Погоревав над грудой бывших икон, мы решили спуститься вниз, обследовать саму церковь. Да и нужно было торопиться: быстро смеркалось, особенно здесь, на кладбище, в окружении лип, обступивших маленькую церковь и со всех сторон нависающих над ней.
   Как только мы открыли собственно церковную дверь и шагнули внутрь церкви, так и были оглушены паническим хлопаньем крыльев. Напуганные нами, высоко в церковном куполе бились голуби. Мы и сами вздрогнули от неожиданных и столь громких звуков в тишине сумеречной кладбищенской церкви. Голуби постепенно успокоились, нашли окно, через которое летают, а мы начали осматриваться вокруг.
   То, что мы увидели, не поддается никакому описанию. Обычно из закрытой церкви вывозят утварь, и церковное здание становится складом, клубом, разбирается на кирпич. Эта церковь отличалась тем, что закрыть-то ее закрыли, но сразу же и забыли о ее существовании. Вся церковная утварь: медные подсвечники, шкафы, лампады, книги, цепочки, разные церковные тряпицы – все это осталось на месте и разорялось постепенно в течение двадцати пяти лет. Подсвечники ронялись на пол, цепочки обрывались, шкафы опрокидывались, книги рассыпались на отдельные листы, стекла оконные, стекла, загораживавшие иконы, а также стекла лампадных цветных стаканчиков бились, и теперь нельзя было ступить шагу, чтобы стекло не хрустело под ногами. Бронзовые оклады, отодранные от икон, валялись, скрюченные самым замысловатым образом, дубовый престол в алтаре перевернут вверх ногами, место под престолом разворочено ломом, В иконостасе зияют пустые гнезда для икон. Голубиный помет, накопившийся на резных, позолоченных перекладинах (тяблах) иконостаса, завершал картину общего запустения.
   Можно было бы долго ходить по церкви и рассматривать то, что валялось под ногами. Так мы впоследствии и делали – и находили то книгу, напечатанную в XVII веке, то медную посеребренную тарелочку с резными изображениями на ней, то овальный медальон, отвалившийся от свадебного венца, то лампадный стаканчик из стекла, которое по глубине цвета спорило с настоящим рубином.
   Все это мы делали впоследствии, на досуге, потому что в церковь можно было ходить хоть каждый день. Мы побывали в ней потом еще четыре раза и всякий раз находили какую-нибудь красивую и древнюю церковную безделушку.
   Теперь нам нужно было быстро и решительно осмотреться. Нас пока что не интересовали медные тарелочки и цепочки от лампад. Мы искали иконы, которые из Горяминской церкви могли перейти в Черкутинскую основную церковь, а из Черкутинской основной в эту вот, второстепенную, кладбищенскую.
   Но здесь нас ожидало почти полное разочарование. Церковный иконостас был пуст. На дрова ли, молиться ли растащили черкутинские жители все иконы, но для нас не осталось ничего. Уцелел только самый верхний рядок иконостаса – деисусный чин. Потому и уцелел, что добраться до него было невозможно. Кто-нибудь и долез бы, докарабкался бы по резным золоченым перекладинам, но ведь мало добраться, нужно там, наверху, работать, отдирать планки, вынимать иконы из гнезд, и все это пришлось бы делать одной рукой, в неудобном положении, рискуя сорваться и полететь вниз. Кроме простого желания утащить что-нибудь из церкви хотя бы и на растопку, тут нужен был энтузиазм, фанатизм собирателя, азарт охотника, для которого не существует преград.
   Не помню, как мне удалось вскарабкаться под купол церкви. Пересохший голубиный помет сыпался на меня, застревал в волосах, попадал в глаза. Резные позолоченные завитушки отрывались, когда я пытался ухватиться за них руками или опереться на них ногой. Зато планки, которые нужно было оторвать, чтобы освободить иконы, не хотели поддаваться. С невероятным трудом, в полувисячем положении, с онемевшей левой рукой, которой я держался, чтобы не упасть, мне удалось освободить из гнезда одну икону. Спуститься с ней вниз у меня не хватило бы ни сил, ни сноровки. Приходилось бросать икону, хотя всякий собиратель скажет, что это варварство и преступление, потому что икона при падении может расколоться. Утешало то, что она в массивном медном окладе, который охватывает ее не только спереди, но и с боков, и что этот оклад предохранит доску от удара.
   Я бросил, внизу охнуло, звякнуло, отдалось эхом в мертвой сумеречной церкви, затихло. Когда я услышал под собой прочный пол, руки и ноги у меня дрожали от перенесенного напряжения.
   Икону мы понесли к выходу на свет. На траве под открытым небом дышалось легко и радостно. Скорее мы начали снимать грубый, аляповатый медный оклад. По форме икона была узкая, вытянутая в длину, а верх у нее был закругленный, полукруглый. Наступил волнующий решительный момент. Выдернув все гвоздики, мы сразу сняли оклад, как сдергивают с нового памятника белое полотно или как отдергивают занавес в театре – и все ахают, пораженные красотой монумента или декорации. Мы ахнули тоже, ибо то, что мы увидели, было необыкновенно. Как бы это подоходчивее рассказать.
   В начале записок я говорил, что у всякой древней иконы должен быть ковчег. На иконной доске во всю ее плоскость существует небольшое углубление, выпуклыми остаются только поля иконы. Ковчег – первый признак древности и, ну, что ли, хорошей породы. Поднимая оклад, мы, естественно, жаждали увидеть ковчег. И вот мы его увидели и даже провели пальцем по доске, чтобы убедиться: да, углубление существует, оно не только зримо, но и осязаемо. Палец натыкается на порожек высотой в несколько миллиметров.
   Но как же так? Ковчег у иконы прямоугольный, а сама она в верхней части закруглена. Притом закруглена грубо, задеты и стесаны верхние уголки ковчега. Вот где таилась вся наша радость, все наше охотничье ликованье!
   Икона когда-то была прямоугольной. Но потом, вынув из старого прямоугольного гнезда, ее перенесли в другую церковь, где гнезда у иконостаса задуманы и сделаны с полукруглым верхом. Чтобы старая икона подошла к новому гнезду, у нее топором закруглили верхнюю часть, что мы и видим теперь, сидя на прохладной в этот предвечерний час траве черкутинского кладбища.
   Приехав домой и положив икону на «операционный стол», чтобы поставить пробу, мы рассуждали более спокойно.
   Кладбищенскую церковь построили в 1798 году. В это время нашей иконе закруглили углы и в это же время подновили ее живопись. То, что мы видим на иконе теперь, написано в год строительства церкви.
   До этого наша икона стояла в основной Черкутинской церкви, и стояла довольно долго, ведь на старом месте ее не оставили за отсутствием благолепия, перенесли на второстепенное место, на тихое кладбище, в маленькую деревянную церковь. Она и по размерам своим уже не могла подойти для новой большой кирпичной церкви. Она с самого начала задумана мастером и написана для церкви деревянной.
   Теперь вопрос в следующем. Когда черкутяне перетянули к себе в село церковь из Горямина, они часть икон оставили старых, горяминских, а часть написали заново. Это бесспорно. Не могло быть новой церкви без новых икон. Бесспорно также, что горяминские иконы они подновили, чтобы привести их к единому стилю со вновь написанными иконами. Спрашивается: которая перед нами из двух возможных икон: горяминская подновленная или черкутинская, написанная вновь? Ответ может дать только химия. Если окажется три слоя живописи, значит, перед нами подлинная горяминская икона. Итак, скорее фланельку, пинцет, стекло, гирьку, пять минут подождать, ватный тампон, скальпель, затаенное дыхание, ни с чем не сравнимые ощущения открытия, проникновения в тайну времени, прикосновения к древности, к старине.
   Первая зеленовато-коричневая живопись, живопись 1798 года, сошла легко, и тут мы ничему не удивились. Мы предполагали, мы точно знали, что она уйдет, ибо она даже на первый взгляд не соответствовала ни доске, ни закруглению верхней части доски при помощи грубого топора.
   Мы ставили пробу, то есть клали фланелевый прямоугольник так, чтобы одной половиной он лежал на нимбе святого (архангела Гавриила), а другой половиной – на пустом фоне иконы. Когда ушла верхняя живопись (коричневый фон и серебряный нимб), открылись в окошечке синий фон и чистая зеленая краска нимба. Нужно было пробираться дальше, из начала восемнадцатого века к середине семнадцатого. Синева и зелень вскоре поддались нашей химии и остались частью на ватке, частью на острие скальпеля. Под синим фоном оказался зеленый фон, а под зеленым нимбом чистая охра.
   Спокойно, спокойно. Мы уже в древнем Горямине, до того еще времени, как у них отобрали церковь. Спокойно. Каждый слой живописи – сто лет. Сейчас мы из середины восемнадцатого – в семнадцатый. Вероятно, мы снимем сейчас последнюю запись и под ней откроется авторский слой, святая святых.
   Каждый век писал по-своему. Коричневый фон и серебряный нимб, синий фон и зеленый нимб, зеленый фон и охряной нимб. А как написал сам автор? Лучше всех своих последователей или хуже? Какое сочетание цветов избрал он?
   Осторожно начинаем убирать зелень фона. Тоже ведь жалко. Тоже ведь середина семнадцатого столетия. Уберешь, а под ним ничего не окажется. Правда, фланелька наша не велика, это ведь только проба. Если ничего больше не окажется, то придется успокоиться на семнадцатом веке и при реставрации убрать со всей иконы лишь два слоя живописи. Осторожно убираем семнадцатый век. Уходит нежная зелень фона, открывая нам звучную, плотную, чистую охру шестнадцатого века. Что может быть благороднее древней охры, в особенности если она служит фоном и лежит на полях иконы!
   Но зато охру семнадцатого века мы будем сейчас безжалостно убирать с нимба. Что она прикрывает собой? Чем написал нимб иконописец в шестнадцатом веке, чтобы он удачно сочетался по колориту с широким и звучным фоном и звучал бы сильнее фона, господствовал бы над ним? Чтобы он соотносился с фоном, как голос певца соотносится с аккомпанементом?
   Ждать нам пришлось недолго. Из-под размокшей в растворителе охры ударило нам в глаза нестерпимым блеском плотное, полнозвучное золото.
   – Золото, золото!
   – Вот оно, вот шестнадцатый век!
   – Вот оно, золотишко!
   – Золото, братцы, ура! Ура!
   На другой день соседка, которая могла услышать, идя мимо окна, наши беспорядочные возгласы, спрашивала у меня при встрече:
   – Про какое это вы вчера золото кричали, уж не клад ли нашли?
   – Клад, Маруся, клад. Дороже всякого клада!
   Года два спустя в одной действующей церкви я увидел несколько небольших одинаковых икон из праздничного чина. Там были: «Преображение», «Рождество», «Сошествие во ад» и «Введение». Иконы не относились к церкви, в которой я их увидел. Они стояли на окне, прислоненные одна к другой, как стоят книги на библиотечной полке. Я попросил эти иконы у священника, и священник, к моему удивлению, сразу же мне их отдал.
   – Возьмите. Я вот уж сколько лет собираюсь их повесить, но нужно долбить кирпичную стену, чтобы вделать крючки.
   – Откуда они у вас?
   – Это я однажды подобрал в Черкутинской церкви па кладбище. Может быть, знаете, небольшая деревянная церковка. Они были последние. Оставался там, правда, рядок икон, но очень высоко, без лестницы не достанешь.
   У этих, подаренных мне священником, тоже были стесаны верхние углы, и на каждой из них тоже оказалось по три слоя позднейшей живописи.
   Как будто недавно карабкались мы на шаткий иконостас и бродили по хрустящему стеклу, подбирая разные безделушки и страницы, выпавшие из книг. Но и это теперь – история. Церковь на кладбище снесли.

9

   Я заехал в райисполком узнать, не совершилось ли где-нибудь в районе очередного закрытия церкви.
   Нужно сказать, что последовательность в событиях при этом чаще всего такова. Закрытая церковь стоит некоторое время под замком, может быть для того, чтобы местные жители привыкли к новому положению: церковь не действует, но, с другой стороны, вся она сохраняется в целости, ничего особенного как будто не произошло. У местных богомольцев теплится в это время надежда: может, не разорят, может даже, со временем откроют?
   Действительно, я знаю два случая, когда церкви после закрытия оставались нетронутыми в течение многих лет. И хотя случаи эти нетипичны, об одном из них я расскажу.
   Есть в Москве улица Стромынка. Была раньше на Руси знаменитая Стромынская дорога. Называется она, оказывается, по большому селу Стромынь. Я как услышал, что есть такое село, так и поехал скорее посмотреть.
   Посреди Стромыни стоит кирпичная церковь, обнесенная высокой глухой оградой. По виду я сразу определил, что церковь давно закрыта, но почему-то до сих пор не разорена. У первой попавшейся женщины я спросил, кто хранит ключ и как найти этого человека. Тут-то я и столкнулся с явлением для меня новым и удивительным.
   – Нет никакого ключа.
   – Этого не может быть. Если нет у прихожан, скажем у бывшего церковного старосты, который продолжает исполнять обязанности сторожа, значит, есть в сельсовете?
   – Что толку в сельсоветском ключе. На церкви-то два замка. Один сельсоветский, а другой наш. Ты думаешь, почему церковь цела? Потому что сельсовет без нас не войдет. Только ее закрыли, мы – свой замок.
   Я пошел удостовериться и увидел, что не просто войти даже в церковную ограду: вокруг церкви возведен высокий тесовый забор. Издали я разглядел: действительно, на церковных дверях висят два замка. Один маленький, ширпотребовский, который откроет всякий мальчишка, ковырнув гвоздем, другой большой, старинный, замысловатый. Положение сторон сразу представилось мне неравным. Богомолки без сельсовета, пожалуй, если захотят, в церковь войдут, что им стоит отпереть современный замчишко. А вот сельсовет без богомолок войдет едва ли.
   Все-таки я решил поискать концы и то у одной женщины, то у другой спрашивал: кто раньше был старостихой, как ее найти. Было очевидно, что я натолкнулся на круговую поруку. То мне говорили, что никакой старосты вообще не было никогда, то говорили, что староста была молодая девка, которая вышла замуж в другую деревню, то говорили, что староста умерла, а ключ спрятала и теперь его никто не может найти. Наконец молодая девушка, скорее всего из приезжих, вероятно зоотехник или медичка, невольно выдала мне стромынских женщин. Она показала мне на дом, в котором живет церковная староста.
   Дальше все началось как в комической пьесе. Совпало, что в этот день стромынские богомолки уехали в райцентр хлопотать насчет открытия церкви – очередная, надо полагать, не первая, делегация. Совпало, что ходоки возвратились в село каких-нибудь четверть часа назад, В райцентре им сказали, что приедут и еще раз посмотрят на церковь. И вот я был принят за представителя из района.
   Тотчас сбежалось десять-пятнадцать женщин: и те, что ходили в район, и те, что сидели дома, ожидая результатов посольства.
   – Ишь как он скоро!
   – Где это он нас опередил, ровно мы нигде не задерживались.
   – Наверно, пока мы с тем очкастым разговаривали, этот через другую дверь в машину – и сюда.
   – Хотел раньше нас успеть. Нет, браток, без нас ничего не выйдет.
   Показалось забавным побыть немного в роли уполномоченного из района, без самозванства, впрочем, но лишь не разубеждая несчастных бабок.
   – Ну, значит, где же ваш ключ?
   – У верующих.
   – Я понимаю, но у кого именно?
   – У всех.
   – Сколько вас всех?
   – Одиннадцать деревень, а уж сколько народу – не считали.
   – Значит, ключ сразу в одиннадцати деревнях? Так не бывает, он у кого-нибудь одного.
   – Нет ключа. Да на что он тебе?
   – Я хотел бы войти в церковь, поглядеть.
   – Нечего на нее глядеть. Снаружи гляди, а внутри нечего.
   – Ну вот, я хотел сделать вам лучше. Сами же хлопочете, чтобы открыли церковь, а как только человек захотел поглядеть, прячете ключ.
   Женщины шептались между собой.
   – Может, дать ему ключ для нашей же пользы?
   – Как же дать! Он его схватит, в машину и был таков. А завтра приедут на грузовиках и взорвут. Мало вокруг-то взорвали.
   – Я думаю, дать. Человек он на вид неплохой. На злодея не похож.
   – Все они на вид не злодеи. Я решил углубить раскол.
   – Ну как хотите. Я сейчас уезжаю, думайте еще пять минут. Больше уж не приеду никогда.
   Богомолки заволновались:
   – Ну чего мы боимся? Ты, Марья, дай мне ключ в руки. Я ему открою, а ключа-то не дам. Неужели он его у меня отнимет. Да я скорее умру, чем ключ из рук выпущу.
   – А может, они на грузовиках-то подъехали и прячутся. Только мы откроем, они все в церковь, а потом не выгонишь. А за ночь-то и взорвут. Либо все выгребут, останутся одни стены.
   – Ну как решили, не дадите ключа?
   – Нет, не дадим. Привозите священника, чтобы служить, тогда и откроем.
   – Где я возьму вам священника, я ведь только взглянуть.
   – Знаем мы ваши хитрости. Нет у нас никакого ключа. Привозите священника, – пожалуйста, будет ключ.
   Стромынь является исключением. Случаи, чтобы церковь закрыли, но не разорили, очень редки. Закрытую церковь показывают сначала представителям епархии, духовенству. Может быть, они возьмут ризу поновее, может быть, возьмут Евангелие, но чаще всего представители духовенства ничего не берут, и посещение ими церкви носит формальный характер.
   После этого в церковь приезжают работники отдела культуры, два или три человека. Эти ищут исключительно благородные металлы. Золота давно уж нет в российских церквах. Могут обнаружиться лишь серебряные ризы. Если таковые есть, то работники отдела культуры отдирают их от икон и запихивают в мешок. Появляются первые ободранные иконы. Церковные книги и живопись как таковая работников отдела культуры не интересуют.
   Я далек от того, чтобы обвинять в чем-либо работников культуры. Для них ведь всегда эта, так сказать, акция бывает делом большой неожиданности. У них в предмете совсем другая материя: колхозные клубы, библиотеки, кружки самодеятельности. Они занимаются всем этим, и вдруг им говорят, что нужно ехать и смотреть церковное имущество. И не просто смотреть, но отделить ценное от неценного. Да они его никогда до сих пор не видели. Они о нем никогда до сих пор не думали. Значит, могут ли они разобраться в нем и определить, что к чему?
   Кроме того, можно понять их и со следующей стороны: «До нас уже были церковники. Те не занимаются кружками самодеятельности и клубами. Те все время имеют дело с церковным имуществом. Они-то, наверно, понимают. И уж если они ничего не взяли в закрытой церкви, значит, действительно взять там нечего».
   После двойного контроля (епархия и район) совесть закрывших церковь вполне спокойна: ничего ценного, значит, в церкви нет. Церковь продается колхозу под склад, либо под гараж, либо под столярную мастерскую. Но главным образом – склад. Это проще, не надо и переделывать. Нужно только выбросить все, что находится внутри, оставив голые, хотя бы и расписанные церковные стены.
   При выбрасывании церковного имущества несколько вещей может уцелеть, остаться на месте. Например, нужно загородить разбитое окно. Досок под руками не окажется. Да и зачем искать доску, когда можно воспользоваться предназначенной к выбросу иконой. Вот почему, как бы давно ни была закрыта церковь, никогда не нужно проезжать мимо. Обойти кругом, посмотреть на окна, заглянуть внутрь. Полезно полюбоваться лишний раз прекрасным архитектурным сооружением.
   Но лучше приехать в церковь не тридцать лет спустя после ее закрытия, а в то короткое время, когда представители района или духовенства от нее уже отступились и отдали ее в полное распоряжение колхозу, а колхоз не успел еще навести своего порядка.
   Вот почему я зашел в райисполком справиться, нет ли где поблизости недавно закрытых церквей. Мне сказали, что в Петрокове закрылась церковь.
   – И передали ее колхозу?
   – Да. И передали колхозу.
   Я помчался в Петроково. Стоял золотой васильковый июль. Перевалило за полдень. Во время высокого солнца все как-то плоско, дымчато и смазанно вокруг. Но когда свет начинает падать наискось, то и лесок на холме, и береза на краю оврага, и кустики, и деревенька, и все что бы ни было вокруг, все приобретает резкость, яркость, выпуклость. Даже белые кучевые облака. Даже сама небесная голубизна становится прозрачнее, сочнее, вплоть до полной и окончательной синевы. Особенно выгодно и привлекательно смотрятся в такие часы выглядывающие из ржи либо из-за деревьев белые церкви и колокольни.
   Пока ехали, я попросил спутницу, сидящую рядом:
   – Почитай-ка нашу книгу, что там написано о Петрокове.
   Я вел машину и слушал.
   «Село Петроково от Владимира в двадцати пяти верстах при прудах и колодцах. Некогда это село было вотчиной Суздальского, Спасо-Ефимиевского монастыря, которому пожертвовал его князь Дмитрий Михайлович Пожарский в 1633 году, В «данной на село Петроково грамоте» говорится: «се аз боярин князь Дмитрий Михайлович Пожарский своими детми со князем Петром да со князем Иваном Дмитриевичи, дали мы вдом Всемилостивому Спасу и Великому Чудотворцу Евфимию при архимандрите Порфирье… по сыне своем по князе Федоре Дмитриевиче; а я князь Петр, да я князь Иван побрате своем вкладу вотчину в Володимирском уезде в польском стане село Петроково, а внем храм Флор и Лавер скрестьяны и собобылями и спустошами и совсем и угодьи, слуги и слесы… и сына моего князя Федора за тот вклад поминать… и панихиды по ево памятем петь…»
   В 1736 году в церкви Флора и Лавра произошел пожар, о котором священник Александр Иванов в синодальный казенный приказ доносил: «В нынешнем 1736 году июле 10 числа в вотчине Спаса Ефимиевого монастыря в селе Петрокове в церкви святых мучеников Флора и Лавра от упавшего свечного огарка на престоле одеяния загорелись, а прочие здания отняли и оттого ныне стало быть служить невозможно…»
   Ныне существующая церковь построена в 1829 году. Это церковь каменная с таковою же колокольней и оградою».
   Колоколенка как раз и засветилась из-за леска. По расстоянию, которое мы проехали, по местности, как нам о ней рассказали, мы поняли, что это и есть Петроково – цель нашей нетерпеливой и тревожной поездки.
   Легко отличить издалека действующую церковь от недействующей, живую от мертвой. Но здесь был особый случай, потому что церковь закрыли совсем недавно, печать запустения и мертвенности не успела лечь на нее. Веселая, живая церковь светилась на золотистом от пшеницы холме. Но мы-то знали, что она вовсе уж не жива и, вероятно, никогда больше не воскреснет.
   Мы нашли председателя колхоза, представились ему и попросили, нельзя ли посмотреть церковь.
   – Вы все равно будете из нее все выбрасывать, а нам интересно. Может, попадется книга, может, икона. Если нельзя, то, конечно, нельзя, мы не настаиваем, мы только просим.
   – Приехать бы вам позавчера, – искренне огорчился председатель.
   – В чем же разница?
   – Как это в чем? Очень даже большая разница. Это помещение мне дали под склад. Значит, должен я его освободить или нет?
   – Допустим.
   – Ну и, чтобы долго не возиться, я решил одним махом. Нарядил бригаду плотников с топорами. Топоры у плотников сами знаете – огонь. Они мне за полдня все, что было внутри, превратили в мелкую щепку.
   – Когда это случилось?
   – Говорю, вчера. Говорю, позавчера бы вам приехать. Все еще стояло на месте, и все было цело, как новенькое.
   – Щепки вывезли?
   – Нет, – обрадовался председатель. – Щепки еще на месте. Ни одной щепочки не вынесено, все лежит посреди церкви.
   Помолчали.
   – Я ведь не думал, что это кого-нибудь еще может интересовать.
   По интонации, с которой были произнесены эти слова, я понял, что председатель искренне жалеет о случившемся, тем более, что все тут еще вчера зависело от него, а теперь уж больше ни от кого не зависит.
   Вообще по отношению к иконам я склонен разделить людей на четыре неравные категории.
   Первые люди – богомольцы и богомолки, для которых икона вещь святая, над ней нельзя надругаться, ею нельзя даже любоваться, как просто красивой вещью, без религиозного отношения, ее нельзя продавать и выносить из дома.
   Вторые люди – иконоборцы. Эти люди убеждены в том, что религия должна быть искоренена, и притом как можно скорее, и потому всякая икона подлежит истреблению.
   Третья категория людей самая многочисленная. Люди, относящиеся к ней, никогда не задумывались ни над религиозной, ни над художественной, ни над исторической сущностью иконы. Где-то, когда-то в детстве запало, что икона находится вне закона. Запало с детства, что икона нечто совсем отжившее, совсем ненужное, неинтересное, нейтральное и как бы уже заранее несуществующее.
   В таких людях, я заметил, очень быстро загорается интерес к иконе, как только они узнают, что она представляет собой художественную, историческую ценность. Они мгновенно меняют свое отношение к иконе. Они начинают активно помогать тебе, участвуют в поисках и все время горько раскаиваются вслух: «Эх, дурак я был, у нас сколько этих икон на чердаке валялось. Но ведь я не знал. Я не думал».