— Заправишь?
   — А шел бы ты… — мужик ответил. Коротко, не поворачивая головы, не напрягая шейных мышц.
   — Вот деньги, — псих с трясущимися синими губищами все понял шиворот-навыворот. Не так. Он попытался последнюю измятую купюру сунуть шоферюге прямо в ухо. Или в нос.
   — Ты че мне тычешь? Не понял? На хер, паря, на хер…
   И тут замкнуло. Сошлись на небе эбонитовые облака. Шерсть стала дыбом на черной кошке ночи. Воздух обрел невиданную абсолютную прозрачность соляной кислоты. Стал едким, липким, вязким. Два полюса лёниной жизни, обиды бесконечные и безнадежные надежды, соединились. Магнит размером с земной шар. Галактическая аномалия в квадрате между Первым универсамом и магазином "Книжный мир". Ну, гады, я не виноват. Задыхаясь, Зух дошел до облупившегося угла булочной. Наклонился. Поднял бесхозную четверть кирпича, обломок дома, многоугольный тригонометрический объект. Развернулся. И шваркнул. Что было сил. Отправил снаряд в лобовое стекло Волги. Машины с шашечками, мирно бурчавшей, кипятившей, парившей ночной синий кисель.
   — Ублюдок! Ты че творишь! Ты же убил… Убил, подонок, человека… Стой!
   Ага. Двор. Противотанковые ежи качелей, горок и скамеек. Окоп со змейкой кабеля. Блиндажи штабных погребов с перископами труб.
   — Стой, сука! Стой, все равно поймаю, стой…
   Давай! Зови весь мир. Включай сирены и прожектора. Ночь никогда не отдает своих безумцев. Зверей, детей и насекомых.
   Леня не бежал. Он передал свое тело ангелам. Ньютону и Галилею. Нырнул в водоворот, и зефир ночи подхватил, понес. Узкая щель между гаражами и трансформаторной будкой, россыпи гравия, мезозойская стоматология. Намолол им камешков на утренний кофе. Вечные лужи между коростами дворового асфальта. Изъездили, испешеходили. Драпал прямо по ним. Собаки след не возьмут. Длинная и вонючая подворотня овощного. На стенах автографы гвоздем и краской. Ленькины буквы самые большие. Черные, живые. Две о. На месте. Значит, пли, рота. Пли! Вперед. Мы победим!
   Через Советский проспект пулей. И снова двор. Слева черепа, справа глазницы. Свалка ломаной тары «Мясного» и мусорные баки кафе «Жаворонок». Очередной темный лабиринт гаражей. Отогнутые прутья ограды. Собачье дерьмо школьной спортплощадки. Треск кустов. Лапшичку наломал кошачьему отродью. Черный сруб. Памятник архитектуры, охраняется государством. Первый дом этого ублюдочного города. Точка наведения атомной бомбы. Свисти, родимая. Лети!
   И снова свет. Улица Кирова. Из рогатки тополей яблочной косточкой в тень общежития «Азота». Калитка яслей «Восход». Беседки и скамеечки последнего решительного рубежа. Дыра в заборе. Причмокивающий суглинок вдоль свежевырытой траншеи. Полночный обмен новостями листвы. Шепот сирени и карагачей. Он? Он. Живой? Живой!
   Радуга лампы на стене. Дом. Подъезд. Четвертый этаж. Дверь с цифрой 36. Все! Точка. Всем спасибо.
   Леня дышал. Он втягивал в себя весь воздух. Куб смешанного с каплями воды из ванной. Параллелепипед коридорного с колючими снежинками известки. Но кислород не поступал в легкие, не заполнял красные шарики альвеол. Мертвая рыбья икра. Жри ее ложкой. Давись! А молекулы жизни сгорали в носу, превращались в азот и углекислоту под языком, на входе в глотку. Но Леня все равно хватал, хватал, руками загребал подлую тьму…
   И вдруг перестал, остановился. Колени ткнулись в половичок. Голова откинулась на кирзовые голенища. Поэт упал.
   Но не умер. Нет. Искатель правды и любви, белобилетник, открыл глаза. Отсутствовал каких-то полчаса. Но они прошли. Миновали. Вынули железную спицу, ледяной штырь вытащили из его груди. Освободили. Отпустили. Иди. И Леня поднялся.
   Отец спал сидя, привалившись голой спиной к кровати. Он был в носках и брюках. Рубаха и пиджак аккуратно расправлены на спинке стула. Зух выгреб из родительских карманов восемнадцать рубчиков с копейками. Не густо. Срок полураспада аванса один день. Еще своя десятка, немного серебра. Можно считать, тридцатник.
   Пошел к себе за ширму. Взял самодельную холщовую сумку с ремнем через плечо. Можно прижать к боку, а внутрь положить нечего. Только две пленки. Прошлогодняя и новая. Недописанная, недоделанная. Гитара у Димона, а распятье продал.
   Отец, и тот не посмел. Не покусился. Пьянь. А Ленька вот сдал. Толкнул Спасителя. Подарок урки.
   — Держи, мля, тезка. Тебе. Молиться станешь — вспомни обо мне.
   Вспоминать не хотел. Просто ненавидел их всех. Держал для понта на видном месте. Для редких гостей. Для тех, кого за ширму заводил. Вот вам крест, назло всем комсомольским флагам, значкам и грамотам. Стучите, кому надо, я не ваш.
   И точно. Не подчиняюсь правилам и нормам. Играйте сами эти ноты. Продал, да не отдал. Ищи-свищи, бармен. Мы квиты недоливом.
   На кухне Леня не стал включать свет. Уличная кобра, сизый фонарь шипел прямо за окном. Сиреневыми руками взял полбуханки хлеба и три луковицы. Вытащил из соседского мешка. И с ними, рыжими, расчет произвел. Окончательный.
   Никакой записки не оставил. Даже не обернулся на прощанье. Дверь тихо щелкнула за спиной, и подъезд встретил пульсирующим нимбом. Очередным радужным ореолом вокруг сорокаваттной лампы. Как будто в самом деле мир распался. Разделился на миллион простых, элементарных частиц. Свет на нити, воздух на частицы. Момент абсолютного и полного взаимного отторжения предметов и явлений. Миг полного разъединения сущностей.
   И боли. Нестерпимой. Опять игла. Кто и зачем сегодня упорно и настойчиво пытается скрепить суровой ниткой, соединить, сшить зуховские внутренности? Всю требуху и ливер от почки до ключицы. Дратву воткнет и думает. А надо ли? Не надо. Все приработалось, притерлось, нужно лишь ноги унести.
   Но логика не помогала. А жалости у самого не было. Сталь, острый, колющий предмет оставался частью лениного организма. И целый час Зухны, как стрекоза в зоологическом музее, не мог оторвать ни ног, ни рук от желтенькой скамейки. Сидел под лупами плафонов. Бездушных осветительных приборов, кривых профессоров Советского проспекта.
   Ау, братва. Вон он, сечешь, у клуба. Там! Сука! Разлегся, развалился на левой, видишь? Прямо за клумбой! Ату, его. Мочи шоферскими ботинками, кончай слесарным инструментом. На, получи! Сдачи не надо.
   Но не тронули. Ни Склифосовский, ни Козлевич. Пару раз мелькнул уазик ПМГ. Прошмыгнул желто-синим мусарским ботинком, но даже не тормознул. Кого-то посерьезней брали. А зеленые огоньки и вовсе шныряли по хлебному проспекту Ленина. Там на горе, на горочке удовлетворяли спрос. Наверстывали упущенное. Брали свое, покуда ночной диспетчер докладывал. Рассказывал, сколько кровищи натекло и сколько положили швов. Напоминал, что жизнь коротка. И плюс к тому дается только один раз. Как колбаса в наборе к ноябрю.
   — Но Шурка-то хоть че-нибудь запомнил?
   — Да нет, высокий, говорит, и волос длинный.
   — Ну, их таких полгорода.
   Жизнь благословляла на подвиг и на труд. Такого еще не случалось никогда. Два приступа за вечер. Мерцанье света. У всех в груди часики, а у Ленчика кукушка. Птичка. Дурит обычно раз в три года. Рвется из клетки. Крылышки бьются. Что и кому ты хочешь объявить, глупая? Все сказано. Иди в свой домик. Два приступа подряд, это шесть лет прожитых за два часа. Ракета Циолковского. Пошли все к черту. Не хочу быть вашим космонавтом. Если летать в эфире, воздух таранить, то только нотой. Си. Дай мне одно. Механику квадрата. Ровный пульс Рея. Честный бит Робби. Леня уговаривал луну и звезды. Он обещал у них больше ничего не просить. Ничего. Потому что незачем.
   И когда услышал мелодию, когда в конце концов она снизошла, то понял лишь одно. Можно. Подняться и пойти. Там, где в ночи не видно ни зги, его ждут. Там, где вибрирует большая нота, свои. Нужно только пробиться, нужно только прорваться. Пройти насквозь. Перестать быть гвоздем в черепе мира. Занозой. Войти в мякоть жизни и выйти наружу. Внутрь. В магическую точку, в которой сходятся все рельсы и провода мира. Туда, где о любви не думают, не мечтают, кусая локти, ломая пальцы. Ею дышат. Как земноводные, всем телом.
   Вперед. Только вперед. Пока рука не встретит руку. Глаза не осветят лицо. Давай. Тэйк файв.
   И с этой мыслью он пошел. С этим ритмом. Сначала до перекрестка. Потом вверх по длинной дуге Кузнецкого проспекта. Слева на востоке небесный фотарь начал промывать негатив неба. В пять тридцать над автовокзалом в голубом фиксаже уже жались друг к другу подмерзшие за ночь облачка. Первый автобус уходил в Энск. Зух купил билет. Сел в теплом хвосте в самолетное кресло и тоже согрелся. И спал четыре часа. А песня в его голове играла, и каждое слово в ней было прекрасным и черным. Как замша и бархат. Все цвета мира сводились обратной призмой сознания в один. Уже неделимый.
 
Тум-ту-тум-тум-ту-дум.
Я утром проснулся.
Тум-ту-тум-тум-ту-дум.
И понял… и понял… и понял…
 
   Леня думал, что он уже на другой планете. В скорлупе, в коконе. Белый на белом. Синий на синем. Не виден, недоступен. Но когда его окликнули, позвали, открыл глаза и прекратил движенье. Изменник Павлов и предатель Мечников.
   — Зух! Леня! — и не просто заговорили. Остановили посреди Красного проспекта. Длинная тень легла поперек асфальта, и звякнуло стекло. Аркаша Васин поставил ящик пива прямо под ноги. Так обрадовался.
   — Вот ведь встреча! Надо же… — пред беглецом, сомнамбулой, стоял и улыбался юный барабанщик его собственной школьной группы. Аркаша Васин в классной тертой куртке. Красиво обесцвеченные дудки и тенниска с цветочком лилии. Три лепестка. Европа.
   — Ты в Сибе, Леня? Перебрался?
   — Я… да, нет… я так… проездом. А ты?
   — А я вот с ними, с дядькой разъезжаю, — Васин кивнул. Мотнул башкой. Внезапно попытался ухо кинуть за спину. Ленчик глянул вперед. Вперед и налево. Темечко Аркаши, черный хохолок, указывало на автобус. Быстроходный, красавец «Икарус». Только не красно-белый пахарь, межгортрансовский трудяга. А нежный, сине-голубой аристократ с надписью БММТ «Спутник». Навороченная публика нахальнейшего вида толпилась у распахнутых дверей в салон. И трескала пиво. Прямо из горлышек лили в себя пузырящийся напиток и еще как-то при этом умудрялись гоготать, натуру демонстрировать во всю ширь ивановской.
   — "Алые Паруса".
   — Играешь с ними.
   — Нет, аппарат ворочаю, отец пристроил…
   Значит, не зря в Москву рванул Аркаша Васин. Брательника, Димона, девчонка из Кировского не пустила, а теперь ничего, спокойно в армию сплавляет…
   Тут бы и расстаться
   — Ну, давай, — махнуть рукой, отплыть, нырнуть в себя, в новую песню.
 
Я утром проснулся
И понял, что умер,
Что нет меня больше
Нет меня… нет меня… нет…
 
   И двигаться, двигаться, ехать, лететь. Нужна была секунда, чтобы снова поймать воробышка мелодии. Первая скорость, вторая, третья. Но ее не дали. Стоп, машина.
   — Никак земляка увидел? — Владимир подмигнул племяннику. Остановился. Колесико блестящей зажигалки с откидной крышкой искру не высекало. Только немузыкальный скрип.
   — Дай огонька.
   — Дядя Володя, а это… ну, помните… я еще пленку вам крутил… вы еще говорили, кое-что взять можно было бы… попробовать. Ну, помните? Она Мосфильм.
   — Ну-ну, — сказал молодожен, с удовольствием затягиваясь, «Столичные». — Помню, конечно… я шпион, я партизан.
   И понеслось. Первая бутылка новосибирского «Жигулевского» была выпита не сходя с места. Благо не надо было. Просто нагнуться и прихватить за крышечку. Извлечь из пластикового ящика.
   Вторая пошла уже под музыку в автобусе.
   А «Кавказ» рванули после того, как Леня написал заявление. Вывел зелеными чернилами на беленьком листочке из блокнота администратора: "прошу принять меня…"
   — Давай, сейчас месячишко покантуешься рабочим, а дальше видно будет.
   К вечернему концерту Зух уже так накантовался, напринимался, нагрузился, что взял чужую гитару. У хозяина попросил электроакустический инструмент. И когда в очередной раз в грим-уборной заблажали, заголосили, разминаясь, разогревая связки, подыграл.
   Мы идем, блин, шагаем в коммунизм,
   Задом наперед, желтый суп варил, желтый суп варил.
   И подпел. Да так в струю, в строчку, в жилу, что его обняли. Кто-то хлопнул по спине, кто-то взъерошил волосы.
   — Супер, чувак! Супер!
   И налили маленькую. Прописали парня. Приняли. Типа того. И эта последняя граммулька, полста прозрачных в пластиковом буфетном стаканчике, не пошла. Не легла. Колом встала. В нос ударила. Живот винтом и рожа крестиком. И начало Зуха полоскать. Бить и крутить над грязным артистическим стульчаком. Смерть. Хорошо никто не видел, как кишки мечтателя пытались поменяться местами с горлом. Рвались к свету и теплу. Зато сам Леня слышал. Желтый, зеленый, синий, с капельками воды на липкой, чужой коже. Он слышал, как на сцене ухало, прилетало к нему куплетик за куплетиком.
 
Дружба — огромный материк,
Там молодость обрел старик,
И к юноше там вновь и вновь
Приходит чистая любовь.
 
   Перло глухими волнами, накрывало, падало и выворачивало, выворачивало, выворачивало.
   Очнулся Леонид в тишине. В гостиничном кресле. Аркашка валялся на кровати со спущенными штанами, но в ботинках. За окном самолет беззвучно рисовал солнцу белые усы.
   Уйти! На что ты соблазнился, дупель? На что свой шанс, свой зов едва не променял? Свой цвет, свой звук. Уйти! Уйти от них, уйти от всех. Сегодня… Обязательно!
 
Я утром проснулся
И понял, что умер,
Что нет меня больше,
Что нет меня больше
И мне хорошо.
 
   Только выбрать момент, точку отрыва, дырку в пространстве… Улизнуть. Еще немного выпить молока, кофе, съесть это, как его, желе из клюквы, зефира, пастилы, стрельнуть десятку и нажать курок.
 
Всевышний, купи мне
Крутую педаль.
 
   А свадьба пела, пела и плясала. Крылья несли ее вдоль Красного проспекта. Угол атаки от трех градусов «Ячменного» до сорока «Пшеничной». Шли россыпью. "Алые Паруса". Любимцы публики. Стремительно сокращали расстояние от зануды «Икаруса» до веселой гостинцы «Обь». Она всегда готова к употреблению. Заякорилась. Ремни не рвутся. Баллоны не сдуваются.
 
У всех аппарат есть,
А я на бобах,
Пока в сердце джаз,
А в душе рок-н-ролл,
Пошли мне за верность
Новый Ле Пол.
 
   — Лень! Ну, че ты отстаешь? — Аркаша обернулся. Его качало. План забирал, кочубеевка приподнимала и тащила. Тень Леньки, школьного товарища упрямо уходила из фокуса, визир сбивался. Куда-то утекал Зух, рассыпался новогодним бисером, капельками ртути, шариками, цветными стеклышками.
   — Дай, елы, дай человеку отлить спокойно, — брюхатый клавишник Вадька Шипицын обнял Аркадия за плечи, увлек, по кайфу развернул:
   — Вишь, закоулок ищет, мучается уже полчаса бедняга. Догонит. Тут деревня. Одна дорога.
   Врешь! Весь мир открыт. Все страны света. И та волшебная, единственная на другой стороне ночи, на счастливой изнанке дня. Данная только чистым, открытая только избранным. Долина, где Джон никогда не сбивается с ритма, пока молчит Джим. Пока он молчит. Пока он дышит. Собирает в себя всю энергию мира для отчаянного, до судорог, до изморози крика.
   Бери. Гет ит.
   И Леня пытался. Изо всех сил преодолеть, пройти проклятый метр, вершок, микрон. Воздух менял агрегатное состояние прямо на глазах. Петр Леонидович Капица, остановите эксперимент. Расправьте крылья. Но нет, суспензия ночи стремительно, неотвратимо бронзовела. Лед и железо. За что? Три раза за два дня, ведь это уже десять лет, моих недель и месяцев. Зачем? Это нечестно, несправедливо… Слеза набухла вместо слов, которые уже не шли, не проходили в горло. И это блеск увидели, этот глухой шелест, шуршанье связок разобрали. Услышали. И словно струна лопнула. Дзинь.
 
Я стал неприступен,
Я стал недоступен,
Надо мной только небо,
Подо мной только бездна,
И свет впереди.
 
   Яркий, белый. Близко-близко. Ленька упал. Головой ткнулся в газон. И в рот ему набилась трава. И он перекусил все листики и стебельки. Все до единого.
   Но вовсе не это рассмешило утренних патрульных. Пару усталых, пыльных людей, которым рассвет подкинул тело. Беззлобно ухмыляясь, они рассматривали руки. Худые пальцы, вонзившие в газонный чернозем сумку из драной холстины. Воткнувшие с такой немыслимой силой, что оторвалась пуговка. Раскрылось жалкое нутро, и крест головку показал, встал, наклонился прямо над забубенной зуховской башкой.
   — Ишь чо, самообслуживание.
   Володя Самылин тоже обошелся без посторонней помощи. Перед самой гостиницей, под огромной аркой моста он извинился.
   — Пардон, — сказал правой даме.
   — Пшепрашам, — левой.
   Ширинку распахнул, дудку извлек из вельветовых недр и кран открыл. Пар завертелся над асфальтом песьим хвостом. Девицы, уворачиваясь, прыгали. Визжали, но успевали. Вслух разбирали сложные буквы чужого алфавита. Слова, которые Володька ловко выводил струей. Малевал, писал со смаком.
   — Жа… нис…
   Ой, мама.
   — Жоп… лин…

Надежда

   А дискотека удалась!
   Кузнец чирикал и летал. Звенел ветвями и плодами. Пах шампунем «Арбат» и туалетной водой "О'Жен". Москвой и летом. Чистыми прудами. Еще бы. Дама пожала Толяну руку. Редактор программ для учащейся молодежи и юношества областного телевидения.
   — Не ожидала, скажу вам честно, такого профессионализма не ожидала. Ну хоть сейчас снимай!
   Вот как. Телефончик записала. Чиркнула в блокнотике. Потрясла горячую ладошку Кузни. Три литра крови прокачала. Подняла давление в чайнике болвана. Нагнала атмосферу, две, и удалилась. Откланялась.
   А девушка тормознула. Задержалась. Соседка. Помощник-ассистент. Получила задание отведать необязательное разное. Оценить танцевальную часть вечера. Сравнить с первой торжественной. Измерить диапазон, запомнить все цвета спектра. Анфас и профиль. Отпечатки пальцев.
   Кира попросила, и Лера согласилась. Осталась помаячить. Посветить товарищам в пути. У самой все равно впереди ни лучика. Три кукиша и тертый хрен горкой.
   — Об этом вся Культура говорит.
   — Давно?
   — Да уж недели две, наверное.
   Конечно, до «Льдинки» можно и вслепую догрести. Найти по запаху. Наощупь. Сама притянет. Ведь праздник! Событие. Ее, Валерку-стрелку, вся Культура замуж выдает. Как не отметить? Невесте полагается шампанское и обязательно свидетель. Два, три, четыре, пять. Любого выбирай. Пусть Иванов от изумленья разинет пасть. В зубастую для смеха можно кинуть, затарить обмылок кубика. Мокрую рыбку. Все можно, сидя на коленях.
   — И что же?
   — Ничего, он женится, а мать на скорой в областную увезли.
   Иначе говоря, препятствий никаких. Кочек, оврагов, волчьих ям. Дорога сама стелется. Так в добрый путь! Отличный вариант. Девичник подождет. Ну а мальчишник, прощанье, может быть совсем другим. Не руки, вонючие и липкие, а синие глазищи и золотистые ресницы.
   — Привет, Алешка!
   Не на первом автобусе, так на втором, на третьем. Не сегодня, так завтра, послезавтра. Рейс Южка — Томск. Час пути — меньше рубля. А час любви — целая жизнь, река, воду которой губами… только губами… Испить. Безумной газировки нахлебаться в последний раз. И ради Бога. Теперь берите. Пользуйтесь. Я девушка не жадная.
   — Счастливо, милый. Не горюй!
   Жить будем дальше. Не сердцем ощущать, а спинным мозгом. Кожей. Усиками, щупальцами, третьим ухом. Как и положено в лесу. Лерка ходила, сдавала биологию. Конечно. Помнит. В чащобе, где гады по преимуществу двух видов. Просто подонки и гнусные, слюнявые.
   — Вы знаете, Валера, я, когда утром заезжала в студию сегодня, имела очень важный разговор с Курбатовым, — Кира докладывала. Спешила сообщить в кошачьих сумерках проходных дворов. Правя, путь держа, вдоль гаражей, заборов и песочниц. Шла, шла и вспомнила. Навеяло в виду девятиэтажек, серых общаг горного.
   — Серьезный разговор с Олегом Анатольевичем на ваш счет…
   Вот как! Даже дыханье перехватило. Все тараканы спрятались.
   — Он показал мне приглашение на ленинградский семинар редакторов и режиссеров программ для молодежи.
   И только-то? Лишь кончик тряпочки? Всю простыню не стал? Нестиранное знамя, флаг, лозунг с ручкой, постеснялся? Только платочек из правого кармана. Мне больше доверяет, Кира Венедиктовна. Со мною прямо в закрома.
   — Неделя в Петергофе. С третьего июня. Ну я, конечно, отказалась. Сами понимаете. Кому и как я сейчас Андрея оставлю? А он тогда сказал, что вас пошлет и сам, возможно, совместит приятное с полезным.
   — Так и сказал?
   — Ну да.
   Тварь потная и сальная. Филей и рулька. Проголодался. И сколько их, таких, недоедающих? Взвод, полк, дивизия. Ублюдки хитрые и очень хитрые. Только всегда немного мнутся, прикидывают, соображают, так проглотить или для верности сначала удавить. Математики. Идут, шагают стройными рядами. Плечо к плечу. Тем удивительнее, тем поразительнее солнышко. Мелькнет вдруг. Появится на миг. Смешной лопух с ресницами такими, какие только рисуют перышком. В сказке. А жизнь? Не в том ли состоит ее дурацкий смысл, чтобы дурачить? Козлов, мерзавцев и подонков изводить, обманывать, кидать? За разом раз. А этих вот прощать. Смешных кулём, доверчивых, нелепых простаков. Маленьких мальчиков. Смотреть, смотреть в большие виноватые глаза. Купаться в море. А потом раз, и цапнуть за шершавый нос. Ам. Укусить.
   — Валерка, больно! Ты совсем с ума сошла.
   — Ага.
   Такое утешение. Настроение. Полушальное, полублаженное. Известно, сумасбродка. Валерка Додд. Да еще глоток «Трифешты». Приняла по-простому, по-общажному. Накатила из кружечки с Иваном-дураком. Опрокинула под портретами членов политбюро. В антракте. За компанию со всеми. В красном уголке.
   — Ну, за удачу! Ура! Поехали!
   И стало хорошо. Как в чистом поле. И захотелось, чтобы печень перестала бороться с чуждым алкоголем. Курнула бы часок. Музычку послушала. Гипнозу поддалась, покуда носятся перед глазами самоеды. Огни-жучки, по кругу бегают, друг друга догоняют и жрут. Глотают, лопают. Зеленый желтого, красный зеленого.
   — Вас можно пригласить?
   — Меня? Я на работе не танцую.
   — А после?
   — После будет видно, — и улыбнулась. Рассеянно, но даже так надежду подала. Природа-мать. Валерка, одни словом.
   А Толик Громов и не знал, как ее звать. Не интересовался. Просто шел напролом. Высоты брал. Замысливал геройства, которые до этого дня даже во снах не видел. А тут наяву, при всех к такой телухе подкатился. Клинышек подбил. И проканало, ничего.
   Сила. Генератор. У Толика-жиртреста сегодня получалось буквально все. Смыла таинственная волна с передовой политруков и командиров. Оба исчезли. Защитники Отечества. И Потомок, и Госстрах. Диссоциировали. Повышены без права переписки. И сразу Гром бесстрашно выдвинулся на позиции. Вынырнул. Вечный боец тыла. Обозник. Развернулся. Принял на себя командование.
   Шустрил. Порядок наводил. Все успевал, по залу, фойе общаги номер три, легко таскал, перемещал розовый центнер туши. Вертелась гузка. Глазенки бегали. И у дверей стриг бабки. И девок к стенкам прижимал. На шаровое «Буратино» налегал в буфете. А в красном уголке смолил. Прямо на пол бросал изжеванные мундштуки. Мокрый картон потухших «Беломорин». И с наслажденьем растирал. Ногой. Как бикарасов. В порошок.
   Гнал, торопил коней. Моментом пользовался. Лапал все. И думал, что успеет отползти. Но ватничек накинули на сало. Погасла плошка. Понятно. Взялся за гуж, держи ответ. Как допустил порчу казенного имущества? Почему недосмотрел? Самовыдвиженец. ЧП испортит концовку вечера. Кайф обломает. И Ванька явится. Возникнет. Черт. Притопает не позже и не раньше. Завалится к разбору полетов, к дознанию. Госстрах. И сам учинит допрос, прижмет зарвавшегося молодца.
   — Ты мне тут не топи концы. Не топи, козел. Я тебя выведу на чистую воду. Ты мне счас все доложишь. Расскажешь и покажешь…
   Иван настроен был серьезно. Крепко держал скользкого Грома за ворот курточки. Дышал в лицо шестерки. Густыми, сладкими парами неразбавленного напрочь забивал жалкий душок портвейна.
   — Ты, сука, знаешь, для примера, где я сейчас был? Тебе сказать, паскуда, кто мне руку пожимал? Убить на месте?
   Потомок. Игорь Ким не будет спрашивать. Задавать ненужные вопросы. Взвешивать все за и против. Он ненавязчиво соткется из воздуха. Возникнет завтра утречком. Зайдет без помпы. Проскользнет. Решительно ступеньки одолеет. Своим собственным ключом откроет ванькину дверь. Распахнет триста двенадцатую. Без разговоров. Грубо, по-хозяйски сдернет с кровати Закса. Подымет, даст устояться бухому, красноглазому Госстраху. Поймает вертикаль невидимым отвесом и влепит. Сначала ногой в пах, а после встретит кулаком лобешник. Вернет на место опавшую было башку приятеля. Не даст разбить несчастную об пол.
   Такой финал у шутки. Два капитана подсиропили старлею. Блинов и Арский подкузьмили Вите Макунько. А не надо противопоставлять себя товарищам. Большому, спаянному коллективу Областного управления. Скромнее надо быть, и люди тебе подскажут, подправят, подсобят. А так лишь ухмылялись.
   Виктор Михайлович прохаживался. В своем скромном кабинете скрипел паркетом, покуда Закс рожал. Иван корпел за приставным столом. Чеканил. Чертежным шрифтом выводил чистосердечное признание. Маркшейдер.