Илья Сельвинский, поэт, очень близкий к Троцкому и вообще из стана “победителей”, откровенно и цинично написал в одном стихотворении. Вот они, эти жуткие слова:
 
Мы знаем язык объективных условий,
Мы видим итог концентраций.
Мы взвесили, сколько литров крови
Нам придется истратить.
 
   Вот так. Все очень просто. Страна бурлит, газеты кричат. Там митинги, там очередь за хлебом, там и вовсе голод, там Уэллс приезжает к Ленину, кого-то сажают, тут торгсины, тут продразверстка, жизнь идет. И только посвященные знают, что во всей этой неразберихе осуществляется заранее запланированная акция. В конце стихотворения, отвечая разным верхоглядам, пророчащим гибель большевикам, а на самом деле не умеющим трезво оценить события, лишенным информации, Илья Львович говорит:
 
А мы хитро потираем ладони.
Нам начхать. У нас – цифры.
 
   Валентин Катаев в повести “Уже написан Вертер” пишет о своей юности в Одессе. Его ведут на допрос. Его тоже должны были расстрелять, но в последний момент заставили отойти в сторону. Дело в том, что отец Катаева был русский, чуть ли не царский офицер (почему и арестовали юношу и приготовились застрелить), а мать была коренная одесситка, по всей вероятности – еврейка. Она успела похлопотать перед крупным чекистом (соплеменником), и таким образом юношу Катаева перед самым расстрелом заставили отойти в сторону. Он остался свидетелем. А если бы хлопнули вместе со всеми, не было бы свидетеля, как это и получалось во всех остальных случаях. Итак, его ведут на допрос…
   “Послышались шаги. На площадку шестого этажа вышла девушка в гимназическом платье, но без передника, красавица. Породистый подбородок дерзко вздернут и побелел от молчаливого презрения. Шея оголена. Обычный кружевной воротничок и кружевные оборочки на рукавах отсутствуют… Сзади комиссар с наганом, копия его комиссара. В обоих нечто троцкое, чернокожаное… Один вел свою с допроса вниз, другой своего на допрос вверх… Ее щеки горели. Точеный носик посветлел, как слоновая кость. Знаменитая Венгржановская. Самая красивая гимназистка в городе. Именно с ней он когда-то танцевал хиавату…
   Теперь их всех, конечно, уничтожат. Может быть, даже сегодня ночью… Наберется человек двадцать, и хватит для одного списка… работы на час. Говорят, что при этом не отделяют мужчин от женщин. По списку. Но перед этим они все должны раздеться донага. Как родился – так и уйдет. Неужели Венгржановская тоже разденется на глазах у всех?..
   Время перестало существовать, так как вокруг уже чернела ночь, пахло петунией, и все они сидели в открытой беседке недалеко от гаража, где уже заводили мотор грузовика…
   Два первых уже исчезли. Их вещи кучей лежали на газоне. Стукнуло два выстрела, тупо поглощенных кирпичной стеной… За полуоткрытыми воротами гаража проводилась страшная работа…
   …Под голой электрической лампочкой слабого накала, на клумбе петуний и ночной красавицы, недалеко от кучи снятой одежды стоял Наум Бесстрашный, отставив ногу в шевровом сапоге, и ему представлялось, что он огнем и мечом утверждает всемирную революцию…”
   Итак, тот из русских людей, кто понял, догадался, что он подлежит уничтожению, и тот, у кого была возможность, короче говоря, тот, кто успел и сумел, – бежали за границу. Многие пошли в Белую гвардию, сражались за честь России, за свою собственную русскую честь, и только потом уж, откатившись вместе с Белой гвардией через Крым, через Севастополь, оказались в эмиграции.
   Кстати сказать, большая часть врангелевской армии, обманутая листовками большевиков о том, что тем, кто останется, будут обеспечены жизнь и свобода, осталась в Крыму, не захотела покидать русскую землю. Эти оставшиеся, поверившие большевикам дурачки и телята подверглись вакханалии истребления. Так называемые “крымские расстрелы” под руководством венгерского еврея Бела Куна и нашей, отечественного розлива, Розалии Самойловны Залкинд, более известной под кличкой “Землячка”.
   Разные назывались цифры, но теперь стрелка, долго колебавшись то на семи, то на сорока, то на семидесяти, остановилась наконец на цифре 170 000. Причем по инициативе Землячки, экономившей чисто по-женски патроны, огромное количество людей было утоплено в море с камнями, привязанными к ногам. В хорошую погоду долго еще были видны мертвецы, стоящие рядами, как если бы в военном строю.
   У Андрея Вознесенского есть даже по этому поводу стихотворение, из которого, правда, не явствует, кто там кого утопил. Даже не явствует, где это произошло, в каком море. Но потопляли пленных только большевики и только в двух известных случаях (в массовом количестве), а именно после разгрома кронштадтского восстания и после ухода из Крыма Врангеля.
   У Вознесенского речь идет, несомненно, о крымском потоплении, хотя на Андрея и не очень похоже, чтобы он сочувствовал жертвам Землячки и чтобы рассказывал о ней правду. А поскольку ничего не уточнено, а о крымской резне знает не каждый, а о репрессиях 30-х годов прожужжали все уши, то кто-нибудь, прочитав это страшное стихотворение, подумает даже, что это стоят там в море жертвы сталинских репрессий. Нет, это жертвы крымской резни 1921 года, и стоят там русские солдаты и офицеры.
   А вот и само стихотворение:

РЕКВИЕМ

 
Возложите на море венки.
Есть такой человечий обычай —
В память воинов, в море погибших,
Возлагают на море венки.
 
 
Здесь, ныряя, нашли рыбаки
Десять тысяч стоящих скелетов.
Ни имен, ни причин не поведав,
Запрокинувши головы к свету,
Они тянутся к нам, глубоки.
Возложите на море венки.
 
 
Чуть качаются их позвонки,
Кандалами прикованы к кладбищу,
Безымянные страшные ландыши.
Возложите на море венки.
 
 
На одном, как ведро, сапоги,
На другом – на груди амулетка.
Вдовам их не помогут звонки.
Затопили их вместо расстрела,
Души их, покидавшие тело,
По воде оставляли круги.
Возложите на море венки…
 
   Я ничего не говорю, Вознесенский вполне подпадает под известную формулу насчет “был и остается…”, но все же, если не знать, где и с кем это произошло, – кто жертвы и кто палачи, в стихотворении не прочитаешь. Более того, наведена в стихотворений, что называется, тень на плетень, чтобы выгородить и обелить Землячку и Бела Куна. “Вдовам их не помогут звонки”. Если это примета, то какого времени? Во время репрессий 30-х годов действительно оставались вдовы и действительно были у них телефоны, ибо сажали тогда главным образом номенклатурное, партийное начальство. А у врангелевских солдат в 1921-м какие могли быть телефоны? И где же искать их вдов? То же и кандалы. Десять тысяч кандалов. Это отнюдь не заземляет стихотворение на 21-й год. А ко дну эти кандалы прикрепляли специальные ныряльщики, что ли? Не было никаких кандалов, а были камни, привязанные к ногам. Камней в Крыму, как известно, хватает.
   Я нарочно спрашивал у нескольких человек: о чем туг речь, о каком времени? Мне отвечали:
   – Наверное, сталинские репрессии. Или, может быть, фашисты во время войны, уходя из Крыма, утопили пленных либо евреев.
   Нет, это не пленные и не евреи.
   Это русские солдаты и офицеры, а утопили их не фашисты (то есть фашисты, конечно, но только не немецкие). Утопили их Землячка и Бела Кун. А между тем мемориальная доска этому фашисту Бела Куну до сих пор висит в самом центре Москвы, возле старинной Кутафьей башни Московского Кремля, в самом начале Воздвиженки, то бишь Калининского проспекта.
   Уходили в эмиграцию русские люди, потому что не было другого способа сохранить себе жизнь, но, как это ни покажется странным, не только поэтому. Надругательство над русской душой (над миллионами русских душ) шло разными путями. Скажем, Дворцовая площадь в Петербурге – Дворцовая! – переименовывается в площадь имени Урицкого. Царское Село вблизи Петербурга, где Пушкин учился в лицее, называется именем Урицкого. Как же туг не бежать от подобной бесовщины?! Невский проспект (есть повесть у Гоголя) становится имени 25-го Октября. Ну как же тут не бежать? И пошло, и пошло, и пошло. Имени Володарского, имени Розы Люксембург, имени Воровского, имени Ленина… Все небольшие фабрики с текстильным уклоном стали имени Володарского, в обиходе – “володарки”. А то еще имени Лакина, а то еще имени Ногина, имени Баумана. Да как же тут не бежать! Школа ваяния превращается во ВХУТЕМАС. Как же тут не бежать?
   На Дворцовой площади в Петербурге (сохранилась кинохроника) нарисованы шахматные клетки, и живые люди и всадники на конях передвигались по команде и указанию маэстро Рабиновича. (Имя его соперника я не запомнил.) Так вот они играли в шахматы.
   Есть, увы, такое понятие – национальное самосознание. Это когда немец сознает, что он немец, грузин – что он грузин, а русский – что он русский. Для примера. Однажды, несколько лет назад, в Московском Кремле во Дворце съездов московские евреи пышно отпраздновали свой национальный праздник “Ханука”. Собрались там, естественно, одни евреи. Что же собрало их вместе? Сознание того, что они – евреи. То есть национальное самосознание.
   Национальное самосознание – это огромная сила, которая сплачивает людей, и подобно тому, как чувство родства превращает группу людей в семью, так и национальное самосознание сплачивает людей и превращает многомиллионное население в НАРОД.
   В 1917 году большевики-интернационалисты захватили огромную, богатейшую страну, империю Россию. Чтобы не было никаких сомнений по поводу терминологии, привожу высказывание главного большевика:
   “Большевикам удалось сравнительно чрезвычайно легко решить задачу завоевания власти как в столице, так и в главных промышленных центрах России, но в провинции, в отдаленных от центра местах Советской власти пришлось выдержать сопротивление, принимавшее военные формы, и только теперь задача преодоления и подавления сопротивления окончена в своих главных чертах. РОССИЯ ЗАВОЕВАНА БОЛЬШЕВИКАМИ”.
   Общеизвестно, что в составе правительства первых лет и даже двух первых десятилетий советской власти практически не было русских людей. Держали одного-двух для блезиру, вроде Калинина, называя его всесоюзным старостой. Для того, чтобы продержаться у власти, и продержаться как можно дольше, нужно было погасить в людях завоеванной страны чувство национального самосознания. Тогда этот вопрос решался просто, и мы несколькими страничками выше это уже проходили. Людей с русским национальным самосознанием просто уничтожали. И чем ярче это самосознание было выражено, тем вернее носитель его подлежал уничтожению.
   До сих пор еще, стоит русскому человеку о себе во всеуслышание заявить, что он русский, что он любит свою родину Россию, свою культуру, как тотчас на него наклеивается ярлык: националист, шовинист, черносотенец, фашист.
   А судьи кто? Возможно ли вообразить, чтобы в таком государстве, как Израиль, премьер-министром стал бы не Шимон Перес (Голда Меир, Моше Даян), а араб? Араб, палестинец. Или хотя бы немец. Или возможно ли вообразить, что в израильском парламенте (кнессете) евреев было бы 40 процентов, а остальные все – не евреи?
   Очевидно, что вообразить это невозможно. Народ Израиля, евреи этого не допустят никогда и ни при каких обстоятельствах. Так кто же они в таком случае? Националисты, шовинисты, черносотенцы, фашисты?
   Но именно они-то и завоевали Россию в 1917 году, и началась вакханалия уничтожения, начался так называемый красный террор, чтобы ослабить или совсем погасить в нашей бывшей России чувство национального самосознания.
   Значит, уходили и спасались от них люди, у кого это чувство было наиболее развито либо наиболее обострилось в результате октябрьского катаклизма. Многих успели убить на месте: Гумилева, Блока, Есенина, Клюева, Клычкова, Ганина, Орешина, патриарха Тихона, а также миллионы россиян, не имевших, может быть, столь же громких имен, но бывших тем не менее верными сынами и дочерьми своего народа.
   Кое-кто успел убежать. Бунин, Куприн, Анна Павлова, Алехин, Рахманинов, Сикорский, Коровин, Шмелев, Цветаева, Сомов, Серебрякова, Мережковский и Гиппиус, Бенуа, Лифарь, Мозжухин, Плевицкая, Вертинский, Северянин, Рябушинские, Ремизов, Тенишева…
   Шаляпин крепился долго, но частые обыски в его доме истощили терпение. Он уж обращался в ЧК, чтобы с обыском приходили в определенные часы, когда он дома: не захотели и слушать. Покинул родную землю Шаляпин, ушел в изгнание, сделался беженцем.
   Материально он, конечно, не бедствовал. У музыкантов в этом смысле хорошее преимущество. Пока там книга, написанная по-русски, дойдет до французского (английского, американского) читателя. А он вышел и запел. И все всем ясно. Но бедствовал он по России, и даже не бедствовал, а принимал муки мученические, ибо он был велик не только своим искусством, но и своей любовью к Отечеству.
   …И вот я познакомился с Софьей Михайловной Зёрновой, вот она привезла меня на съезд молодежи, а вот она привезла меня на русское кладбище.
   Название его сейчас у всех, можно сказать, на слуху. Сент-Женевьев-де-Буа. Можно и упростить для русского выговора: “Святая Женевьева, лесная”. Или еще проще: “Святая Женевьева”. “Он похоронен у Святой Женевьевы”.
   Это место оказалось русским мемориалом случайно. Княгиня Вера Кирилловна Мещерская купила под Парижем участок земли и организовала там… Но нет. Все-таки прежде чем ступить на эту землю, давайте еще раз задумаемся. Вот я в начале этих записок привел письмо К. Станиславского к Соне, к Софье Михайловне Зёрновой. Но можно вспомнить и другое письмо, другого замечательного русского человека к другой замечательной русской женщине, а именно письмо Ивана Сергеевича Тургенева к баронессе Юлии Петровне Вревской. Она была его доброй знакомой. Женское очарование, самоотверженность и доброта сочетались в ней с пламенным патриотизмом.
   Вл. Левченко пишет о ней: “В 1877 году началась русско-турецкая война. В освободительном походе на Балканах, как известно, участвовали не только мужчины-воины. Обстановка в российском обществе, накал благородных чувств были таковы, что многие женщины направились на фронт. Милосердные сестры – так их тогда называли. Среди них была и та, кого благословил Тургенев, – Юлия Петровна Вревская – одна из блистательных петербургских красавиц”.
   Текст тургеневского письма сохранился: “Мое самое искреннее сочувствие будет сопровождать Вас в Вашем тяжелом странствии. Желаю от всей души, чтобы взятый на себя подвиг не оказался непосильным. С великой нежностью целую Ваши милые руки, которым предстоит сделать много добрых дел”.
   С войны Юлия Петровна не вернулась, она умерла от тифа.
   Теперь поставим вопрос ребром. Живи Соня Зёрнова в 1877 году, с ее добротой, с ее жертвенностью, с ее душой, разве не могла бы она оказаться в числе милосердных сестер (тем более дочка доктора), разве не могла бы она оказаться на месте Юлии Вревской, памятник которой стоит в Болгарии в городе Бяла? А баронесса Вревская, живи она не в 1877 году, а в 1917-м, могла бы она не оказаться в эмиграции на месте Сони Зёрновой?
   Поскольку мы вспомнили про Болгарию, возьмем еще один пример, связанный с освободительной войной 1877 года. Как известно, на Шипке стоит памятник русским воинам, павшим там равно – рядовым, офицерам и генералам. Здесь же, на Шипке, можно сказать, у подножия памятника, в каких-нибудь двухстах метрах, существовал до нашего времени приют для престарелых русских генералов, ушедших в эмиграцию с Врангелем и его армией. Советские туристы всегда клали цветы к подножию памятника, почитая память русских воинов, но всегда обходили стороной, как зачумленных, русских воинов, доживающих свой век в приюте. (Новая власть Болгарии их не трогала.) Ну как же не обходить стороной: царские генералы, эмигранты, да к тому же – врангелевцы!
   С детских лет, со школы, с помощью радио, газет, кинофильмов, литературы, было внушено и вдолблено: эмигранты. Эмигранты – предатели, эмигранты – изменники, эмигрантское охвостье, эмигрантское отребье, жалкие, озлобленные, бессильные в своей озлобленности – эмигранты. И не приходило в голову, что это была не вина, а беда русских людей.
   Вспоминаю эпизод из фильма “Котовский”. Его дивизия внезапно взяла Одессу, а там в оперном театре идет концерт. Публика – еще не разбежавшаяся и в глухих подвалах еще не оказавшаяся интеллигенция. Там мог находиться, скажем, и Бунин, живший в те дни в Одессе, и мог он оказаться с дамой. И вот победитель Котовский, внезапно взявший Одессу, выходит на сцену, постукивая нагайкой о голенище, мрачным взглядом обводя зал, и вдруг командует публике: “Встать!”
   Не в том дело, что таким оказался Котовский, а в том, что много лет спустя создатели фильма видели в Котовском пример революционной доблести и считали, что он принес на своих саблях вполне нормальную, в их понимании, но не нормальную, однако, для “свободного естества человеческого”, атмосферу насилия и принуждения. А ведь человеку с чувством собственного достоинства, тому же Бунину (особенно при даме), легче умереть, а тем более уехать куда-нибудь подальше, нежели на каждом шагу претерпевать принуждение и насилие.
   Впрочем, “Встать!” в театре – это лирика. Но вот в Петрограде велено (приказ Зиновьева) всем бывшим офицерам русской армии зарегистрироваться на предмет их учета, выдачи хлебных карточек и трудоустройства. Все русские наивные люди, верившие еще в правила игры, зарегистрировались. Все они по этим регистрационным спискам были схвачены и расстреляны. А если бы некоторые из них, вместо того, чтобы регистрироваться, успели исчезнуть и потом оказались в Париже, – разве можно было бы их за это осуждать?
   …Кстати, уместно именно тут воспротивиться слову “расстреляны”. Про большинство перечисленных мною людей, начиная с Гумилева и кончая поэтами есенинской плеяды, говорят, что их расстреляли. Однако слово “расстрел” содержит в себе некое законное и поэтому ритуальное действо, даже если эта казнь не публичная, а скрытая и ночная. “Не бил барабан перед смутным полком”. Да, плохое утешение, но выводили на казнь, на расстрел, под дробь барабанов, и выстраивалась шеренга стреляющих, и казнимому завязывали глаза (многие отказывались от этой ритуальной детали), и раздавалась команда… Я уж не говорю о том, что к приговоренному присылали перед казнью священника… Поэтому я всегда в глубине души возмущался, когда говорили, что Гумилев расстрелян. Да даже… хоть они и сами палачи, ну… там… Тухачевский и Якир, расстреляны. Небрежность в обращении с русским языком. Они вовсе не расстреляны, а просто застрелены. В затылок. Застрелены, вот именно, как “бешеные собаки”. Ну этим-то двоим – поделом. А Гумилев… Офицер, рыцарь, дважды Георгиевский кавалер… Осторожнее с русским языком!
   …Когда заходит речь об эмиграции, вспоминают чаще всего несколько известных имен: Шаляпин, Бунин, Куприн, Рахманинов… Но имен было больше, мало того, их трудно исчерпать, если даже иметь в виду самые общеизвестные. Но все же повспоминаем. Итак: Шаляпин, Бунин, Куприн, Рахманинов, Репин, Рерих, Тенишева, Цветаева, Вертинский, Ходасевич, Стравинский, Алехин, Анна Павлова, Сергей Лифарь, Набоков, Бердяев, С. Булгаков, Г.В. Вернадский, Лосский, Франк, Рябушинский, Сикорский, Александра Львовна Толстая, Мережковский, Мозжухин, Иван Шмелев, Борис Зайцев, Александр, Альберт и Николай Бенуа, А.П. Столыпин (сын), Дягилев, Евг. Замятин, Арк. Аверченко, Саша Черный, Игорь Северянин, З. Гиппиус, К. Бальмонт, Вяч. Иванов, Георгий Иванов, Конст. Сомов, Коровин, Ремизов, Н.А. Тэффи, М. Алданов, М. Осоргин, Г.Струве, С.К. Маковский, Иван Билибин, М. Добужинский, З. Серебрякова, Н. Гончарова, Ю. Анненков, И. Пуни, Г. Мусатов, А. Шерванидзе, Трубецкой, Л. Бакст, В. Кандинский, А. Глазунов, С. Прокофьев, А. Гречанинов, Ник. Евреинов…
   Это, конечно, верхний слой эмиграции, но рядом с ним десятки и сотни профессоров, ученых разных областей науки, музыкантов, певцов и артистов, писателей и поэтов, художников, журналистов, социологов, богословов, философов… Какую область деятельности за рубежом в те времена ни возьми, всюду мы найдем крупных русских ученых, плодотворно работавших в науке и развивавших ее.
   В Пастеровском институте работали ученик Мечникова С.И. Вернадский, ученик Павлова С.И. Метальников, заведовала лабораторией Антонина Михайловна Гелен.
   В астрономических обсерваториях пользовались всеобщим уважением В.В. Стратонов, Б.Б. Веселовский, Н.М. Стойко-Родиленко.
   В области аэродинамики и самолетостроения известны профессор Дмитрий Павлович Рябушинский, Игорь Иванович Сикорский, авиаконструкторы Северский, Кудлаенко, Баранова…
   Геолог Николай Николаевич Меншиков совершил для Франции в Сахаре важнейшее открытие подземных вод; в почвоведении были известны ученики Докучаева Агафонов и Малышева…
   Было, было: миллион русских эмигрантов в Париже. Мил-ли-он! Была русская консерватория имени Рахманинова, были русские гимназии, был даже
   Союз писателей, возглавляемый Борисом Зайцевым, было скаутское движение, скаутские лагеря, были библиотеки, книжные магазины, федерация русских инженеров, Общекадетское объединение, Общество охранения культурных ценностей, выходили полторы тысячи газет и журналов, было издано около десяти тысяч книг, выпускались памятные (настольные) медали: 250-летия Гвардии и Нарвы, 250-летия Петербурга, 100-летия обороны Севастополя, 250-летия Полтавской битвы, 150-летия Отечественной войны, 200-летия ордена Святого Георгия…
   Все бурлило, кипело, объединялось в кружки и даже в политические партии (например, партия младороссов), “течения” и “движения” (например, Русское студенческое христианское движение – РСХД), все молилось, училось в гимназиях, отмечало церковные и традиционные полковые праздники. Казачество праздновало день Покрова, уланы – день Вознесения. Давал концерты, гастролируя по всему миру, Рахманинов, пел Шаляпин, пел Вертинский, танцевала Анна Павлова, побеждал на турнирах Алехин, писала стихи Цветаева, получил Нобелевскую премию Бунин, угасал Куприн, становился крупным поэтом и писателем Набоков, пел Николай Гедда, гремел казачий хор Жарова, пели церковные хоры Спасского, Евгения Ивановича Евеца, рокотал протодьяконовский бас Паторжинского, пылали свечи в храме Сергиева подворья и на улице Дарю и в тридцати других русских церквах Парижа. Дети летом отправлялись в скаутские лагеря, разделяясь на отряды “белочек”, “волчат”, “витязей”. Выступали цыгане в ресторанах “Распутин”, “Царевич”, “Максим”, угощали семгой и блинами у “Доминика”, устраивались литературные и благотворительные вечера… Где-то я прочитал:
   “Русские создали свой столичный город, который только по необходимости соприкасался с жизнью международного Парижа. Они ходили в свои тридцать церквей, где после служб встречались между собою”.
   Да, встречались, шумели, спорили, бурлили, но если сказать бы одним словом, что делала вся эмиграция и в Париже, и в Праге, и в Берлине, и в Харбине, и в Югославии, и в Болгарии, и в других странах и городах, то придется назвать это одним словом – страдала.
   С молодости, где-то случайно услышанное, когда я вообще не думал и, можно сказать, ничего не знал о русской эмиграции, запало в душу стихотворение поэта-эмигранта. Имя его до сих пор для меня неизвестно, но то, что это был поэт высокого класса, – бесспорно. А и всего-то восемь строк:
 
В Константинополе у турка
Валялся пыльный и загажен
План города Санкт-Петербурга,
В квадратном дюйме – триста сажен.
И дрогнули воспоминанья,
И замер шаг, и взор мой влажен.
В моей тоске, как и на плане,
В квадратном дюйме – триста сажен.
 
   Я бывал если не в тридцати, то во многих русских церквах, и, между прочим, не только в Париже, но и в Женеве, в Софии, в Сан-Франциско, в других городах. Я смотрел на молящихся, на их лица, на пыланье свечей, на шепчущие губы женщин, девушек, на стариков, у которых сквозь прожитые годы и разнородную одежду все равно проступала выправка русских офицеров, я смотрел на все это и думал: Господи, слышишь ли Ты их, внемлешь ли их скорбям, возносящимся к Тебе из их сердец? Чем и как можно измерить глубину (да и само количество) их скорбей по всему миру?
   Это ведь не чинные мессы, когда в полупустых соборах и кирхах Копенгагена да Бонна, да и того же Парижа сидят, как в театре, молящиеся на удобных скамейках, раскрыв молитвенники, а патер потом кладет под язык прихожанам белые облатки, вроде как аспирин или валидол.
   Только в Польше, особенно в Ясной Гуре, перед Матерью Божией Ченстоховской видел я столь же истовые моления, столь же пламенное пылание человеческих сердец. Но и то… там, у поляков, они в своей отчизне, дома, пусть хоть и страждущие. А здесь изгнанники, навсегда оторванные от родной земли, от почвы, и вот возносят молитвы, чтобы не навсегда…
   Софья Михайловна Зёрнова привезла и привела меня на то место, где кончаются все страдания и все мучения. Сент-Женевьев-де-Буа.
   Итак, княгиня Вера Кирилловна Мещерская купила вблизи Парижа (в тридцати километрах) участок земли и организовала так называемый Русский дом для престарелых эмигрантов, не имеющих семьи, ухода, средств к существованию. Из бывшего посольства Российской империи перенесли в этот дом многие портреты государей и государынь, даже тронообразное кресло, которое находилось в посольстве на случай, если бы кто-нибудь из царствующих особ посетил с визитом столицу Франции. В этом кресле действительно сидел однажды последний государь. Устроили в Доме церковку, одним словом, создали соответствующий микроклимат. Ну и вот, кто-то из престарелых эмигрантов умер первым, и надо было его похоронить.