– Но, Ваше Императорское Высочество, – взмолилась мать, – ведь это же не обыкновенные дети, а царственные: к ним нужен особый подход, особая сноровка!..
   – Какая такая “особая” сноровка? – вдруг раздался сзади басистый мужской голос.
   Мать инстинктивно обернулась и увидела офицера огромного роста, который вошел в комнату незаметно и стоял сзади.
   Мать окончательно растерялась, начала бесконечно приседать, а офицер продолжал басить:
   – Сноровка в том, чтобы выучить азбуке и таблице умножения, не особенно сложна. В старину у нас этим делом занимались старые солдаты, а вы окончили институт, да еще с шифром.
   – Да, но ведь это же – наследник Престола, – лепетала мать.
   – Простите, наследник Престола – я, а вам дают двух мальчуганов, которым рано еще думать о Престоле, которых нужно не выпускать из рук и не давать повадки. Имейте в виду, что ни я, ни Великая Княгиня не желаем делать из них оранжерейных цветов. Они должны шалить в меру, играть, учиться, хорошо молиться Богу и ни о каких престолах не думать. Вы меня понимаете?
   – Понимаю, Ваше Высочество, – пролепетала мать.
   – Ну а раз понимаете, то что же вы, мать четверых детей, не сможете справиться с такой простой задачей?
   – В этом и есть главное препятствие, Ваше Высочество, что у меня – четверо детей. Большой хвост.
   – Большой хвост? – переспросил будущий Александр Третий и рассмеялся. – Правильно, хвост большой. У меня вон трое, и то хвост, не вот-то учительницу найдешь. Ну, мы вам подрежем хвост, будет легче. Присядем. Рассказывайте про ваш хвост.
   Мать начала свой рассказ.
   – Ну, тут долго слушать нечего, все ясно, – сказал Александр Александрович, – дети ваши в таком возрасте, что их пора уже учить. Правда?
   – Правда, – пролепетала мать, – но у меня нет решительно никаких средств.
   – Это уже моя забота, – перебил Александр Александрович. – Вот что мы сделаем: Петра и Константина – в Корпус, Елизавету – в Павловский институт.
   – Но у меня нет средств! – воскликнула мать.
   – Это уж моя забота, а не ваша, – ответил Александр Александрович, – от вас требуется только ваше согласие.
   Мать в слезах упала на колени.
   – Ваше Высочество! – воскликнула она, – но у меня есть еще маленький Владимир.
   – Сколько ему? – спросил Наследник.
   – Восьмой год.
   – Как раз ровесник Ники. Пусть он воспитывается вместе с моими детьми, – сказал Наследник, – и вам не разлучаться, и моим будет веселей. Все лишний мальчишка.
   – Но у него характер, Ваше Высочество.
   – Какой характер?
   – Драчлив, Ваше Высочество…
   – Пустяки, милая. Это – до первой сдачи. Мои тоже не ангелы небесные. Их двое. Соединенными силами они живо приведут вашего богатыря в христианскую веру. Не из сахара сделаны.
   – Но… – попыталась вмешаться Мария Федоровна.
   Наследник сделал решающий жест.
   – Переговоры окончены, – сказал он, – завтра же вашими старшими детьми займутся кому следует, а вы времени не теряйте и переезжайте к нам.
   – Но у меня еще Аннушка.
   – Что еще за Аннушка?
   – Прислуга моя многолетняя.
   – На что вам прислуга? У вас будет специальный лакей.
   – Ваше Высочество, но я к ней привыкла.
   – Отлично, если привыкли, то имейте в виду, что за Аннушку я платить не намерен. Это дело мне и так влетит в копейку. Вы меня понимаете?
   – Ваше Высочество, это уж мой расход.
   – Ах, если это ваш расход, то я ничего не имею. Итак, сударыня. Да бросьте вы эти коленопреклонения. Учите хорошенько мальчуганов, повадки не давайте, спрашивайте по всей строгости законов, не поощряйте лени в особенности. Если что, то адресуйтесь прямо ко мне, а я знаю, что нужно делать. Повторяю, что мне фарфора не нужно. Мне нужны нормальные, здоровые русские дети. Подерутся – пожалуйста. Но доказчику – первый кнут. Это – самое мое первое требование. Вы меня поняли?
   – Поняла, Ваше Императорское Высочество.
   – Ну, а теперь до свидания, – надеюсь, до скорого. Промедление – смерти безвозвратной подобно. Кто это сказал?
   – Ваш прадед, Ваше Высочество.
   – Правильно, браво! – ответил Наследник и, пропустив впереди себя Цесаревну, вышел из комнаты”.
   Зачем такие подробности около могилы в общем-то ничем не знаменитого человека? Ну, был комендантом Севастополя в течение четырнадцати лет (1902—1916), ну, был бакинским градоначальником в последние два года империи. Все же не Бунин, не Коровин, не Сомов, не Бенуа, не Лифарь, не Мережковский… Все так. Но это же обломок великой империи. Его глазами, глазами очевидца (да еще в помощь ему профессиональный писатель Илья Сургучев, которого тоже не лишне помянуть нам, потомкам), мы заглянем в Аничков дворец, почувствуем его атмосферу, быт, увидим резвых мальчишек – Николая с Георгием, когда никто еще не предугадывал их кровавого мученического конца. Итак, слово семилетнему Олленгрэну в интерпретации Ильи Сургучева.
   “Первая ночь, проведенная мной во дворце, была уныла и тревожна. Больше всего мне понравились комнаты Аннушки и винтовая замысловатая лестница, похожая на штопор. Я убеждал мать поменяться: пусть Аннушка живет внизу, а мы будем жить вверху. Тайная мысль была такова: войдет не мал человек, под потолок ростом, найдет первую Аннушку, убьет ее, уморится и оставит нас в покое: по винтовой лестнице подниматься ему будет нелегко, узко, подумает, подумает, да и скажет: “А черт с ними, в другой раз!” – а там может все случиться, авось забудет. Но мамочка, выслушав мои предложения, назвала меня дурачком и уложила спать радом с собой. Разумеется, я ни словом не обмолвился о тех тайных причинах, которые так беспокоили меня. Постель была невероятно удобная, чуткая к движениям, я быстро успокоился под теплым маминым бочком, укачался, и трех минут не прошло, как уже был свет, пахло кофеем и сдобной булкой. А потом явилась какая-то портниха и начала мерить меня ремешком и спорить с мамой о длине штанов, рукавов и о том, сколько оставить в запас. Речь шла о матросском костюмчике. Возможно, что меня хотели посадить на корабль, это было бы чудесно, но при всех расспросах толку у женщин добиться было невозможно.
   Когда пришло время, мамочка, изнемогая от усталости, беспрестанно крестясь, сказала:
   – Ну, а теперь пойдем.
   – Куда?
   – Знакомиться с Великими Князьями. Помни, что нужно быть хорошим мальчиком, вежливым, достойным. Помни, что не каждому выпадает такая честь…
   И вот берет меня мамочка под руку и ведет. Так, вероятно, Авраам вел Исаака. С той разницей, что Исаак не знал, куда его ведут, а Владимир Константинович господин Олленгрэн отлично знает, куда и зачем его ведут. С невероятной жестокостью мать рассовала своих детей кого куда, а младшего сама ведет на жестокое испытание. И тут впервые у меня пошатнулась вера в человека. Перочинный нож на всякий случай я с собой прихватил и всю дорогу ощупывал его в кармане. Жизнь свою решил дешево не отдавать.
   Вижу, в отдалении стоит один из циркачей и ждет. Подходим – кланяется нам. Думаю: “мягко стелет”. Я пословицу эту хорошо, по Псковской улице, знал. Сам не раз людей заманивал и потом топил баню. Опыт есть.
   Циркач ведет, отворяет двери, входим в комнату и видим: стоит сероватая старуха и с ней два мальчика в матросских рубашечках.
   – Как тебя зовут?
   – Владимир Константинович.
   – Фу, какой важный.
   Мама конфузится и толкает меня в бок и подсказывает: “Володя”.
   Я решил не сдавать позиций и стою на своем:
   – Владимир Константинович.
   Расчет простой: Владимира Константиновича не так-то скоро возьмешь в работу, как какого-то Володю.
   Стою на своем и в третий раз повторяю:
   – Владимир Константинович.
   Серая старуха идет на уступки и отвечает не особенно по-русски, а с каким-то присвистом, как у немки-булочницы:
   – Ну хорошо, – говорит, – Владимир Константинович, а вот это – Николай Александрович, а это – Георгий Александрович, Великие Князья, с ними учиться и жить будешь.
   Я сию же минуту закатил серой старухе персидский глаз и сказал:
   – Это Великие Князья? Ха-ха, смеялася Жанетта!
   Серая старуха затряслась животом и сунула нас всех троих в соседнюю комнату, и в голове мелькнула мысль, что сейчас оно и начнется.
   Огляделся: комната волшебная. Ничего подобного сроду не видывал. Во-первых, идет по полу железная дорога, маленькая, но настоящая, с рельсами, с сторожевыми будками, с тремя классами вагонов, стоят полки солдат с киверами, с касками, казаки в шапках, а вот лошади с гривами, верблюды с горбами, а вот Петрушка, вот медведь, вот Иван-дурак в клетчатых брюках, а вот барабан, ружья в козлах, труба с кисточкой, гора песку.
   Глаза разбежались.
   Спрашиваю:
   – Чье это?
   Старшенький матросик отвечает спокойно:
   – Наше.
   – Не врешь?
   – Не вру.
   – Пустить железную дорогу умеешь?
   – Умею.
   – А ну, пусти.
   Матросик завел ключиком, паровоз побежал, из будки вышла сторожиха, замотала флагом, на платформе появился пузатый начальник, зазвонил звонок, и тут я впервые понял, что во дворце могут делаться чудеса.
   У меня мороз по коже пошел, а мальчики в матросках стоят и не удивляются.
   – Вы – Великие Князья? – спросил я старшенького.
   – Да, – ответил тот.
   Я расхохотался.
   – Какие же вы великие, когда вы – маленькие?
   – Нет, мы – Великие Князья, – серьезно, с верой в правоту, настаивал старшенький.
   Второй молчал, смотрел на меня во все глаза и сопел.
   – Хорошо, – сказал я, становясь на изготовку, – если вы – Великие Князья, тогда хочешь, вы оба на левую руку?
   – Мы не понимаем, – сказал старшенький.
   – Чего же не понимать? – сказал я. – Вот видишь, правую руку я завязываю поясом, а левую на вас обоих.
   – Ты хочешь драться?
   – Разумеется.
   – Но мы на тебя не сердиты.
   – Тогда я – первый силач здесь.
    Хорошо, – сказал примирительно старшенький, – а когда я рассержусь, мы попробуем.
   Он меня потряс, этот мальчуган, чистенький, хорошенький, с блестящими глазками: на первый взгляд – девчонка. Смотрит прямо, улыбается, испуга не обнаруживает. Опыт Псковской улицы мне показал, что вот такие девчонко-мальчики оказываются в бою иногда серьезными бойцами, и я с первой минуты намотал это себе на ус.
   И вдруг отворяется дверь, и в комнату – шасть! Не мал человек, под потолок ростом, и всем существом я понял, что мне была расставлена ловкая западня с этими якобы Великими Князьями и заколдованной комнатой.
   Вот пришел настоящий Великий Князь и сейчас начнет: держись, Владимир Константинович!
   Маленький подбежал к не мал человеку и сказал, прижимаясь к нему:
   – Он нас бить, хочет.
   – За что? Вы уже поссорились?
   Не мал человек обратился ко мне, и я поспешил с ответом:
   – Нет, мы не ссорились.
   Старшенький стал на мою сторону и добился истины.
   – Нет, нет, – сказал он два раза “нет”: так обыкновенно говорят два раза девочки. – Нет, нет, мы не ссорились, но он говорит, что он – первый силач здесь, а когда я рассержусь, тогда мы подеремся и узнаем. Я, если не рассержусь, драться не могу.
   – И правильно, – сказал не мал человек, – зачем же даром тратить силу? Даром только дураки дерутся. А ты чего на них сердишься?
   – А чего они говорят, что они Великие Князья? Они – маленькие мальчишки и больше ничего.
   – А я – Великий Князь, как по-твоему?
   – Вы-то? – ответил я с уважением, глядя на него в гору. – Хо-хо!
   Я увидел, что не мал человек радостно засмеялся, и у меня гора свалилась с плеч: я почувствовал, что мы с ним подружим, надо только хорошо начать дело. Он был огромен, светел, если щелкнет по лбу, кость на мелкие части, и зла в глазах нет, он был приятен, стоит за добрые дела и всегда даст пощаду.
   В маленьком сердце есть собачье чутье, я не ошибался, возымел сразу большое доверие и от счастья начал хохотать, хватаясь за живот, и рассмешил не мал человека до слез.
   – Он не честный, – сказал старшенький, указывая на меня, – он завязывает правую руку и хочет снами обоими драться одной левой.
   – Что? Что? – спросил не мал человек, не поняв сразу.
   – Я на это не согласен, – тараторил старшенький, – драться, так обеими.
   – Молодец, Никенька, молодец, правильно, бой должен быть равным, без скидок. – Нет, брат, – обратился он ко мне, – ты свои шуточки с левыми руками забудь, здесь люди честные и на скидки не пойдут. Драка, так драка. Зуб за зуб, кость за кость. Других условий мы не терпим. Фирма честная. Молодец, Ники! Хвалю. Но твою храбрость тоже хвалю, – сказал он мне, – вырастешь – офицером тебя сделаем. Хочешь быть офицером?
   – Генералом хочу.
   – Хо-хо, – одобрительно сказал не мал человек, – смотри, порох нужен на генерала.
   – Порох есть, – ответил я, ободрившись и чувствуя к не мал человеку огромное доверие.
   Он опять раскрыл рот и начал смеяться так, что в комнату вошли удивленные женщины.
   – Ты доволен, Александр? – спросила какая-то новенькая, которой я еще не видел, и, продолжая смеяться, не мал человек ответил ей что-то не по-русски.
   Всем сделалось необыкновенно весело, я увидел, что мама радуется, а серая старуха сияет всем ртом и причмокивает…
   Дело пошло как будто ничего”.
   До генерала не дослужился Владимир Константинович, но полковником был. Полковником и похоронен здесь, в некрополе русской эмиграции. Отпевал его отец Борис Старк. Только вот почему-то в синодике отца Бориса (то есть в перечне всех отпетых им) Владимир Константинович значится как Олонгерд, тогда как у Сургучева Олленгрэн. Не знаю, почему такое разночтение.
   Отец Борис Старк в синодике вспоминает и еще один маленький эпизод из жизни семьи Олленгрэнов в Аничковом дворце. Перед – Пасхой уже не безызвестная нам Аннушка решила красить яйца луковой шелухой. За этим занятием ее застал хозяин дворца будущий Александр III. Наверное, и луком пахло. Но крашенье яиц так увлекло Наследника, что он сам принял в нем деятельное участие, а потом Аннушке подарил шаль.
   Как я уже говорил, книги Ильи Сургучева я лишился, но смутно вспоминаю не выписанный мною своевременно эпизод. Какой-то отдаленный город. Царский поезд. Но еще до отречения. Около вагона встретились Государь и бывший его товарищ по детским играм. Что-то понадобилось Николаю Александровичу. Спички? Папиросы? Карандашик записать мысль? Не помню. Олленгрэн предложил свое (спички? папиросы? карандашик?). Царь сначала отказался. Все же существовало уже расстояние между Государем и просто полковником.
   – В память о детской дружбе, – сказал Олленгрэн.
   – Разве что так, – согласился Государь. Потом помолчал и добавил: – Я один. Кругом измена, трусость и ложь.
* * *
   Некоторые москвичи помнят нынешнюю Октябрьскую площадь совсем другой. Она называлась Калужской площадью и была как бы центром Замоскворечья. На ней стояла красивая Казанская церковь. Я – не старожил московский, но эту церковь хорошо помню, правда, уже не как церковь, не как храм, но как кинотеатр “Авангард”, в который была превращена Казанская церковь.
   Так вот, в восьмидесятые годы прошлого столетия (как раз тогда открывали памятник Пушкину в Москве и освящали после завершения строительства храм Христа Спасителя) старостой церковным в Казанской церкви на Калужской площади был некто Сергей Иванович Шмелев, отец одного из лучших русских писателей – Ивана Сергеевича Шмелева. И жизнь тогда в Замоскворечье, в том числе и на этой площади, была совершенно иная.
   Шмелевы жили где-то тут – поблизости, на Калужской улице. В биографиях пишут, что писатель Шмелев родился в купеческой семье, но Сергей Иванович был скорее не купец, а подрядчик. Он ведь не торговал зерном, мукой, астраханской рыбой, морозовскими ситцами или сибирскими таежными мехами. Он брал подряды. Мы не случайно упомянули о Храме Христа Спасителя и о памятнике Пушкину. Леса вокруг куполов храма, чтобы их золотить, сооружал Сергей Иванович Шмелев со своими плотницкими артелями. Гостевые трибуны вокруг памятника Пушкину (для открытия памятника) строил он же. Для своих подрядов он всегда должен был запасать лес, сплавляя его по Москве-реке, набирать артели плотников, а для прокормления плотников надо было вовремя запасать провиант. Солили огурцы, мочили яблоки, рубили и квасили капусту. Жизнь кипела. Он же держал замоскворецкие бани, он же держал ледяные горки в московских парках, водил дружбу с ресторатором Крынкиным на Воробьевых горах, истово соблюдал все церковные праздники, теплились в доме негасимые лампады. И во всей этой, вроде бы кипящей, а на самом деле размеренной, устойчивой (стабильной, как сказали бы теперь) жизни участвовал мальчик Ваня Шмелев, который в будущем, вспоминая эту жизнь, создаст жемчужину русской литературы, книгу “Лето Господне”.
   Видно из книги, что Шмелевы, конечно, не Морозовы, не Шереметьевы, не Рябушинские, а средней руки купечество, вернее, подрядчество, предпринимательство, но все, как говорится, на чистом масле, с душевной чистотой, с милосердием, молитвами и обрядовостью.
   Книга “Лето Господне” у меня всегда под рукой. Сейчас она открылась провиденциально на той странице (250), где действие происходит около только что упомянутой нами Казанской церкви, на бывшей Калужской площади. У старшего Шмелева, у Сергея Ивановича, завтра именины. Подышим несколько минут воздухом того времени.
   “…На именины уж всегда к обеду гусь с яблоками, с красной шинкованной капустой и соленьем, так уж исстари повелось. Именины парадные, кондитер Фирсанов готовит ужин, гусь ему что-то неприятен: советует индеек, обложить рябчиками-гарниром, и соус из тертых рябчиков, всегда так у графа Шереметьева. Жарят гусей и на людской стол: пришлого всякого народу будет…
   Сидим в мастерской, надумываем, чего поднести хозяину. По случаю именин Василь Василич уже воротился из деревни, Покров справил. Сидит с нами. Тут и другой Василь Василич, скорняк, который все священные книги прочитал, и у него хорошие мысли в голове, и Домна Панферовна – из бань прислали пообдумать, обстоятельная она, умный совет подаст. Горкин и Ондрейку кликнул, который по художеству умеет, святого голубка-то на сень приделал из лучиков, когда Царицу Небесную принимали, святили на лето двор…
   Скорняк икону советовал, а икону уж подносили. Домна Панферовна про Четьи-Минеи помянула, а Четьи-Минеи от прабабушки остались. Василь Василич (выпивоха. – B.C.) присоветовал такую флягу-бутылочку из серебра, – часто, мол, хозяин по делам верхом отлучается в леса-рощи – для дорожки-то хорошо. Горкин на смех его: “Кто что, а ты все свое… “на дорожку”!” Да отец и в рот не берет по этой части. Домна Панферовна думала-думала – да и бухни: “Просфору серебряную, у Хлебникова видала, архиерею заказана”. Архиерею – другое дело. Горкин лоб потирал, а не мог ничего придумать… Ондрейка тут всех и подивил: а я, говорит, знаю, чего надо… Вся улица подивится, как понесем, все хозяева позавиствуют, какая слава!
   Надо, говорит, огромный крендель заказать, чтобы не видано никогда такого, и понесем все на головах, на щите, парадно. Угольком на белой стенке и выписал огромадный крендель, и с миндалями. Все и возвеселились, как хорошо придумал-то. Василь Василич аршинчиком прикинул: под два пуда, пожалуй, говорит, будет. А он горячий, весь так и возгорелся: сам поедет к Филиппову, на Пятницкую, старик-то Филиппов всегда ходит в наши бани, уважительно его парят банщики, не откажет, для славы сделает… – хоть и печь, может, разобрать придется, а то и не влезет крендель, таких никогда еще не выпекали. Горкин так и решил, чтобы крендель будто хлеб-соль подносим. И чтобы ни словечка никому; вот папашеньке по душе-то будет, диковинки он любит, и гости подивятся, какое уважение ему, и слава такая на виду, всем в пример.
   Так и порешили – крендель… И все веселые стали, как хорошо придумали. Никогда не видано – по улице понесут, в дар! Все лавочники и хозяева поглядят, как людей-то хороших уважают. И еще обдумали – на чем нести: сделать такой щит белый, липовый, с резьбой, будто карнизик кругом его, а Горкин сам выложит весь щит филенкой тонкой, вощеной, под тонкий самый паркет, – самое тонкое мастерство, два дня работы ему будет. А нести тот шит, на непокрытых головах, шестерым молодцам из бань, все ровникам, а в переднюю пару Василь Василича поставить с правой руки, а за старшого, на переду, Горкин заступит, как голова всего дела, а росточку он небольшого, так ему под щит тот подпорочку-держалку, на мысок щита чтобы укрепить, – поддерживать будет за подставочку. И все в новых поддевках чтобы, а бабы-банщицы ленты чтобы к щиту подвесили, это уж женский глаз тут необходим…
   Василь Василич тут же и покатил к Филиппову, сговориться. А насчет печника, чтобы не сумлевался Филиппов, пришлем своего, первейшего, и все расходы, в случае печь разбирать придется, наши. Понятно, не откажет, в наши бани, в “тридцатку”, всегда ездит старик Филиппов, парят его приятно и с уважением, – все, мол, кланяются вашей милости, помогите такому делу. А слава-то ему какая! Чей такой крендель? – скажут. Известно, чей… филипповский знаменитый. По всей Москве банные гости разнесут.
   Скоро воротился, веселый, руки потирает, – готово дело. Старик, говорит, за выдумку похвалил, тут же и занялся: главного сладкого выпекалу вызвал, по кренделям, печь смотрели – как раз пролезет. Но только дубовой стружки велел доставить и воз лучины березовой, сухой-рассухой, как порох, для подрумянки чтобы, как пропекут… А сладкий выпекала такой у него, что и по всему свету не найти. Только вот запивает, да за ним теперь приглядят. А уж после, как докажет себя, Василь Василич ублаготворит и сам с ним ублаготворится – Горкин так посмеялся. И Василь Василич крепкий зарок дал: до кренделя – в рот ни капли…
   И вдруг закричали с улицы: “Парадное отворяй, несут!..” А это крендель несут!..
   Глядим в окошко, а на улице народу!!! – столько народу, из лавок и со дворов бегут, будто икону принимаем, а огромный румяный крендель будто плывет над всеми…
   Впереди Горкин держит подставочку; а за ним четверо, все ровники… Разноцветные ленты развеваются со щита под кренделем…
   – И что такое они придумали, чудачье!.. – вскрикивает отец и бежит на парадное крыльцо…
   …Пришли на именины, к парадному обеду, отец Виктор с протодьяконом Примагентовым. Пропели “благоденствие дому сему”. Отец Виктор и сообщает, что сугубая вышла неприятность: прислал записку отец благочинный нашего “сорока”, Николай Копьев, от Спаса-в-Наливках, по соседству, почему трезвонили у Казанской – преосвященного, что ли, встречали или у нас нонче Пасха? А это кре-н-делю был трезвон! Вышел отец Виктор к церкви покропить именинную хлеб-соль, трапезник со звонарем в трезвон пустили, будто бы отец настоятель благословил ради торжества…
   Василь Василич вошел в залу опасливо, кося глазом… Отец Виктор приказал ему говорить, как все было. Василь Василич стал каяться, что так ему в голову вступило, “для уважения торжества”. Что уж греха таить, маленько вчера усдобил трапезника и звонаря в трактире солянкой, маленько, понятно, и погрелись… ну, и дернула его нелегкая слукавить: староста, мол, церковный именинник завтра, хорошо бы из уважения трезвон дать… и отец настоятель, мол, никак не воспрещает…
   – Ну чистое ты дите, Василич!..
   И все мы прослезились. И еще сказал протодьякон:
   – Да вы поглядите на сей румяный крендель! Тут, под миндалем-то, сердце человеческое горит любовью!..
   И все мы стали глядеть на крендель. Всю рояль он занял, и весь – такая-то красота румяная! Тут отец Виктор и говорит:
   – А ведь сущая правда… Это не кренделю-муке трезвон был, а воистину – сердцу человеческому. От преизбытка сердца уста глаголят, в Писании сказано. А я добавлю: “…и колокола трезвонят, даже и внеурочный час”. Так и донесу, ежели владыка затребует пояснений о трезвоне…”
   Тенденция – это сила, хотя и действует она незаметно, как бы ее и нет. Еще лет тридцать тому назад, помнится, в “Письмах из Русского музея” пришлось задуматься над этим вопросом, над вопросом “террора среды”. Никто не подсказывает, никто не требует, не принуждает, – но разлито в воздухе, живет в умах, и художник сам не высунется с чем-нибудь сугубо своим, не совпадающим с веянием времени. Можно называть это модой, а можно террором среды.
   Во второй половине прошлого века, особенно ближе к концу, особенно на стыке веков, русское самосознание как бы раздваивалось. Одна его часть (а уже самые чуткие предчувствовали надвигающийся айсберг истории, способный раздавить и потопить огромный корабль) породила вспышки, всплеск национального возрождения. Васнецов, Остроухов, Рябушинский собирают и реставрируют древние иконы, в частной опере Мамонтова поет Шаляпин, народные песни поет Плевицкая. Мария Клавдиевна Тенишева образовывает Талашкино, появляются великие художники Суриков и Нестеров, Третьяков собирает свою будущую галерею, Островский своими драмами знаменует целую эпоху в театре.
   Но вот наряду со всем этим (а картину национального возрождения можно расширять, называя новые имена и явления как в искусстве, так и в науке) через вторую половину ХIХ века, все больше усиливаясь, полз сквозь нашу культуру “критический реализм”, нигилизм, размывающие, принижающие, ниспровергающие тенденции, а на стыке веков, особенно после 1905 года, то есть после манифеста о свободе печати, эти тенденции через прессу, через газеты и журналы хлынули грязным потоком, заливая все и вся. Стало неприличным говорить о России хорошо, положительно, а если бы кто-нибудь решился сказать о России (о Матери) доброе слово, пришлось бы делать это, преодолевая террор среды.