Вот это номер! Молчал всегда. Ни звука не произносил. Даже стоял всегда на сцене как-то боком к публике. И вдруг прорвало. Сурово развернулся, глаза безумные сверкнули, боднул башкой липкий воздух, прибор звукочувствительный качнулся, и раз, два, три — ток побежал по проводам, взорвалась бомбочка:
Люби меня раз,
Люби меня два,
Люби меня три.
Что и говорить, чудовищной, немыслимой выходкой Лени Зухны, гитариста школьного вокально-инструментального ансамбля, был омрачен, погублен прекрасный вечер. Бал без напитков, но с официальной частью в ярких огнях зала и неофициальной в полутьме фойе. Насмарку все старания педколлектива.
Пока я твой,
На часы не смотри,
Люби меня раз,
Люби меня два,
Люби меня три.
Такой дебют.
Ведь целый год до этого афронта всем и вся пел только Анатолий Кузнецов. "Даром преподаватели" и "Только не надо переживать" довольно ловко выводил, при этом успевая правой рукой на пианино тренькать, а левой раскочегаривать электросвиристелку «Юность». Никогда не подводил. Поэтому-то, между прочим, и получал легко ключи от маленькой каморки с видом на грязную теплицу, где перламутровые инструменты и черные колонки прятались от посторонних глаз. Ума хватало на публике три раза в год рапортовать положенным набором, чтоб не стесняясь оттягиваться вечерами и по выходным в узком и тесном помещении.
И как уж так случилось, что историческая память о кулаках и плетках, воде и хлебе не остановила, — загадка той поры, когда вместо луны на небе сияло лицо певца, готового под музыку упасть и умереть.
Если струна умолкнет,
Тушите свет, тушите свет.
Зух, между прочим, предложил:
— Ну что, Кузнец, не дать ли нам всем им разок просраться?
А Толя, вместо того, чтобы от необдуманного шага удержать товарища, общественно-полезной работой над недостатками увлечь:
— Ты знаешь, Леня, по-моему, у тебя первая опять не строит.
Вдруг взял, да и кивнул:
— Ну… пару песен… наверно, можно вставить в середину…
Конечно, наивно понадеялся, что в самый пыл и жар, разгар всеобщей танцевальной бани, проскочит. Свои оттянутся, чужие не заметят.
И, кстати, сначала все шло по плану.
Ведь у завуча Надежды Ниловны Шкотовой вместо глаз ромашики, на свет, конечно, реагируют, но видят только мушек да комаров на сером фоне. Мелкие уши предназначены не для приема звуков, а суть прибор, которым измеряют температуру и давление. Ваткой всегда заложены, чтобы не сбилась калибровка. Так что кикимора, вооруженная всего лишь обонянием и осязанием, момент великий, исторический прошляпила. Миг ослепительный, когда внезапно приятный мягкий тенор сменился резким, ломким баритоном.
Один раз в жизни Егор Георгиевич Старопанский доверил дуре проведение мероприятия. Не проследил лично. О школе думал. Каких-то лишних двадцать минут в президиуме просидел. Задержал, заговорил, беседой увлек зам. генерального директора шефствующей станции. Железо для новой крыши уже блестело перед глазами во всю ширь своих погонных метров. И вдруг такое!
О, дура, коза, идиотка!
Что ж, оплошала. Парафин. Три икса казенной будки поворотив к вертлявой словеснице Жанне Вилиновне, серьезно интересовалась:
— Который час?
Кусок несчастья, макушкой ощущая ненормальный ритм, вообразил, что наглецы нарушили порядок исполненья номеров. На утвержденную программу покусились. Не в заключенье вечера, а в середине стали наяривать нам чуждый, но любимый молодежью танец. Быструю песню "День рождения" на английском языке.
А вылетел из зала в фойе разгневанный и потный Егор Георгиевич и сразу понял, в чем ужас и кошмар происходящего. Чудовищная песня. Дикая, не наша, отрицательная звучит на русском, великом и могучем, языке.
Исключить! Всех выгнать! Завтра же. С волчьим билетом.
Пусть возьмут себе свою правду,
Нам останется сладкая ложь.
Мысль билась в голове, как птичка. Гнала директора вперед. Слюна кипела, кровь стучала. Кулаки наливались нержавейкой, когда Егор Георгиевич к эстраде пробивался. Пер в самый дальний угол холла, коллоидный раствор, взбесившуюся протоплазму разрезал. Расшвыривая мальчиков и девочек, рехнувшихся от неразрывного единства музыки и слов.
Короче, подвел гипоталамус, надпочечники подкачали, от гнева ослеп, оглох товарищ Старопанский. Просто озверел, прорвавшись сквозь толпу детишек внезапно, потерявших стыд и срам. Так непростительно завелся, что, прекращая безобразие, сломал несчастному поэту ногу. В день триумфального дебюта. Ребенку кости бедра!
Зачем тебе верить в завтра,
Если сегодняшний день хорошо.
Ай, ай, ай!
Свет притушили, но скорая с мигалкой и сиреной факт зафиксировала.
Пришлось прикидываться, дурака валять, вилять хвостом. Ограничиться не полумерами, а четвертушками, восьмушками, какой-то жалкой имитацией воспитательной работы. Беседа, выговор, неплановая двойка. А что сделаешь? Повстанец, партизан паршивый, не в ПТУ кантуется на Южном, а продолжает обученье в центральной школе номер три. Подлец, на костылях притащится и железяки демонстративно кинет в проходе между партами. Герой, неприкасаемый.
Причем не он один. Три других фигуранта истории тоже свое не упустили. Ходили по школе с масляными рожами, свинопасы. Еще бы, подмигиванье, дружеские тычки, шесть букв мальчишеского восхищения при свете дня. Это как грамота. А девичьи губы в глухих закутках у спортзала и кабинета химии — печать и роспись.
Конечно, и Толя Кузнецов ощущал, что "после тех самых танцев" грудь у него вся оказалась в звездах и медалях. Приятная тяжесть славы не могла не радовать. И он с улыбкой начинал свой день. А вот заканчивал со смутной тревогой. Свист директорских конечностей не забывался. От вибрации начальственного тела, вращенья глаз и перегретого дыханья в сердце Кузнеца все-таки заговорила кровь предков. Некогда алую, бившую фонтаном, химия азиатской жизни сделала синим молоком. А молоко скисает быстро. И если в душе Толи все еще пел шаман с лицом круглым, как бубен, то в его брюхе уже завелась жаба.
Костлявый Ленчик заметил это очень быстро.
— Ты что-то бздеть стал сильно, Толя.
— Нет, я просто должен идти, я маме обещал быть дома в девять.
На что Зух отвечал кривой ухмылкой. Он ничего никому не обещал. Некому было, да и все.
Дерзкий подросток, колючий и худой, рос без матери. Его вихры не знали нежных прикосновений теплых рук. И нос не терся никогда о пахнущий корицей мамин фартук.
А все потому, что Ленин отец, безродный Иван Зухны, сын прачки и машиниста, влюбился летом шестидесятого в профессорскую дочь, еврейку, Лилю Рабинкову. Студент художественного училища, подающий надежды график, зашел с этюдником в медпункт совхоза "Свет победы" и там увидел городскую практикантку, зеленоглазую девчонку в белом халате. С той самой минуты на его портретах доярки, скотницы и крановщицы — все разом стали на одно лицо. Прекрасны и смуглы.
И девушка, казалось, отвечала юноше взаимностью, но судьба соединять два сердца явно не планировала. Не так расположились звезды. И это понял Ваня едва ли не в самый первый томский вечер, когда с осенними, алыми цветами явился домой к любимой. Первый раз и прямо на день рождения.
— Вот, — с робкой улыбкой протянул портретик Лили на фоне колхозных березовых стволов. И папа Рабинков как-то нехорошо переглянулся с мамой.
Этот молниеносный обмен взглядами повторился за столом. И снова, когда Иван достал мятую пачку «Примы» и спросил, можно ли выйти на балкон. И еще раз… Так, словно быстро-быстро записку из рук в руки передавали. Получался не маленький семейный праздник для небольшой компании, а строгий экзамен у одного единственного человека.
И ясно стало, что провалился, уже в прихожей. Прощаясь, Иван зачем-то стал упрямо отказываться от обувной ложки.
— Да, ничего, я так одену.
И тут из-за спины любимой девушки професcор гнусно хмыкнул. Зачетку, можно сказать, протянул.
— Наденете, молодой человек, наденете.
Жиды, жидяры, жидовня — вот какие слова всплывали в памяти дорогой. Навешивались на папу с мамой, пару Рабинковых, как сопли и харчки. А Лилька, чур, ни-ни. Словно и не была вылитый профессор Илья Григорьевич. Светлый ее образ Иван донес до самой общаги, полбанки самогона выхлебал, и, слава Богу, напрочь забыл.
А утром вспомнил. Восстановил частями, как мозаику, пока чайком желудок промывал. Словно рисунок инеем, к холодному оконному стеклу, припадая горящим лбом. Едва не помер.
В училище пришел через день, а вот Рабинковых отрезал и выбросил. Не появлялся у них ни под каким предлогом больше никогда.
Встречался с Лилей. Молчал угрюмо, ее сопровождая в театр или на вечеринку. Потом по снегу белому под небом черным провожал до дому. Прощался неуклюже и уходил. Пустые улицы тоскливым скрипом наполнять. Прогулки в худой обуви вдоль мокрого апреля закончились казенной простынкой. Пневмонию лечат инъекциями. Внутримышечными и внутривенными. Их так легко и незаметно умела делать сестренка Соня Гик, что на ней, скромной и губастой, взял да и женился Иван Зухны. А вот вам, получите! Из больницы вышел, расписался и тут же распределился в южносибирскую газету с "предоставлением жилья".
Да! Взял все-таки дочь их гордого племени. Вырвал свое!
И был наказан. Его сноровистая, неразговорчивая детдомовка тихо скончалась спустя семь месяцев в родзале третьей городской больницы города Южносибирска. Врачи приказывали, говорили, умоляли — кричи. А она даже глаза не хотела открывать. Так и ушла, наверно, не услышав Ленькиного писка.
Но пометила! Пометила пацана.
Врожденный порок сердца, сказали Ивану доктора, когда он стал его уже пятилетнего таскать по поликлиникам. Все хотел знать, от чего бледный чертенок не носится со всей оравой по двору с мячом. Проклятый род!
Нет, видно на горе только назвал мальчишку, новорожденного, иудским именем, как Сонька того хотела. Ведь все уже, какие еще вопросы? Не прикасайся, беги от них, никаких дел не имей с бесовской нацией.
Так нет же, тянет. И сын себе горбатого нашел. В дружки зачислил.
С другой же стороны, не удивительно. В теплом, уютном доме Кузнецовых привечали долговязого буку. Наивная Ида Соломоновна, толина мама, не умела по форме носа и разрезу глаз определять степень родства. Врача-гинеколога всю жизнь, элементарно, переполняло чувство вины. За эскулапов криворуких было стыдно, совесть покоя не давала.
Вот только папа, Ефим Айзикович считал, что это близорукость. Пусть не преступная, но, все равно, не имеющая оправдания. Ведь даже после "тех самых" новогодних танцев, когда он раз и навсегда, для толиной же пользы, отрезал:
— И чтобы этот двоечник с этой секунды в мой дом больше ни ногой! — как поступила Ида Соломоновна? С рациональной точки зрения необъяснимо. Взяла мягко за руку проводника передовых идей, твердо приверженного моральному кодексу строителя коммунизма, посмотрела с укором в цинковые очи и сказала:
— Но, Фима, мы же не можем вот так взять и дверь захлопнуть перед сиротой.
Который… который в конце-концов всего лишь оступился. Ну, конечно, добрая женщина и не сомневалась, что попросту в погоне за всеобщим вниманием, восхищением и славой мальчики, что свойственно вообще их возрасту, совершили совсем уж детский, глупый поступок. Пройдет совсем немного времени, и сами всё поймут и правильно оценят.
Вот такая сердечная и простодушная.
И именно за эти качества носатый квазимодо Леня считал ее лицемеркой. То есть все взрослые его ненавидели открыто, а сердобольная толькина мать прикидывалась другом, перехитрить надеялась. Не будет он ее котлеток с рисом есть, чайку пустого выпьет для большей злости, и всё, идите к черту. Попарно и гуськом. А если кто-то не расслышал, пускай подходит ближе, он убедится, что гитара — тот же топор.
Да, подростком он был колючим, а юношей стал и вовсе несносным. Человек — желтые зубы. Весь мир презирал и ненавидел за то лишь, что живет себе едой и сном, как будто вечен. Рой, стадо, стая, которой недоступна правда и смысл существования, потому что никого из этих жвачных стальная неумолимая игла не прошивала никогда насквозь, лишая воздуха, движенья, жизни…
Только вперед,
Через дождь, через шторм,
Есть только еще,
И не будет потом.
"Ну, а Кузнец вообще предатель… Последний из людей…"
Так примерно думал Леня Зухны, с трудом удерживая равновесие в прихожей гостеприимного товарища. Готовясь обблевать богемские обои в мелкий цветочек, а если хватит ветчины — и полосатую ковровую дорожку.
Экая нескладуха. А всему первопричиной — событие настолько незначительное, быстротечное, что и свидетелей-то не было. Ну, может быть, шалая мартовская муха, ожившая не в срок между труб под самый конец зимы свихнувшегося парового отопления. Да и ту, после короткого перелета вдоль коридора, от сортира до библиотеки, заведующая ловко прихлопнула синим томом ПСС.
История курьезным образом повторилась. Правда, Анатолий Кузнецов шел без ведра, с пустыми руками. Лишь студбилет лежал в заднем кармане его штанишек. Спешил по щербатому кафелю второго этажа главного корпуса ЮГИ. Торопился. Нужно было до закрытия читалки успеть списать вопросы завтрашнего семинара. Летел и вдруг остановился. Но нет, не музыкой был огорошен. Плакат формата А3, кусок дурного ватмана привлек внимание молодого человека.
На двери со скромной табличкой "Комитет ВЛКСМ" всеми цветами радуги сверкали буквы и цифры. Весна-78. А рядом с ярким заголовком качался упитанный птенец с тяжелой нотой в клюве. "Ежегодный отчетный смотр-конкурс самодеятельных коллективов и ансамблей". Назначался праздник песни и танца на апрель.
Ах, вот оно значит, как происходит. Его, собственно, предупреждали в деканате. Ключи от очередной репетиционной каморки выдавали с таким напутствием:
— Двадцать девятого октября, в день молодежи, у нас по традиции факультетский вечер. На Новый Год вы тоже должны играть. Само собой, восьмое марта. Ну, а после главное. Не вырвете первое место на студенческой «Весне», попросим освободить помещение. Имейте в виду.
— Новую вещь надо обязательно сделать, — успел подумать ответственный человек Анатолий Кузнецов и вздрогнул от очередной неожиданности. Дверь, перед которой он стоял, стала отворяться. Когда электричество горит вполнакала и пахнет вымытыми полами, как-то само собой начинает казаться, что ты один в огромном пустом корпусе. Оказывается, вовсе нет.
Вожак всей институтской молодежи, плечистый тезка нашего героя, освобожденный секретарь Анатолий Васильевич Тимощенко работал. Серьезнейшим образом готовился к отчетно-выборному собранию. Вычитывал доклад, цифры в таблице "план—факт" сверял, проценты подбивал, оттачивал формулировки раздела «самокритика». Трудился, одним словом. И к половине девятого устал.
Отбросил ручку, потянулся, взгляд кинул за окно, надел пиджак с малиновым значком, пальтишко кожаное снял с крючка, в карман засунул пачку «Ту», кейс прихватил, свет выключил и дверь толкнул…
И мог бы мимо нестриженого юноши пройти. Действительно, безобразно обросший, в каком-то фасонном свитерке с заплатами, на груди вместо золотого профиля приколот флажок далекого и враждебного государства, стоит, что-то читает, прикидывает, на ночь глядя. Ну, разве заинтересует руководителя, члена партий, подобный человеческий материал?
Но в том-то и талант, чтоб ключик подбирать к любому ларчику.
— Ко мне? — спросил Анатолий Васильевич тезку и жестом пригласил, что ж, проходи, коли пришел. Какие между нами, товарищами, церемонии. Раз дело есть, проблема, наболело, выкладывай, будем решать. Кто, если не мы?
Короче, просто улыбнулся. И сработало. Толян вошел.
О чем они говорили больше часа, о чем беседовали под алым стягом, обшитым тяжелой желтой бахромой? Да так, вроде бы, ни о чем.
Оказывается, был институтский секретарь на недавнем вечере инженерно-экономического факультета. С соратниками вместе заглядывал. Пятнадцать минут постоял в холле третьего корпуса, порадовался комсомольскому задору и огоньку. Ну, и, конечно, отметил высокий уровень студенческого вокально-инструментального ансамбля.
— Так, значит, говоришь, со школы вместе выступаете… Это хорошо, это значит, у вас крепкий, сложившийся коллектив… да, вот только я одного не понял, что это вы такое там про шпионов-диверсантов пели?
— Про шпионов… да нет, это про любовь.
— Про любовь?
— Ну, да.
"Я лазутчик в стране круглых лбов,
Я вижу во тьме,
Я слышу во сне,
Я знаю смысл таинственных слов."
— Интересно, интересно… А круглые лбы, это намек на кого?
— На родителей… на тех, кто лезет во все…
Да, сидели, говорили о поэзии, о музыке. Вместе из теперь уж точно пустого корпуса вышли и на крыльце друг другу пожали руки.
Товарищ Анатолий пошел в свою гостинку, а Толик Кузнецов — домой на Кирова. И по дороге, окрыленный неизвестно чем, может быть, завтрашней неминуемой двойкой, сочинил песню. Сама сложилась. Не вся, конечно, целиком, как у Пахмутовой с Добронравовым, но мелодия, припев и первый куплет получились. А утром, между чисткой зубов и завтраком, второй куплет и третий. Вот так. Впервые в жизни.
Отличился.
Но почему-то этот продукт подлинного вдохновения не пришелся по душе Ленчику Зухны. Не стал он радоваться творческой удаче друга. Не воодушевили его рифмы "фугас — на нас", "страны — войны". Проникновенная мелодия сердце не тронула.
— Вот что, — сказал он, когда Толик закрыл крышку и ногу убрал с педали:
— Могу тебе одно пообещать. Если ты эту херню прямо сейчас забудешь навсегда, то и я никому никогда ничего не расскажу.
Иными словами, бороться за первое место на конкурсе отказался. Наотрез. Ради прикрытия, инструментов, бункера без окон, Тухманова с Антоновым еще готов был играть. А Кузнецова — ни за что. Обидел — это раз, а два, подвел. Пришлось для выступления на студенческом фестивале срочно искать Зуху замену. Петь, как известно, Толя мог и сам. И даже на гитаре мог играть, когда отечество в опасности. Но вот одновременно с этим управлять еще органом и фоно рук уже просто не хватало.
Да, трудности были, но тем весомее победа. Кузнец с ансамблем не просто выступил. Высокой гражданской темой и художественным уровнем исполнения сумел и разборчивому жюри угодить, и строгим представителям общественности запомниться.
Вот как. Взяли ребята свою первую высоту-высотку, пядь в мире серьезных дел и важных начинаний. А Ленчик не только ошибку не осознал, усугубил ее абсурдной выходкой. Опять подвел, подставил. Буквально через пару дней после фестивального триумфа своей бывшей группы не только словом, но и действием пытался оскорбить ветерана. Майора в отставке, сменного вахтера электромеханического корпуса ЮГИ.
— Куда, идол, прешься на ночь глядя? — спросил старый особист явно нетрезвого лабуха.
— Репетировать, — ответил тот, воняя пожароопасной смесью пива и портвейна.
— А девка на чем играть будет?
— Твое какое дело, старый пень? На барабане…
Демонстрационный толчок в грудь был не столько сильным, сколько обидным.
— Ах ты, сучок, — закричал офицер без погон, бросаясь к телефонному аппарату. — Ну, подожди…
На счастье Зуха в раздевалке в этот вечер дежурил Шурка Лыткин, одноклассник, поклонник, очевидец "тех самых танцев". Услышав звуки перепалки, студент-механик перепрыгнул через стойку, круглым плечом самбиста загородил героя юности, словами правильными, громкими
— А ну, давай, давай, иди, иди… — ввел в заблуждение, спутал мысли вертухая. И вытолкал на воздух Леньку. Спас кретина.
Но Толе Кузнецову такая ловкость и эффективность не помогла. Наутро все равно появилась докладная. И пришлось ему, победителю и триумфатору, гордому человеку, мелко и некрасиво врать. Терять с таким трудом приобретенное доверие ответственных людей. Очки. Действительно, совсем не просто объяснить, как кадровый разведчик в звании майора мог так нелепо обознаться.
Но пронесло. Вот только трещина наметилась. Заметной стала. Очевидной. Гусиные пупырышки предвкушения больше не холодили кожу. При встрече ныне просто чесались руки и темечко зудилось.
Ну, у Леньки понятно почему. Мыть голову надо чаще. И не хозяйственным мылом. Тогда на куртку не будет сыпаться сухая шелуха кожного покрова. Перхоть — тараканьи звездочки.
"И ногти не мешает стричь и зубы чистить," — частенько только и думал Анатолий Кузнецов, глядя на друга. А друг кипел высоким возмущением. Наливался черным скипидаром ненависти.
Еще бы, ведь это очевидно. Кузнец, санитар октябрятской звездочки, идею предал. Дайте-нам-все-и-дайте-сейчас променял на сладкое тю-тю, сю-сю каких-то лживых обещаний, смердящих котлетным салом. Пророк и круглолицый воин Аллаха-Будды-и-Христа в бой вел худых, голодных и отчаянных:
— Пленных не брать! — и кудри полоскались на ветру, как тысяча геройских вымпелов, а Кузня в это время с миской шел за манной кашей в стан толстомордой вражеской орды.
Такой вот образ, лишь только рифмой не оперенный. Жаль, Толик с детства в поэзии ценил лишь ритм и звучность, поэтому никакой за собой вины не ощущал. Ведь он всю ту же густую гриву расчесывал по утрам и в то же самое индиго облекал свои конечности. И ту же задорную музыку насвистывал, когда из института или в институт шагал по улице Весенняя.
Нет, он-то как раз был тип-топ и о'кей. А вот Зух — не в жилу и не в кайф. Товарищ, друг разрушал и себя, и общее дело. Былое обаянье уходило, и оставался только запах. Усиливался с каждым днем банальный перегар. Объем и концентрация растворов, введенных накануне в тело через ротовую полость.
Дорожки разошлись. Разговор не клеился. Ну, а после того, как год тому назад Толя возглавил институтское дискотечное движение, устав клуба "33 и 1/3" подготовил, добился благословения комитета ВЛКСМ, в горкоме положение утвердил, часики дружбы и вовсе остановились. Ничего уже, казалось, не связывало студента ЮГИ Толю и кочегара городской бани Леню.
Ничего, ничего… кроме комнаты. Каморки без окон, логова. Ни таблички, ни надписи. Просто низкая, обитая жестью дверь в закутке холла поточных аудиторий. Там, за порожком, в желтом, процеженном сквозь сито пыли полумраке, от всего мира прятался Зух. Один, без публики, качался на колченогом стуле, железной ножкой отбивал ритм. Все дни и ночи, когда лопатой не махал, сидел с гитарой. Угрюмо и упрямо играл одно и то же, одно и то же.
Лишь Дима, старший Васин, бас-гитарист и звукооператор легендарного ансамбля, составлял отшельнику компанию. Частенько, но не всегда. О Толе, вдруг ставшем сразу и президентом, и диск-жокеем, напоминала лишь серая бумажка на стене. "Ответственный за противопожарное состояние Кузнецов А.Е." Мозолила глаза. Не больше.
Я полз, я ползу, я буду ползти,
Я неутомим, я без костей.
А ведь, на самом деле, покрывал их. Вновь положением рисковал, авторитетом. Только благодаря доброте Кузнецова Зухны и Васин сидели в тепле под крышей, а не на лавочке среди луж. Работник городской бани Леонид Иванович всегда был на птичьих правах в институте. А после беседы тет-а-тет с вахтером вообще ходил в электромеханический корпус как вор, околицей через химико-технологический. Димка, еще недавно свой, завалил зимнюю сессию, лишился студбилета и тоже не мог никак находиться в помещении с разными материальными ценностями.
Жалел их Толик. Бог свидетель. И приказал своим гаврикам перетащить клубную аппаратуру из главного корпуса сюда просто потому, что выбора не было. А выселять он никого не собирался. Да и к чему, все равно вот-вот сами уйдут. Вас в армию, а Зух в психушку. Пока же подвинутся немного, да и все. Нет повода отчаиваться.
Хотя, конечно, надо было зайти. Заглянуть. Сказать этим дуракам пару слов. Успокоить. Но обстановка не позволила, а Громов как всегда перестарался. Натурально. Вчера вечером, когда только-только приспособились писать вокал. Завели чудо техники, Васиным из простой «Кометы» сделанный студийный двухдорожечник. Открылась дверь. Низенькая, обитая жестью и почему-то не запертая. Раздался смешок, и в святая святых просунулась рожа. Сальная, отвратительная ряха Димы Громова, Толькиного подсвинка и шестерки.
— Сидите? — почмокал губами гад, ощерился счастливо и засмеялся, захихикал. — Ну, сидите, сидите, последний ваш денек. Завтра попрем вас на фиг.
Человеческий белок таких ударов обычно не выдерживает. Естественно, Зух с Васом немедленно нарезались, надрались, нагрузились по самое некуда. В точке агрегатной неустойчивости и полураспада более стойкий Дима пытался удержать Леню от поисков правды. Но тот вырвался. Упрямый, пьяный, невменяемый ввалился в чужой дом без приглашения… но исторической миссии не выполнил. Потерял равновесие, упал. С теплым портвейном не смог расстаться.
Утром встал, шатаясь, к стенам припадая, до кафеля холодного добрел. Исторгнул желчь из организма, воды из крана заглотил и смылся. Сбежал. Ушел, как проклял, не прощаясь.
На этом бы поставить точку. По-мужски отрезать и выкинуть. Без слов, но подвела дурная логика похмелья, отходняка и раскумара на старых дрожжах. Вновь встретились. У входа в холл поточных аудиторий, между мужским и женским туалетом.
Зух, правда, прибыл в храм науки раньше Кузнецова. Освежился в рюмочной на улице Ноградская. Сто сразу накатил, а пятьдесят добавил, когда уже осела муть и пена. Увидел и тут же вспомнил, что за железной дверью, в серой каморке, осталась тетрадка с текстами, две чистых ленты, струны.