Вскоре появилась ее мать: плотная и безукоризненно прямая, ока бесшумно шла к нам по ворсистому ковру, привычно лавируя между китайскими ширмами и тяжелыми барочными креслами просторной, вытянутой в длину гостиной со множеством дорогих безделушек.
– Доброе утро, мистер Элиот, – сказала она. – Мы все понимаем – это очень грустный визит.
Она смотрела на меня сдержанно, спокойно и твердо, но в этой сдержанности, в спокойной твердости ее больших карих глаз таилась странная наивность.
– Я узнал обо всем только поздно вечером, – проговорил я, – и мне было неудобно вас беспокоить.
– Да и нам сообщили только под вечер, перед самым обедом, – ответила леди Мюриэл. – Мы даже не подозревали, что все может обернуться так трагично. Нам пришлось очень поспешно решать, как себя вести.
– Я не знаю, чем я мог бы помочь, – проговорил я, – но если вам что-нибудь понадобится…
– Спасибо, мистер Элиот. Большое спасибо – и вам, и всем коллегам Вернона. С его последней рукописью нам, я думаю, поможет Рой Калверт. А вас мне хочется попросить сейчас только об одном, но это очень важно. Вы, наверно, уже знаете, что муж не догадывается о своем положении. Он уверен, что врачи не нашли ничего серьезного. Ему сказали, что у него обнаружены признаки язвы, и он надеется скоро встать. Прошу вас, мистер Элиот, когда вы будете с ним разговаривать, взвешивайте каждое свое слово – чтобы он ни о чем не догадался.
– Это нелегко, леди Мюриэл. Но я попытаюсь.
– Надеюсь, вы понимаете, что я-то уже веду себя именно так. Мне тоже нелегко.
От ее удивительно прямой фигуры веяло царственным величием. Она была непреклонна.
– У меня нет сомнений, – сказала она, – что я поступаю правильно. Это последняя помощь, которую мы обязаны ему оказать. Тогда еще месяц или два он проживет в покое.
– Неужели ты думаешь, – страстно воскликнула Джоан, – что ему нужен только покой? Неужели не понимаешь, какой страшной ценой ему придется расплачиваться за спокойный месяц или два? Сам он никогда бы на это не согласился!
– Джоан, мне ведь же известно твое мнение, – ласково, но твердо сказала леди Мюриэл.
– Тогда почему же ты не прекратишь этот фарс? – В измученном голосе Джоан послышались слезы. – Почему ты хочешь лишить его человеческого достоинства?
– Ты прекрасно знаешь, что я не покушаюсь на его достоинство, – ответила ей мать и, сразу же обратившись ко мне, добавила: – Надеюсь, вы простите нас за обсуждение наших семейных разногласий? Вам, конечно, неинтересно их слушать. Если вы не возражаете, я отведу вас к мужу.
Поднимаясь за леди Мюриэл по лестнице, я думал об ее холодной неуязвимости и властной прямолинейности, об ее внутреннем бесстрашии и откровенном снобизме. Под ледяной самоуверенностью она скрывала – даже от своих близких – тоску по сердечной теплоте в отношениях с людьми. И сама, на мой взгляд, не понимала, зачем это делает.
Она ввела меня в такую же просторную, как гостиная, спальню и громко сказала:
– Это мистер Элиот, он пришел тебя навестить. Я оставлю вас вдвоем.
– Очень рад вас видеть, – отозвался с кровати Ройс. Его голос, резковатый, веселый и задушевный, нисколько не изменился, хотя я разговаривал с ним в последний раз еще до болезни. И на мгновение мне показалось, что он совершенно здоров.
– Я объяснила мистеру Элиоту, что врачи ожидают полного выздоровления к концу триместра, – сказала леди Мюриэл. – Но сегодня тебе не стоит переутомляться. – Она разговаривала с ним в точности так же, как со мной. – Через полчаса я вернусь за вами, мистер Элиот.
С этими словами она ушла.
– Присаживайтесь, – сказал мне Ройс. Я пододвинул стул к его кровати и сел. Он лежал на спине, разглядывая гигантский – чуть ли не во весь потолок – лепной раскрашенный герб нашего колледжа. Он немного похудел, но щеки у него были по-прежнему круглые; его темные волосы слегка серебрились только у висков и над ушами, морщин на лице почти не было, а губы казались по-юношески свежими. Ему уже исполнилось шестьдесят два года, но выглядел он гораздо моложе.
– Удивительно это приятно, – не скрывая радостного возбуждения, проговорил он, – узнать, что со здоровьем у тебя все в порядке. Перед обследованием мне, признаться, было немного не по себе. Не помню уж, говорил я вам или нет, что не очень-то жалую врачей, но вчера вечером я слушал их с огромным удовольствием.
Он улыбнулся.
– Я, правда, ощущаю какую-то странную утомленность. Но это, наверно, вполне естественно – после всех этих зондирований и анализов. Должно быть, язва все же и аппетит портит, и силы отнимает. Мне придется лежать, пока она окончательно не зарубцуется. Но я надеюсь, что с каждым днем буду чувствовать себя все лучше и лучше.
– Улучшение не всегда наступает сразу. – Я смотрел в окно поверх высокой спинки кровати; больной видел только потолок и прямоугольник безоблачного неба, но моему взгляду открывался весь заснеженный дворик. Не отводя глаз от окна, я проговорил: – Вам не следует беспокоиться, даже если вы на время почувствуете себя хуже.
– Ну, долго-то мне беспокоиться и вообще не придется, – возразил он. – Я вот говорил вам, что немного нервничал перед обследованием, но вместе с тем меня просто поражало мое неистребимое любопытство. Я, например, очень огорчался, что не успею выяснить, как Совет решит насчет этих пчелиных ульев в саду. Мне искренне хотелось узнать, получит ли сын старины Гея работу в Эдинбурге. Я от души порадуюсь, если получит. И уверяю вас, это будет заслуга миссис Гей. Между нами говоря, – он доверительно понизил голос, – люди ошибаются, когда считают всех выдающихся ученых необыкновенно мудрыми. – Он по-мальчишески хихикнул. – Да, мне было бы обидно, если б я не смог удовлетворить своего любопытства. И если б не успел дописать книжицу о ранних ересях.
Ректор занимался сравнительной историей религий, однако это совсем не влияло на его собственную религиозность: он оставался таким же бесхитростно верующим, как в детстве, словно ученые занятия не имели никакого отношения к его личности.
– Когда вы думаете ее закончить?
– Самое большее года через два. Некоторые главы я предложу написать Рою Калверту.
Он снова хихикнул.
– И мне было бы страшно обидно не дождаться будущего года, когда выйдет в свет замечательная книга Роя. Вы помните, с каким трудом мы добились его избрания в Совет? Некоторые наши друзья органически тянутся к серости. Подобный выбирает подобного. Или, говоря между нами, – он снова понизил голос, – бездарный выбирает бездарного. Я очень жду книги Роя. С тех пор как у нас гостили немецкие ученые, наши коллеги подозревают его в одаренности. Но когда выйдет книга, им придется признать, что такого замечательного исследователя не было в нашем колледже уже лет пятьдесят. Скажут они нам спасибо за то, что мы поддержали его? Как вы полагаете – скажут они спасибо старине Брауну, вам и мне, а?
Его смех был веселым и озорным, но я видел, что он очень утомлен.
Когда я поднялся, чтобы уходить, он сказал:
– Надеюсь, в следующий раз мы поговорим подольше. Время теперь работает на меня.
Попрощавшись с леди Мюриэл и Джоан, я вышел в освещенный зимним солнцем дворик. Мне было очень тяжко.
Во дворике меня окликнул Кристл – высокий, мускулистый и массивный человек с неспешной, но легкой походкой.
– Вы, значит, уже видели его? – полувопросительно проговорил он.
– Видел, – ответил я.
– И что же?
– Грустно.
– Мне и самому грустно, – сказал Кристл. Его колючую решительность люди часто принимали за агрессивность. Сегодня он казался особенно резким. По его лицу с хищным ястребиным носом, по твердому взгляду было видно, что он привык отдавать приказания.
– Мне и самому грустно, – повторил он. Я видел, что он и правда расстроен. – Вы разговаривали с ним?
– Конечно.
– Мне тоже надо его навестить. – Кристл твердо, уверенно посмотрел мне в глаза.
– Он очень утомлен.
– Я не буду у него задерживаться.
Мы прошли несколько шагов в сторону Резиденции.
– Да, прискорбно, – сказал Кристл. – Видимо, нам надо подыскивать преемника Ройсу. Совершенно не представляю себе, кто его может заменить. А преемник необходим. Сегодня утром ко мне заходил Джего.
Он в упор посмотрел на меня и резко проговорил:
– Весьма прискорбно. Ну, нечего нам тут зря стоять.
Меня не обидела его бесцеремонность. Потому что он переживал известие о болезни Ройса гораздо тяжелей, чем другие наставники колледжа. Ройса и Кристла нельзя было назвать друзьями: за последний год они встречались в домашней обстановке только на официальных обедах, которые давал ректор, так уж вышло, что между ними сложились чисто деловые отношения; но когда-то Кристл был учеником Ройса и с тех пор искренне преклонялся перед своим учителем. Как ни странно, этот решительный, энергичный и преуспевающий человек под пятьдесят не потерял способности преклоняться перед другими людьми. Он пользовался исключительным влиянием среди коллег – да и в любом обществе было бы то же самое. Волевой, удачливый, откровенно властолюбивый, он вместе с тем весьма разумно определял границы своих возможностей и всегда выполнял задуманное. Его общеуниверситетская известность поддерживалась тем, что он, как член Сената, постоянно заседал в различных комитетах и комиссиях, а у нас в колледже ему была поручена должность наставника-декана – правда, этот мирской, некогда высокий пост отчасти утратил в нынешнем столетии свою административную определенность. Кристл был гораздо обеспеченнее среднего университетского преподавателя. Три его взрослые дочери уже вышли замуж за состоятельных и уважаемых людей. Он боготворил свою жену. И все же был способен самозабвенно преклоняться перед знаменитыми людьми, причем это скромное преклонение часто принимало самые причудливые формы. Иногда его кумиром вдруг становился богатый делец, иногда – прославленный генерал или известный политик; ему, по всей вероятности, импонировали власть и успех как таковые, а ведь он превосходно знал пути к ним, потому что в нашей университетской жизни сумел достичь и того и другого.