А я всегда удивлялся: как это С.Я. Эфрон оказался в рядах Белой гвардии? Ну подумайте сами, много ли было среди белогвардейцев – Эфронов? Их больше было с другой стороны, в комиссарах, в особенности в ЧК тех лет во всех городах России. Волей-неволей закрадывалась мысль, а не был ли Эфрон, этот “белый лебедь”, заблаговременно внедрен в Белое движение, с последующим уходом в эмиграцию? И комар носа подточить бы не мог. Но каково было Марине сокрушительно разочароваться в своем “белом лебеде”?
   А ведь Марина Ивановна, возвратясь в Москву, жила еще некоторое время с С. Эфроном в Болшеве на мидовской даче. И должен же был он объяснить ей, как же это все получилось. Впрочем, его скоро арестовали вместе с дочерью Алей, а потом и застрелили. Это логично. Разведчики, тайные агенты, сделавшие свое дело, а особенно “засветившиеся”, ликвидировались неукоснительно. Жизнь сурова, а тут еще – война.
   Так что Н.Я. Мандельштам, пожалуй, права.
* * *
   Бунин дал себя уговорить и пошел в советское посольство на прием в честь Победы над Германией. Конечно, победа сама по себе много значила. Но ведь, казалось бы, русская эмиграция, люди, уехавшие, чтобы спасти свои жизни от большевиков, не должны были бы радоваться победе тех же большевиков. Напротив, они должны были бы огорчаться, что большевики опять победили. Причем победили последнюю надежду, “последний шанс Европы” – как называл себя Гитлер. Но дело тут было не так-то просто.
   Конечно, Франция приютила, предоставила убежище русской эмиграции и, думаю, официально никак русских людей не третировала, но русские люди тем не менее не могли в глубине души не чувствовать себя ну, что ли, несколько уязвленными, ущемленными, а если сказать посильнее – людьми второго сорта. И вдруг… для того, чтобы победить вас, французов, Гитлеру понадобилось несколько дней, а “мы” победили Гитлера! Не могли русские люди, где бы то ни было, не чувствовать хотя бы некоторой причастности к этому “мы”. Комплекс неполноценности разряжался взрывом гордости.
   Как ни странно, в сердцах русских эмигрантов, относящихся к СССР сугубо враждебно, победа СССР вызвала волну патриотизма. Победил СССР, но победил и русский народ, победила Россия. Кстати сказать, это словечко – “Россия” – применительно к государству стало звучать все чаще и чаще. И вовсе не случайно один из русских эмигрантов бросил в лицо французам четверостишие, исполненное национальной гордости:
 
Молитесь, толстые прелаты,
Мадонне розовой своей.
Молитесь, русские солдаты
Уже седлают лошадей.
 
   Сейчас уже не удастся установить степень искренности либо степень холодного рассудка и хитрости в действиях Сталина, но совершенно очевидно, что эти действия носили реставрационный характер. Сталин решил напомнить русским, что они – великий народ. Причем его действия в этом направлении можно даже нумеровать. Во-первых, он напомнил народу о его великих предках. Большевики двадцатых – начала тридцатых годов уничтожили памятники Скобелеву и Багратиону, ворошили их и царские могилы, а тут вдруг зазвучало: “Пусть вдохновляет вас… мужественный образ наших великих предков – Александра Невского, Дмитрия Донского, Кузьмы Минина, Дмитрия Пожарского, Александра Суворова, Михаила Кутузова!..” Можно ли представить себе военачальников первых лет революции – Троцкого, Якира, Тухачевского с орденами Александра Невского на груди?!
   Вторым шагом были погоны. До этого слово “погоны” было ругательным словом, не говоря уж о слове “золотопогонник”. В один день вся армия, от рядовых до маршалов, оказалась в погонах. Командиров и комиссаров (кстати сказать, вскоре упраздненных) стали называть офицерами. Помню, как впервые я услышал команду (вошел в комнату для занятий командир полка): “Встать! Товарищи офицеры!” Прозвучало как гром среди ясного неба, но все приняли это как должное и, по-моему, даже с радостью.
   Появилась гвардия. Появились Суворовские и Нахимовские училища (то есть кадетские), появилось раздельное обучение, появились школьные формы, белые фартучки у девочек, как у гимназисток. Начали культивировать среди молодежи старинные бальные танцы, возвращавшие людям грацию, чувство прекрасного и чувство собственного достоинства. В армии среди офицеров начали потихоньку культивировать дуэли как средство к возрождению понятия о чести (видимо, дело шло к возрождению привилегированной прослойки людей с понятием о чести, нечто вроде неодворянства).
   В 1944 году в Кремль откуда-то привезли орлов, которые некогда находились на кремлевских башнях. Зачем?
   Сопоставим еще два факта. 20 апреля 1920 года декретом Совнаркома (то есть Ленина) была закрыта Троице-Сергиева лавра, а все ее имущество изъято. 21 апреля 1946 года лавра была открыта, более того, при ней возникли Духовная семинария и Духовная академия. Открыта была лавра не как-нибудь, а в Пасхальный день. Можно представить себе, какое было там ликование. Оппоненты тут как тут: “Это Сталин заигрывал с народом, чтобы устоять в войне”, “Жареный петух в темечко клюнул”. Но в 1946 году никакого нашествия уже не было, была полная победа. Так что аргумент отпадает.
   Вспоминаю, как отмечался юбилей Ивана Андреевича Крылова. Это было национальное, всенародное торжество и празднование с гуляниями по всей Москве, на Манежной площади. Это Сталин напоминал народу, что он великий народ. Я уж не говорю о торжествах по случаю 800-летия Москвы.
   Доказать не могу, но убежден, что, проживи Сталин еще несколько лет, он провозгласил бы себя императором.
   Между прочим, никто не заметил, когда и как он снял с себя звание генсека. Да, последние лет пять своей жизни он генсеком уже не был. Кем же он был? Просто Сталиным. Да и без провозглашения был фактическим самодержцем, если забыть, что монархия должна быть народной. Впрочем, разве народ, несмотря на зверства, творимые Сталиным на протяжении своего властвования, не любил его самозабвенно? Разве не рыдали в дни его похорон миллионы россиян, начиная с домохозяек, кончая маршалами Рокоссовским и Жуковым (а ведь Рокоссовский успел уже “посидеть”, прежде чем его позвали командовать)? Разве сотни стихов и песен о Сталине не говорят о фанатичной и все же во многих случаях искренней любви к этому неоднозначному человеку? Почему нет ни одного стихотворения о Хрущеве, о Брежневе? Одни анекдоты.
   Итак, не отвлечься бы. Мы начали говорить о том, что последние годы жизни Сталина можно назвать реставрацией. И это сразу почувствовали все те тысячи русских людей за границей, которые пили там свою горькую чашу.
   Замечательный русский поэт Игорь Северянин (он пил свою горчайшую чашу не в Париже, а в Эстонии) так отобразил это веяние в своем блестящем стихотворении в двенадцать строк, которое пришло к нам, правда, не в виде стихотворения (Северянин тогда не переиздавался), а в виде романса, исполняемого Вертинским:
 
В те времена, когда роились грезы
В сердцах людей, прозрачны и ясны,
Как хороши, как свежи были розы
Моей любви, и славы, и весны!
 
 
Прошли лета, и всюду льются слезы…
Нет ни страны, ни тех, кто жил в стране…
Как хороши, как свежи ныне розы
Воспоминаний о минувшем дне.
 
 
Но дни идут – уже стихают грозы.
ВЕРНУТЬСЯ В ДОМ РОССИЯ ИЩЕТ ТРОП…
Как хороши, как свежи будут розы,
Моей страной мне брошенные в гроб!
 
   Я выделил строку, в которой поэтически преломилась “реставрационная” деятельность Сталина, а именно то, что от Коминтерна, от мирового интернационала он повернулся лицом к России. ВЕРНУТЬСЯ В ДОМ Россия ищет троп… В то время искала. И это почувствовали многие русские люди, влачившие свое существование в эмиграции.
   Там у них, в эмиграции, началось движение за возвращение в Россию, даже появилось словечко, звучавшее, правда, больше по большевистским моделям: “лишенец”, “снабженец”, “отщепенец”, – появилось словечко “возвращенец”. Сотни эмигрантов (особенно много во Франции) получили советские (серпастые и молоткастые) паспорта и советское гражданство. Теперь они могли, если бы захотели, возвращаться в СССР. Не домой, не в Россию, но все-таки ведь в Москву. Образовался в эмиграции Союз советских патриотов, и членами этого Союза были не единицы, а сотни и тысячи русских людей.
   Самым первым “возвращенцем” оказался Вертинский. Впрочем, его нельзя причислять к тем патриотам, которые стали получать советские паспорта после окончания войны, после Победы. Вертинский вернулся в 1943 году, когда перелом в войне, может быть, и наметился, но полной ясности еще не было. А если учесть, что проситься домой он начал, вероятно, раньше, то приходится признать, что он возвратился в страну воюющую, но еще отнюдь не победившую.
   Ходит легенда, что, когда до Сталина дошла просьба Вертинского, он с присущим ему лаконизмом сказал: “Пусть допоет”. Не знаю, как это осуществилось технически, но легенда в том и состоит, что Вертинский спел Сталину свою песню “В степи молдаванской”. Песня полна ностальгии. Молдавия тогда входила в состав Румынии. Но граничила-то она с Россией. И вот Вертинский гастролировал, очевидно, в Румынии и оказался в Молдавии вблизи границы.
 
Тихо тянутся сонные дроги
И лениво ползут под откос.
И печально глядит на дороги
У колодцев распятый Христос.
 
 
Что за ветер в степи молдаванской!
Как поет под ногами земля!
И легко мне с душою цыганской
Кочевать, никого не любя!
 
 
Как все эти картины мне близки!
Сколько вижу знакомых я черт!
И две ласточки, как гимназистки,
Провожают меня на концерт.
 
 
Звону дальнему тихо я внемлю
У Днестра на зеленом лугу
И Российскую горькую землю
Узнаю я на том берегу.
 
 
И когда затихают березы
И поляны отходят ко сну,
О, как сладко, как больно сквозь слезы
Хоть взглянуть на родную страну!
 
   Выслушав эту песню, Сталин сказал: “Пусть приезжает”.
   Конечно, было перед этим письмо Молотову из Китая:
   “Двадцать лет я живу без Родины. Эмиграция – большое и тяжелое наказание. Но всякому наказанию есть предел. Даже бессрочную каторгу иногда сокращают за скромное поведение и раскаяние… Разрешите мне вернуться домой… У меня жена и мать жены. Я не могу их бросать здесь и поэтому прошу за всех троих… Пустите нас домой”.
   Мне кажется, что письмо не исключает легенды. Ведь именно когда Молотов докладывал Иосифу Виссарионовичу о письме Вертинского, Сталин и мог буркнуть: “Пусть допоет”. Далее все по тексту.
   Александр Николаевич Вертинский есть уникальнейшее явление в русской культуре. Почти любому явлению в области искусства можно найти аналог. Да, Шаляпин пел лучше многих, а если говорить точнее – лучше всех. Но лучше всех он пел в рамках вокального, привычного нам оперного либо народно-песенного искусства и репертуара. Да, Бунин был первоклассным писателем, но он работал в традициях великой русской литературы. Его можно сравнивать при желании или необходимости с Чеховым, с Леонидом Андреевым, с Короленко… Анна Павлова была великая балерина, но она танцевала в пределах привычного всем классического балета, пусть и лучше других.
   Вертинский пришел в искусство не похожим ни на кого. Во всей позднейшей эстраде, которая теперь захлестнула весь мир, со всеми ее бардами, менестрелями, со всеми ее Высоцкими, Розенбаумами, не говоря уже о “роке”, мы не найдем похожего на Александра Вертинского. И заметьте: он ни разу не пел с микрофоном, а тем более не пользовался жульнически фонограммами, когда певец или певица мечется по сцене с микрофоном около рта и открывает рот, делая вид, что поет, а на самом деле поет за него или нее фонограмма. Без преувеличения можно сказать, что Вертинский к этому времени стал уже легендой, дошедшей из давнего-давнего времени. Грампластинок с его песнями и никаких записей не было. Его песни кустарно переписывали на рентгеновские пленки, которые сворачивались в трубку и так продавались из-под полы. Я сам купил одну такую “пластинку” изображением затененного легкого. А песенка была “Чужие города”. Вертинскому разрешили давать концерты, и залы были набиты битком. Один концерт состоялся в театре имени Пушкина (в бывшем Камерном), а это бок о бок с нашим Литературным институтом. Мы ходили на этот концерт. Так я в первый и последний раз видел и слушал живого Вертинского.
   Но климат есть климат. Тем более что Сталин умер, а он был, судя по всему, хоть и не очень рьяным, но все-таки покровителем Александра Николаевича. По крайней мере, Вертинскому дали сыграть в нескольких фильмах: “Анна на шее” по Чехову, где он играл старого князя, и не то “Секретная миссия”, не то “Заговор обреченных”. За участие в этом фильме Вертинский (вместе с коллективом, разумеется) получил Сталинскую премию. Ведь подумать только: Вертинский – лауреат Сталинской премии!
   Тем не менее уже в 1956 году певец вынужден обратиться с письмом к зам. министра культуры С.В. Кафтанову. Вот отдельные строки из этого письма: “…Я уже по 4-му и 5-му разу объехал нашу страну. Я пел везде – и на Сахалине, и в Средней Азии, и в Заполярье, и в Сибири, и на Урале, и в Донбассе, не говоря уже о Петрах. Я заканчиваю уже третью тысячу концертов… все это мне дает право думать, что мое творчество, пусть даже и не очень “советское”, нужно кому-то и, может быть, необходимо. А мне уже 68-й год!.. Сколько мне осталось жить?.. Все это мучает меня. Я не тщеславен. У меня мировое имя, и мне к нему никто и ничего добавить не может. Но я русский человек! И советский человек. И я хочу одного – стать советским актером. Для этого я и вернулся на Родину… Вот я и хочу задать Вам ряд вопросов:
   1. Почему я не пою по радио? Разве Ив Монтан, языка которого никто не понимает, ближе и нужнее, чем я?
   2. Почему нет моих пластинок? Разве песни, скажем, Бернеса, Утесова выше моих по содержанию и качеству?
   3. Почему нет моих нот, моих стихов?
   4. Почему нет ни одной рецензии на мои концерты? Я получаю тысячи писем, где спрашивают обо всем этом. Я молчу… А годы идут. Сейчас я еще мастер. Я еще могу! Но скоро я брошу все и уйду из театральной жизни. И будет поздно. И у меня останется горький осадок. Меня любит народ и не заметили его правители!..”
   Ну что же, у каждого своя чаша.
   Я не могу не рассказать и еще об одной сверхнеожиданной встрече с Вертинским, происшедшей совсем недавно.
   Поскольку я люблю его искусство, я всегда, у кого только мог, выпрашивал кассеты с записями его песен, чтобы переписать для себя. И вот однажды сижу и слушаю такую, только что добытую кассету… “Над розовым морем”, “Ракель Меллер”, “Желтый ангел”, “Концерт Сарасате”, “Буйный ветер играет терновником”, “Я помню эту ночь, вы плакали, малютка”… и вдруг! Я не поверил своим ушам. Перемотав, вернулся к началу песни. Пел он где-то в воинской части, ибо только в солдатской аудитории то и дело слышится кашель. Это я помню еще с тех времен, когда и сам был солдатом. Пока я слушал песню в третий раз, я пришел к твердому убеждению: и слова тут, и музыка самого Вертинского. Уникальная песня, уникальная запись. В тишине певец произносит короткое название песни – “Он”, а затем проникновенно поет. Так что же – знал или нет “персонаж” этой песни о ее существовании? А если знал, то почему не пошевелил пальцем для ее популяризации? И о чем это говорит? Итак:

ОН

 
Чуть седой, как серебряный тополь,
Он стоит, принимая парад.
Сколько стоил ему Севастополь?
Сколько стоил ему Сталинград?
 
 
И в седые, холодные ночи,
Когда фронт заметала пурга,
Его ясные, яркие очи
До конца разглядели врага.
 
 
В эти черные тяжкие годы
Вся надежда была на него.
Из какой сверхмогучей породы
Создавала природа его?
 
 
Побеждая в военной науке,
Вражьей кровью окрасив снега,
Он в народа могучие руки
Обнаглевшего принял врага.
 
 
И когда подходили вандалы
К нашей древней столице отцов,
Где нашел он таких генералов
И таких легендарных бойцов?
 
 
Он взрастил их. Над их воспитаньем
Долго думал он ночи и дни.
О, к каким роковым испытаньям
Подготовлены были они!
 
 
И в боях за отчизну суровых
Шли бесстрашно на смерть за него,
За его справедливое слово,
За великую правду его.
 
 
Как высоко вознес он Державу,
Мощь советских народов-друзей.
И какую великую славу
Создал он для отчизны своей.
 
 
Тот же взгляд, те же речи простые,
Так же мудры и просты слова.
Над разорванной картой России
Поседела его голова.
 
   Скорее я позвал своего приятеля, дача которого в пяти минутах ходьбы, фронтовика и даже участника Сталинградской битвы. Хотелось поделиться такой находкой. Особенно “злободневно” теперь, в 90-е годы, при полном развале государства, звучали слова:
 
Как высоко вознес он Державу,
Мощь советских народов-друзей.
И какую великую славу
Создал он для отчизны своей.
 
   Все ниже клонилась голова моего “сталинградца”, под конец даже не слезинка ли сверкнула в уголке глаза. Он тихо, с горечью сказал: “Всё мы растеряли, всё…” Возражать я не стал.
* * *
   Следующим “возвращенцем”, с которым меня свела судьба, был Лев Дмитриевич Любимов, сын члена Государственного Совета. На известнейшем огромном полотне Репина, где изображен весь Государственный Совет, присутствует и Дмитрий Любимов, а теперь вот Лев Дмитриевич возвратился из Парижа, опубликовал в журнале “Новый мир” свою документальную прозу “На чужбине”, стал известен в литературных кругах, и – теперь уж не помню где и как – мы познакомились. Это знакомство повлекло за собой целую цепочку знакомств и событий, которые тянутся до сих пор, хотя самого Льва Дмитриевича давно уже нет на свете. Лежать бы ему на Сент-Женевьев-де-Буа, а теперь кладбище Головинское. Но тогда, в шестидесятые годы, до этого было еще не близко.
   Почему-то людей, возвратившихся из эмиграции, распределяли на жительство по другим городам. Василий Витальевич Шульгин, например, жил у нас во Владимире на Кооперативной улице, а Льву Дмитриевичу предписали Казань. Но он был еще сравнительно молод, активен, образован, не бездарен, напротив, способен как литератор, трудолюбив. И к тому же опубликовал свою книгу у Твардовского в “Новом мире”. Короче говоря, он женился на москвичке, на русской темноволосой (“Русь темная”) красавице Екатерине Васильевне. Чистая Анна Каренина, только значительно уж постарше, чем в известном романе. Дворянка. А жила она (ютилась) в Измайлове в двухэтажном, можно сказать, бараке. Таким образом Лев Дмитриевич стал москвичом. Я его как-то раз позвал домой обедать, он решил отплатить мне тем же, вот я и оказался в том Измайлове.
   У Екатерины Васильевны была дочь, студентка филологического факультета МГУ, а у Льва Дмитриевича был приятель по Парижу Александр Львович Казем-Бек. Он частенько навещал Льва Дмитриевича, и вскоре восемнадцатилетняя студентка Сильва и пятидесятилетний Александр Львович Казем-Бек поженились.
   Теперь о Льве Дмитриевиче и об Александре Львовиче, о каждом по несколько слов, по отдельности.
   Книга “На чужбине” помогла Любимову занять хоть и не очень громкое и высокое, но положительное и спокойное место, как говорится, в обществе.
   Он даже ездил на побывку в Париж, хотя и знал, что там, в среде русской эмиграции, к его возвращению в СССР относятся не однозначно. “Я решил так, – говорил Лев Дмитриевич, – сам никому звонить и напрашиваться на встречу не буду. Но если позвонят мне – разговоров и встреч не избегать”.
   Тут я решил похвалиться: “Я ведь тоже бывал в Париже. Три раза по двадцать дней. Если все сложить, получается два месяца”.
   – Ну, мне до вас далеко… Я был в Париже всего только один раз… Правда – двадцать четыре года.
   Вдруг он начал писать и издавать искусствоведческие книги о великих художниках Возрождения. Красиво изданные, с большим количеством иллюстраций, эти его книги пользовались успехом и популярностью, а Льву Дмитриевичу приносили материальное благополучие. Ведь это была не одна книга, а – серия книг.
   Однажды он обратился ко мне с просьбой:
   – Хочу вступить в Союз советских писателей. Дайте мне, пожалуйста, рекомендацию.
   – Зачем вам? Живете вы спокойно, материально обеспечены, книги издаются. Чего вам еще?
   – А почему? Я живу в Советском Союзе, среди советских писателей. Почему бы и мне не быть членом СП? Алексей Толстой был членом СП?
   – Наверное, был.
   – Вот и я хочу тоже.
   Рекомендацию я написал, и настал день, когда в Московском отделении в приемной комиссии разбиралось заявление Л. Д. Любимова.
   Здесь надо сделать отступление и рассказать, что у нас в Московском отделении Союза писателей в должности оргсекретаря был тогда Виктор Николаевич Ильин. В прошлом генерал-лейтенант, он успел “посидеть”, потом ушел в отставку и стал оргсекретарем Московской писательской организации. Он принес к нам, сюда, стиль работы и методы из прежней своей организации. Завел картотеку, о каждом из нас он стремился знать все.
   Впрочем, надо сказать, что человек он был неплохой, даже, пожалуй, доброжелательный, а главное, не лишенный остроумия.
   Известен эпизод, когда к нему в кабинет пришла поэтесса Белла Ахмадулина. Накануне она сильно подгуляла на приеме в итальянском посольстве, ну… выпила лишнего, как это с ней часто случалось. Кажется, даже свалилась и уснула, успев надерзить кому-то из дипломатов. А сегодня она пришла на прием к Виктору Николаевичу Ильину.
   Виктор Николаевич писал что-то, низко, по своему обыкновению, наклонившись очками над листом бумаги. На мгновение он взглянул на робко присевшую поэтессу и опять уткнулся в бумагу.
   – Я вас слушаю…
   – Я насчет поездки в Лондон…
   – Должен огорчить вас (не отрываясь от бумаги), ваша поездка в Лондон не состоится.
   – Это что? Из-за вчерашнего приема в итальянском посольстве?
   Ильин, конечно, ничего не знал еще о вчерашнем вечере, но опять стрельнул в просительницу взглядом:
   – Из-за вчерашнего приема в итальянском посольстве вы, Белла Ахатовна, не поедете в следующий раз…
   Этот-то Виктор Николаевич Ильин присутствовал на собрании, когда принимали в Союз писателей Льва Дмитриевича Любимова. Никаких проблем вроде бы не было. Роман опубликован в “Новом мире”. Издавался отдельной книгой, издаются и другие искусствоведческие книги, и все это на хорошем профессиональном уровне.
   Ставим вопрос на голосование.
   – Минуточку, – сказал Виктор Николаевич и исчез. Откуда-то из своих сейфов и картотек он принес какие-то листочки.
   – Цитирую, – сказал Виктор Николаевич, – газета “Возрождение”. 1941 год. Париж. “Гитлер – наше спасенье, наше солнце, Гитлер – наша надежда…” Лев Любимов.
   – Ну так что, – горячился Любимов. – Да, я это писал. В свое время. Я и не скрываю, но после этого я писал многое другое…
   Так-то так. Но вопрос о приеме Любимова в СП СССР после этих цитат отпал сам собой.
   Потом уж я узнал, что Лев Дмитриевич не просто печатался в “Возрождении”, но заведовал в этой газете отделом публицистики. Переход в СП СССР был бы слишком резок.
   Теперь об Александре Львовиче Казем-Беке. Как-то так получилось, что Екатерина Васильевна и Лев Дмитриевич передали меня как бы по эстафете. Александр Львович и Сильва Борисовна жили на Фрунзенской набережной. Александр Львович Казем-Бек происходил из старинного дворянского рода выходцев из Ирана. Об одном из его предков я вычитал: “Казем-Бек Мурза Мухаммед Али (Александр Касимович), русский востоковед, член-корреспондент Петербургской Академии наук (1835). Сочинения по истории Кавказа, Ирана, Средней Азии, Крыма, истории Ислама, иранского и тюркского языков”.
   В XIX веке Казем-Беки породнились с Толстыми, а сын ученого, Лев Александрович, в предреволюционные годы командовал уланским полком. От этого улана и произошел Александр Львович. После 1917 года Александр Львович, естественно, оказался в эмиграции.
   Там, в Париже (в Праге, в Берлине, Белграде, Софии), собрались россияне всех поколений. Были люди совсем преклонного возраста, просто пожилые, но была и молодежь.
   Молодежь всегда более активна, более нетерпелива, более склонна к экстремизму. Во второй половине 20-х и в начале 30-х годов эмигрантская русская молодежь начала объединяться в организацию.
   Вообще это было время, когда на земном шаре люди искали себе вождей. В Италии это откристаллизовалось в Муссолини, в Испании – во Франко, в Германии – известно в кого, в Москве вождь уже был, но и он был обуреваем новыми диктаторскими идеями.
   Во Франции русская эмигрантская молодежь объединилась в партию младороссов. Во главе этой партии встал Александр Львович Казем-Бек. Когда он на каком-нибудь собрании (сборе, митинге) шел по проходу, образованному собравшимися, или поднимался на трибуну, молодые россы вскидывали вверх правую руку и скандировали: “Глава! Глава! Глава!” Ну вот, а теперь с этим “Главой”, с этим вождем младороссов мы мирно беседовали на Фрунзенской набережной, и Сильва Борисовна угощала нас горячей и острой “гусарской” закуской – сосисками в томате.
   О младороссах можно найти и в воспоминаниях Вертинского.
   “В среде русской молодежи, принадлежащей к аристократическим кругам, приблизительно в 30-м году возникло так называемое “Младоросское” движение. Много личных и семейных драм пришлось пережить его участникам, всем этим кадетам, лицеистам, пажам, правоведам, юнкерам гвардейских школ, когда они не только осознали свою приверженность родной стране при всех обстоятельствах, но и громко, на всю русскую Францию, заговорили об этом, на удивление и негодование своим родителям. Князья Оболенские, граф Красинский (сын Кшесинской и Великого Князя Андрея Владимировича)… Воронцовы-Вельяминовы – весь аристократический молодняк, все те сотни сильных и здоровых молодых людей, которые жили в Париже, группировались во главе с Великим Князем Дмитрием Павловичем вокруг младоросской газеты “Бодрость”. По содержанию своему эта газета оправдывала свое название. Она звала молодых людей к труду, внушая им, что надо накапливать силы и знания… Она учила познанию своей страны и ее великой истории”.