С этой минуты я заподозрил, что избач хитрит. Скорее всего, он сомневался в том, что я собираю старину для домашнего музея. Ему представилось, что я сейчас насобираю у них в селе икон и утвари, а потом продам все это в Суздальский, например, музей. Но если так, то зачем же уступать это дело постороннему человеку, не лучше ли самому? Я добросовестно рассказывал избачу, чем отличается старинная икона от нестаринной. Он переспрашивал, он, приоткрыв рот, глотал мои слова о ковчегах, шпонках, левкасе и о черной олифе.
   – Тетя Дуня сказала, что у вас тоже есть интересная икона. Давайте ее посмотрим и определим время.
   – Вот я и думаю, куда она могла задеваться. Наверно, спрятала жена. Рама от нее вон висит на стене.
   Действительно, на стене, в золоченой иконной раме, висел плакат «Счастливое материнство» – розовощекая женщина с мальчиком-карапузом на руках. По внешнему сюжету – как «Богородица взыграние Младенца». Только вот исполнена в плакатной технике на бумажке. А рамка, представьте, позолочена, резные цветочки, миниатюрные кисти винограда – растительный орнамент.
   – Куда она подевалась?– бормотал избач, заглядывая под шкаф, под кровать, за печку и под сундук. – Рама от нее висит, я плакат вставил. Наверное, спрятала жена. К следующему вашему приезду я ее обязательно отыщу. Значит, когда вас ждать в наши края, на той неделе?
   Накатанные проселки с клевером по сторонам то прямо, то вкось летели навстречу и бросались под колеса машины. Я пускал ее легко лететь под уклоны, круто вздыбливал на пригорках, оставлял сзади себя паническое кудахтанье разбежавшихся кур.
   Я снова ехал в село, где живет избач, который обо всем уж, наверно, договорился с дядей Петром, и обратно я буду ехать обладателем желанной иконы.
   Мне захотелось пить. Как раз попалось село. Я остановился около двухэтажного с кирпичным низом дома под вывеской «Чайная». В этом заведении оказался к моим услугам застарелый лимонад. Пить его я, конечно, не стал, а попросил у буфетчицы стакан чистой колодезной воды, которую и выпил с большим удовольствием.
   Вдруг громко, левитановским голосом заговорило радио. Я вопросительно посмотрел на буфетчицу.
   – Вы разве не знаете? Вот уже два часа в космосе летает советский человек Герман Титов.
   Теперь в каждой деревне я останавливался и спрашивал у первого встречного человека: – Как?
   Первый встречный человек, не переспрашивая, о чем идет речь, отвечал:
   – Летает. Программу четвертого витка выполнил полностью.
   Но все-таки получается немного странно, думал я, снова выезжая на полевую дорогу. Герман Титов, имени которого вчера не знал никто, а сегодня узнали сразу все: и дядя Петр, и мой избач, и люди, живущие на Камчатке, и люди, живущие на других материках, – этот Герман Титов – мой современник. Он, вероятно, помоложе меня на несколько лет, но в общем-то мы с ним люди одного поколения, одного времени, одной страны. И вот два современника в одни и те же часы делают два непохожих дела: один летает в космосе, выполняя программу пятого витка, а другой пробирается по полевой дороге, чтобы выпросить у старухи древнюю почерневшую икону.
   Подожди, не будем судить поспешно. Отбросим причуду, страсть собирателя, ибо тогда нужно будет противопоставлять Герману Титову и рыболова, сидящего с удочкой и старающегося поймать ерша. Оставим только то, что это икона, живопись, и не какая-нибудь, а старинная живопись. Короче говоря, искусство.
   Что ж, тогда противопоставление, пожалуй, не получится столь невозможным и уничижительным для меня. С одной стороны – наука, с другой стороны – искусство. С одной стороны – точные и холодные расчеты, кибернетика, математика, электричество, с другой стороны – красота, интуиция, душа и цветенье души. Искусство – это и есть цветение человеческой души. Нет, цветение души – любовь. А искусство уже результат цветения. Спелые плоды, в результате цветения происшедшие.
   Наука размягчает в одну секунду тонну крепкой стали, а искусство делает человека чуть-чуть добрее. Наука ведь не может смягчить человеческое сердце. Под влиянием науки человек не отдаст другому человеку половину последнего кусочка хлебца, под влиянием науки человек не отдаст другому человеку светлой улыбки, сияния глаз или нежного прикосновения руки.
   Наука – для интеллекта, для мозга, для внешних благ и физических удобств человека. Искусство – для сердца и души. Наука делает человека сильнее механически. Искусство делает его сильнее духом. Кроме того, оно делает его немножко лучше. А это ему так необходимо, особенно в век неудержимого развития науки и техники.
   Кое-как я оправдался перед самим собой, пока ехал до села, в котором живут избач, дядя Петр и Авдотья Ивановна. Избач услышал шум машины или увидел ее в окно. Он встретил меня на крыльце.
   – Как? – спросил я у него, поздоровавшись.
   – Спит.
   – Я спрашиваю не про дядю Петра, а про космонавта.
   – И я говорю про него. Спит. Летает и спит. Вот здорово. Надо бы нам по этому поводу… Сегодня жена моя дома, есть грибки.
   – Ради такого случая не грешно.
   – Тогда нам придется съездить в Гаврилов-Посад. Наверно, знаете, старый маленький город, наш райцентр. Мы быстро съездим, тут километров двадцать, не больше.
   – Неужели не найдется выпить в селе? Я проезжал и видел магазин, двери у него открыты.
   – Магазин у нас есть. Но того, что нам надо, в магазине нет. Хорошо, если найдем в Гавриловом-Посаде.
   Действительно, в те годы в маленьких городах, селах очень часто не бывало ни вина, ни водки. Не может быть, чтобы водки не хватало в государстве. Но местные руководители то там, то тут давали указания не завозить водку в магазины или завозить ее как можно меньше и реже. Мы, как видно, оказались жертвами такого указания и вынуждены были ехать в Гаврилов-Посад.
   Поездка оказалась недалекой, но какой-то очень нудной и скучной. Мы попали под обеденный перерыв. Нужно было ждать, когда магазины откроются. Потом оказалось, что ни в одном магазине того, что нам надо, нет. Прошел слух, что в магазин на окраине города привезли «красное». Гавриловопосадцы потянулись туда, и мы поехали тоже. Магазин на окраине почему-то закрыли на обед, когда все остальные открылись. У него был свой распорядок дня. Целый час мы сидели перед магазином, и за это время набралась большая толпа. В толпе обсуждались две проблемы: как летает Герман Титов и какое вино будут продавать после перерыва.
   Наконец узкая дверь магазина открылась, и толпа с улицы перелилась в тесное, душное помещение. Слышались вопросы, реплики:
   – Молдавское красное.
   – Сколько хоть в нем градусов-то?
   – Шестнадцать.
   – Квас, а не вино.
   – Давай десять бутылок.
   Час времени понадобился избачу на то, чтобы протолкаться к прилавку. Я протянул ему деньги, а он через головы людей стал передавать мне пол-литровые бутылки с дешевыми этикетками и с еще более дешевой красненькой жидкостью. В конце концов избач передал мне двенадцать бутылок. Я вообразил, что пить это сладенькое винцо придется под соленые грибы, и в жаркой духоте магазина мне сделалось еще скучнее и жарче. Но чем я мог, в конце концов, утешить себя, кроме старой истины, что искусство требует жертв? К нашему приезду в доме избача стояли на столе соленые грибы и разварная картошка. Если бы к ним не эту дрянь типа портвейна, а светлой водки, хотя бы и красноголовой, цены бы не было ни горячей картошке, ни грибам. Тяжело вздохнув, я начал разливать вино по граненым стаканам.
   Между тем дело мое за эту неделю не продвинулось ни на шаг. Дядя Петр все эти дни ходил опохмельный, и поговорить с ним будто бы не удалось. Избач побежал за дядей Петром, чтобы теперь присоединить его к нашим двенадцати бутылкам, но, увы, дядя Петр спал, позаботившись о себе с самого утра, и разбудить его будто бы не было никакой возможности.
   – Ну ничего, – утешал меня избач, жуя гриб. – Мы к тете Дуне и сами сходим, мы ее уговорим, а пока пойдем, я покажу тебе разные интересные вещи, остались после отца. Отец у меня был хозяйственный человек.
   Мы пошли по узенькой тропинке через огород и сад. Избач щедрился:
   – Все, что увидишь, все, что тебе понравится, – твое.
   В конце сада, среди зарослей вишенья, обнаружили мы сарайчик, а в нем оказались сваленными всевозможные предметы крестьянской утвари. Тут были круглые гири, старинный, наполовину деревянный безмен, отличный дубовый цеп, большой грохот, которым раньше на летнем ветерке по-домашнему веяли рожь или пшеницу, крепкое лукошко, с которым, бывало, сеятель вышагивал по своей полосе, несколько серпов, расписное донце от гребня, некоторые детали ткацкого стана и разная мелочь, вплоть до хитроумного приспособленьица, при помощи которого крестьянин определял на базаре, не сырой ли овес в середине мешка. Это приспособление представляет из себя длинную деревянную иглу с глубокой луночкой. Засунешь иглу сквозь мешковину, вытащишь обратно, в луночке окажется несколько зерен. Пробуй их на зуб, определяй кондицию.
   Помня лихое заявление избача насчет того, что все понравившееся я могу считать своим, я отложил в сторону то, что мне понравилось. Избач ревностно следил за сортированием утвари, и у меня снова появилось подозрение: уж не хочет ли он таким образом узнать, что из всего этого хлама представляет, так сказать, музейный интерес, а что никуда не годится.
   – Ну, ты поможешь мне все это донести до машины: и цеп и грохот, и лукошко, и безмен, и донце гребня?
   – Знаешь, друг, сегодня я тебе эти вещи не отдам.
   – Вот так раз, обещал ведь.
   – Нет, сегодня не могу. Есть уважительная причина. Гири вот, если хочешь, бери.
   – Какая уважительная причина?
   – Хочу, чтобы ты еще раз ко мне приехал в гости.
   – Я приеду и так.
   – Нет, я знаю: если ты сегодня все возьмешь, больше не приедешь.
   Я поглядел на избача: смутила ли его хоть немного эта беззастенчивая выдумка? Не смутила ни капельки.
   Молча, недовольные друг другом, мы вернулись в дом к нашим недопитым бутылкам, а потом пошли к тете Дуне. У меня не было никакой уверенности в предприятии. Хорошо, если избач не предупредил тетю Дуню. чтобы та ни в коем случае не отдавала икону. Старуха встретила меня в штыки от порога:
   – Пошто опять приехал? Было тебе сказано, так и будет.
   – Нет, ты послушай, тетя Дуня, я расскажу тебе все по порядку.
   Я долго говорил, но никакой убежденности в моих словах не было. Временами казалось, что вот-вот сорвется у тети Дуни с языка:
   – Шут с тобой, надоел хуже горькой редьки, бери, бери и уходи, глаза бы на тебя не глядели.
   Но старуха вздыхала, сбрасывая с себя дремоту, и говорила:
   – Не переменюсь.
   – Я тебе новую, красивую икону привезу из Москвы.
   – Не переменюсь.
   – Подумай и о том, что не вечно мы живы будем. Подумай, что с ней станет после тебя. Выбросят на чердак, сожгут, а она придет к тебе на том свете и скажет: «Что ж ты, Авдотья, бросила меня на произвол судьбы? Отдала бы еще при жизни в хорошие руки. Был ведь человек, выпрашивал».
   – Отойди, сатана, отстань, не искушай, не вводи в грех. Сказано – не переменюсь.
   После атаки на тетю Дуню пиршество наше совсем не шло. Грибов и картошки не хотелось после сладкого вина, а сладкого вина, в свою очередь, не хотелось после грибов и картошки. Избач начал длинно рассказывать мне какую-то историю с переездом в город, а я все никак не мог вникнуть в нее. С некоторым усилием я все же понял, что избачу предлагают переселиться в Гаврилов-Посад, где он будет работать в фабричном клубе и где ему дадут комнату. Жить будет лучше. Но очень жалко бросать отцовский дом и усадьбу: сад, огород, кругом приволье, летом трава, либо дождичек, либо роса. А там – пятнадцать квадратных метров и незнакомая фабричная молодежь.
   Что-то находящееся в комнате, какая-то мелочь все время отвлекали мое внимание. Должно быть, подсознательно я что-то увидел и понял, но не осмыслил до конца, и вот оно мешает внимательно слушать избача и давать ему разумные житейские советы. Что бы тут могло быть? Шкаф с посудой, перегородка, золоченая резная рамка, плакат «Счастливое материнство», ну да, конечно, рамка с иконы, а икону избач так и не нашел. Он знает, где она, но хочет сначала кому-нибудь показать. Ездила же гоголевская Коробочка, прежде чем сторговаться с Чичиковым, в город, узнавать, почем там ходят мертвые души. Спрятал избач икону, не хочет показывать. Хороший вроде человек, общительный, разговорчивый, а икону спрятал. Осталась золоченая рамка да еще плакат «Счастливое материнство». Приколот канцелярскими кнопками. А к чему он приколот? Одна кнопочка в двух сантиметрах от края рамки, другая – в четырех. Во что воткнуты канцелярские кнопки?! Ах ты, избач, избач! И под кровать заглядывал, и за печку, и под сундук. Сейчас я тебе покажу твою икону.
   Избач не успел сказать и слова, как я в мгновение ока снял икону, положил на стол и убрал плакат. Под счастливой матерью оказалось «Воскресение» – двенадцать праздников. Живопись поздняя и неинтересная, хотя вместо обычного разделения доски на клетки было написано тут причудливо разветвляющееся дерево. Ветки, разветвляясь, образовывали прямоугольные и овальные пространства, которые и были заполнены сюжетной живописью. Само по себе было это оригинально, и в коллекции, может быть, даже неплохо было бы иметь такую икону. Но я очень разозлился на избача. Я снова прикрепил кнопками нелепый плакат и повесил икону на место. Теперь избач смотрел на меня вопросительно, а я молча допивал из стакана ужасную жидкость. Наконец он не выдержал и спросил с дрожью в голосе:
   – Неужели она никуда не годится?
   – Почему не годится. Молиться. Это ведь икона. Повесьте ее в передний угол и молитесь.
   – Нет, как старина, как музейная редкость?
   – Не годится.
   – Как же так, а я считал, что старинная.
   Потом я узнал случайно, что избач не удовлетворился моим судом и возил икону в Суздальский музей. Там ему сказали, что икона не музейная, и тогда он успокоился. Я узнал это случайно, несколько лет спустя.
   Пока же мне нужно было садиться за руль и на сумерки глядя пускаться в обратный путь. Я увозил один-единственный цеп, который сжалившийся избач подарил мне на прощанье, вырезав свои инициалы и дату.
   – Зачем же дату? Ему ведь лет семьдесят, не меньше, а теперь все будут думать, что он сделан в этом году.
   – Правда, не подумал я насчет даты. Ну ничего, будете всем объяснять: так и так.
   Один цеп для двух утомительных поездок – не так уж много. Если не считать, конечно, всех этих строк, которые вы только что прочитали.

14

   Я возвращался в Москву из Ростова Великого. Длинное село, растянувшееся вдоль шоссейной дороги, осталось позади, как вдруг мною овладело некое беспокойство.
   Бывает, во время пешей ходьбы по московскому многолюдному тротуару задумаешься о чем-нибудь, идешь, не обращая внимания на встречных прохожих, не вглядываясь в их лица. Вдруг остановишься, как проснешься, оглянешься и долго смотришь назад. Что-то задним числом поразило тебя в толпе. Может быть, это было красивое женское лицо, может быть, встретился знакомый и даже кивнул тебе. Однако бежать и заглядывать в лица всем прохожим уже неудобно, и ты идешь дальше, стараясь вспомнить и сообразить, что же это такое было.
   Похожее беспокойство я почувствовал на дороге из Ростова Великого в Москву, когда совсем проехал длинное село, растянувшееся вдоль шоссе. Я развернулся и тихо поехал, оглядываясь по сторонам. Ничего особенного нельзя было увидеть, кроме обыкновенных деревенских домов с палисадниками, старых ветел перед домами, иногда колодцев да еще кур и гусей, пасущихся на мелкой травке.
   Я и еще раз чуть-чуть не проскочил мимо, но тут сквозь кудрявую темную листву промелькнула яркая белизна, и я угадал за деревьями небольшую церковку. Она стояла меж двух изб, но несколько в глубине. Деревья, растущие перед ней, загораживали ее довольно надежно.
   Теперь, удостоверившись, что моя механическая зрительная память сработала безотказно, я мог спокойно продолжать путь. Ибо если возможно, чтобы у одинокой старушки отшельницы, живущей в развалинах монастыря, в стороне от дорог, обнаружилась случайно уцелевшая старая икона, если возможно, что на кладбищенской церкви в Черкутине, в глуши, уцелели две-три иконы, то невероятно, чтобы на дороге из Ростова Великого в Москву, а если смотреть дальше – на дороге в Ярославль, могло сохраниться что-нибудь достойное внимания собирателя. Сколько туристов, сколько художников, сколько искусствоведов проехало взад и вперед по этому пути, сколько внимательных, пристрастных взглядов обшарило здесь каждый метр расстояния. Известно, что каждый турист, художник, искусствовед – если еще не состоявшийся, то потенциальный собиратель, и уж конечно палец ему в рот не клади, то есть если бы увидел он около самой дороги в тридцати шагах церковь, то захотел бы обойти ее вокруг, а обойдя, заглянуть внутрь, а увидев… говорить смешно, двадцать раз смешно надеяться на неожиданную находку на шоссе Москва – Ярославль в тридцати шагах от асфальта.
   Но церковь была отворена, и я решил войти. От самого порога меня встретила гора овса. Зерно лежало метровым слоем. Если бы я захотел идти дальше, идти нужно было бы по зерну. Разумеется, я пошел. Потом мне пришлось высыпать овес из ботинок, а также из отворотов брюк, но это потом, гораздо поздже. Завскладом, женщина, шла по овсу мне навстречу.
   – Ходим по овсу яко по суху, – попытался пошутить я.
   Но суровая женщина даже не улыбнулась. Она встретила меня неприветливо, и все из-за того, что торопилась домой обедать. Это совсем некстати: я успел увидеть высоко, под церковным куполом, большую, совершенно черную икону, загораживающую окно. Впрочем, вся церковь была не высока, обыкновенной крестьянской лестницы хватило бы долезть и снять.
   Женщина выпроводила меня из склада, а я, отступая, не спускал глаз с черной доски, стараясь если не зрением, то прозрением угадать сюжет. Мне представилось, что на иконе изображен «Никола Зарайский» с житием.
   Бесцеремонно выпроводив меня, кладовщица ушла обедать. У меня не оставалось теперь другого выхода, как терпеливо ждать ее, сколько бы ни пришлось. Обед, ужин, завтрак – все нужно перетерпеть и дождаться. Я ходил вокруг церкви и любовался этим маленьким, изящным сооружением семнадцатого столетия. Но больше всего меня удивили не кокошники над каждым окном и не форма купола, воспроизводящего пламя свечи, а то, что еще одно окно оказалось загороженным иконой, но только живописью наружу, в сторону улицы. Ниша окна была достаточно глубока, но все же дожди смыли самый верхний, самый черный слой олифы, и на этой иконе, в отличие от первой, ясно различался сюжет. Это была «Ветхозаветная Троица». Удивительно, что дожди не смыли всю живопись до конца, до белой доски.
   Прошло два часа. Кладовщица не возвращалась. Потеряв терпение, я отправился искать ее дом. Мне показали. Оказывается, она давно отобедала и теперь хлопотала по хозяйству, кормила кур. То, что я до сих пор не уехал, удивило сердитую женщину. Я заметил, что после обеда настроение ее немного улучшилось. Она даже вступила со мной в разговор.
   – Ну и что вам от меня нужно?
   – Я хотел бы посмотреть икону, которой заколочено верхнее окно.
   – Вы ее видели.
   – Я хотел разглядеть ее вблизи.
   – Я, что ли, за ней полезу наверх? Нужна лестница. А лестницы у меня нет. Если хотите, ищите сами, только недолго, мне нужно ехать в деревню, там у меня еще один склад.
   – Тоже церковь?
   – Сарай.
   – Вы скажите мне, у кого есть лестницы, я пойду и спрошу.
   – Ищите сами.
   Я обошел несколько домов поближе к церкви, чтобы не тащиться с лестницей через все село, и в одном доме дали мне высокую легкую лестницу. Крестьянка, хозяйка лестницы, пошла со мной. Как видно, ее разобрало любопытство: что за икона может оказаться в давно закрытой церкви.
   Докарабкавшись до верхней ступеньки, я увидел, что икона тоже, как и церковь, семнадцатого века, что это действительно «Никола Зарайский» с житием и что она в ужасном, катастрофическом состоянии. Я подергал икону, проверить, крепко ли она приколочена. Кладовщица заметила и закричала:
   – Нечего, нечего! Отшивать нельзя.
   – Почему же нельзя отшить? – спросил я, спустившись вниз и вытирая руки от жирной пыли.
   – Отошьешь, а мне в окно и дождь, и снег, и всякая сырость. Окно на северную сторону, ни за что не дам отшивать, нельзя.
   – Окно заделаете досками.
   – Я, что ли, буду заделывать?
   – Я дам вам денег, вы наймете колхозников или попросите мужа.
   – Буду я бегать по всей деревне нанимать. Если хотите, нанимайте мужиков сами, только скорее, мне нужно в другую деревню, там у меня еще один склад.
   Это был тяжелый, сердитый, но все-таки деловой разговор. Через четверть часа я привел мужиков с топорами и досками, а еще через пять минут икона была внизу, вынесена из церкви и положена на траву живописью к летнему небу.
   Катастрофическое состояние иконы было теперь еще виднее. Ее нельзя было не только везти в Москву, но даже нести до машины. Весь живописный слой до последнего квадратного сантиметра шелушился мелким, то есть самым злым, шелушением. Чешуйки были крохотные, но все же можно было разглядеть, что у каждой чешуйки загнулись кверху четыре уголка, а держится она только своей серединкой. Чешуек было бесчисленное множество, и оттого икона выглядела белесоватой, как бы обсыпанной известью. Ее нельзя было даже вытереть тряпочкой от пыли. Если бы провести по ней плотно ладонью или стукнуть торцом о землю, шелуха отлетела бы от доски. Нужно было оставлять икону на месте, прислонив ее к церковной стене, или попытаться спасти.
   Операция по спасению состояла в следующем: купить десяток яиц, отделить белки от желтков, после чего белки хотя бы и выбросить, а желтки очень жидко развести в воде. Получившейся желтенькой, содержащей в себе клейкие вещества водичкой нужно было смочить все чешуйки, попросту говоря, всю икону. Размягченные чешуйки осторожно приминать чайной ложкой, чтобы загнувшиеся уголки чешуек распрямлялись и прилипали к тому месту, от которого они отсохли.
   Эта работа ложечкой заняла несколько часов. Собирались вокруг иконы деревенские дети, но им надоедало смотреть на однообразную, кропотливую работу, и они убегали. Подходили старушки, долго наблюдали, а потом осторожно спрашивали: «А может, вы подновляете? Вы не бойтесь, мы тихонько, никому не скажем». Собрались мужики, сидели на траве, на дубовом бревне, неторопливо курили, рассуждали:
   – Ну и что оно, ежели к примеру, представляет? По-нашему, по-простому – одни дрова.
   – Сжечь можно что хочешь, допустим красивый шкаф или стул, но зачем же, когда есть обыкновенные дрова, поленья. Икона эта будет очень красивая. То есть она красива и теперь, только красота ее скрыта.
   – Шкаф – понятно, в нем польза. В него можно повесить платье или, бывает, для посуды. На стуле сидят. А икона – икона и есть. Хоть она пусть будет раскрасавица, все равно – пользы от нее никакой нет. Раньше, скажем, молились, а теперь перестали. Значит, отпала полезная сторона иконы и осталась только бесполезная красота. Да еще сухая доска. Доска годится на топливо, вот и весь сказ.
   – Все мы грамотные стали, а вы вот тоже. Но не знаете, что задолго до вас находились люди, рассуждавшие таким же образом: полезно, нужно, – значит, красиво. И напротив – красота должна быть полезной и нужной. А иначе она как будто и не красота.
   – Вот-вот, значит, и раньше были умные люди.
   – Глупые люди. А главное – бедные, жалкие, обворовывающие сами себя. А главное, что вы сами не такие уж плохие, какими хотите казаться. Вон видите, палисадник около дома, а в палисаднике сирень и цветы-золотые шары. Зачем все это посажено? Это ведь не картошка и не морковь, никакой пользы не будет. Ну зачем тут посажена сирень?
   – Для красоты.
   – Видите, как все просто.
   Мужики рассмеялись.
   Уезжая, я все время думал о том, что в церковке остается еще одна икона – «Ветхозаветная Троица». Но снова уговаривать кладовщицу (уехала, кстати сказать, в другое село), снова нанимать мужиков, чтобы заделывали окно, я постеснялся и поленился. Теперь, задним числом, говорю: нужно было остаться ночевать, нужно было построить около церкви шалаш и жить столько времени, сколько понадобилось бы для того, чтобы икону снять и спасти. Но всегда ведь появляется и оправдательная мыслишка: ладно, тридцать лет висела, повисит и еще. Другой раз поеду – возьму.
   Другой раз пришелся едва ли не через три года. Время от времени я вспоминал дивную маленькую церковку с куполом, похожим на пламя свечи, и «Троицу», глядящую из верхнего окна, из глубокой ниши.
   Почти физически ощущал я, как набирает в себя икона сырости осенью и ранней весной, как пересыхает она жарким летом на ветерке и как, не выдерживая напряжения, лопается левкас, шелушится краска, обсыпаются целые участки иконы, обнажая доску.
   Однажды случилось мне ехать в Ярославль. Ехал я задумчиво и снова забыл, что должно встретиться на пути знакомое село и лужайка, на которой я разводил желтки, и палисадник с сиренью, который я привел меня от задумчивости. Я его узнал, и сразу все вспомнил, и удивился, что церковь не бросилась в глаза, не напомнила о своем существовании.
   Как ни ездил я вдоль села, как ни вглядывался, моей знакомой красавицы семнадцатого века нигде не было. Значит, я ошибся селом. Дом, о котором я думаю, что покупал в нем яйца, похож на дом в другом селе, в котором я их действительно покупал, и палисадник с сиренью похож на тот палисадник… Вот видишь, здесь магазин, а там его не было. Тебе хотелось есть тогда, и, если бы магазин был, ты сообразил бы в него зайти и купить еды. Магазина не было. Но дубовое бревно, на котором тогда сидели твои собеседники? До сих пор оно лежит на траве. То самое, с выгнившей сердцевиной.