Страница:
Нельзя сказать, чтобы слова грузина совсем не задели меня. Прежде всего я невольно стал вспоминать, откуда Она взялась и при каких обстоятельствах появилась. Но в том-то и дело, что взялась ниоткуда и никакие обстоятельства не сопровождали Ее появления. Просто однажды я почувствовал на левом бедре, на ровной и гладкой коже в сантиметрах десяти ниже паха, слабую, но остренькую ущемленную боль. Приподняв край трусов и вглядевшись, я увидел, что из глубины, раздвигая мясо, простите, мышечную ткань, тщится вылезти на поверхность черненький пузырек. Почему-то мне пришло в голову, что это кровеносный сосуд расширился в этом месте, образовав нечто вроде крохотной грыжки, подобно тому как образуются венозные узлы на икрах, да еще и огромные. Мой-то бугорок, когда выкарабкался окончательно из проделанной им же самим щелочки в мышце, оказался размером с горошину. Пока он раздвигал волокна и в первые дни после его утверждения на новом месте немного покалывало, щемило, но потом все прошло, и я стал жить с этим пузырьком, не придав ему никакого значения.
Вспоминаю сейчас, что, кроме своей поликлиники, показывал его еще в Кисловодском санатории лечащему врачу, но тоже был успокоен, что это пустяк и что – не вырезать же его!
Приходится удивляться теперь задним числом не тому, что никто из трех-четырех врачей, видевших мой пузырек, не поставил диагноза (для этого потребовались впоследствии сложные исследования и анализы), но что он никого из них даже не насторожил, хотя по внешнему виду, как я теперь понимаю, выглядел типичной, не вызывающей сомнений опухолью.
Итак, нельзя сказать, что слова грузина на пляже совсем не задели меня. Я вспомнил, как Она появилась, и у меня зародилась мысль показать Ее все-таки онкологу. Я даже два раза записался к врачу (у нас это делается по телефону), но оба раза прийти в поликлинику мне помешали какие-то мелочи.
Первый раз, помнится, я был записан на три часа дня, но в этот же день, именно в три часа, совпало заседание президиума Литфонда, а так как я перед этим пропустил несколько подобных заседаний, то пропускать еще одно было крайне неловко, и я выбрал заседание вместо поликлиники и сидел на нем несколько часов. Мы разбирали заявления членов Литфонда о путевках, о пособиях, о намогильных памятниках, слушали отчет комиссии, обследовавшей Дом творчества в Переделкине, и все это было хорошо и прекрасно, но к врачу я в этот день не попал.
На другой неделе я записался снова на три часа. До этого времени предстояло сделать несколько небольших дел. Заехать в издательство «Молодая гвардия» и поговорить там в отделе художественного оформления, чтобы они поискали хорошего гравера для будущей моей книги, затем заехать в издательство «Советский писатель» и отдать им четыре стихотворные рукописи, которые были даны мне для прочтения и отзыва, затем заехать к машинистке и взять у нее перепечатанную рукопись будущего однотомника стихотворений, затем заехать к одной неизвестной мне старушке и посмотреть у нее будто бы старую икону, затем заехать в сберкассу и взять немного денег, потому что деньги у меня кончились. Между этими делами я должен был позвонить по телефону в шесть других мест и решить похожие же книжные, журнальные, статейные, стихотворные, переводческие дела, которые можно было решить по телефону. Время я рассчитал как будто точно. Но всегда получается потом, что тратишь на дело двадцать пять минут вместо пятнадцати и пятнадцать вместо пяти. Достаточно встретиться на лестнице с кем-нибудь из своих товарищей, поздороваться, спросить, ответить, рассказать, выслушать – и вот уж нет двадцати минут. Нужные телефоны в этот день, как нарочно, все были заняты, так что частые острые гудочки больно отзывались в ушах. Вместо трех часов я освободился от дел только в четверть пятого. И теперь можно было еще поехать к врачу, но я к этому времени почувствовал такой голод, что вместо поликлиники отправился в Дом литераторов, вместо онкологического кабинета оказался в ресторане, где и прообедал до шести часов вечера. А на другой день уехал в Карачарово с намерением провести там намеченные полтора месяца, написать три давно уже задуманных рассказа, а также закончить давно начатую небольшую работу о Державине. И еще кое-какие мелочи. В частности, скорее надо было разделаться с переводом Абуталиба Гафурова, народного поэта Дагестана, за который я взялся еще весной. Собственно говоря, это была не книга, а ворох подстрочников (стихи, поэмы, проза) , все, что написал за свою жизнь Абуталиб. Из этого я на свой вкус должен был выбрать, перевести и составить хотя бы небольшую книжицу, чтобы (по желанию издательства «Современник») русский читатель получил представление об этом девяностолетнем поэте, известном больше из книги Расула Гамзатова «Мой Дагестан» по многочисленным притчам «Абуталиб сказал».
Никакой ощутимой тревоги в сердце не было, иначе я не променял бы посещение врача на заседание и обед. Но вот я поймал себя на том, что невольно стремлюсь возвратиться к недописанному, скорее сесть за задуманное и вообще навести порядок в своем литературном хозяйстве.
Но почему Карачарово и почему обязательно уезжать из Москвы? Начну со второй половины вопроса. К пятидесяти годам складываются привычки, которые трудно ломать. К тому же известно, что каждый писатель имеет своенравные привычки, граничащие иногда, на посторонний взгляд, с чудачеством и капризом. Чехов садился за рабочий стол только в самой лучшей, «парадной» одежде. Куприн, напротив, любил писать (по крайней мере, в доэмигрантский период) совершенно разоблачившись. Бальзак устраивал искусственную ночь, занавешивая окна и зажигая свечи. Шиллер ставил ноги в таз с холодной водой. Тот пишет только карандашом, тот пишет только в школьных тетрадях, тот пишет только при музыке. Мало ли бывает привычек. У меня тоже выработалась своя привычка: работать в полную силу я могу, только уехав из Москвы. Есть квартира, просторный кабинет, хороший письменный стол. Но садишься утром и видишь, что все твои мысли расходятся пучком в разные стороны, а не фокусируются, как им полагается, на листе бумаги. И напротив, хоть какая-нибудь захудалая гостиница в захудалом городишке, тесный номерок с унылым видом на хозяйственный двор, но сядешь за стол и смотришь – пошла продукция, копятся исписанные страницы.
Лучше всего, конечно, в родном Олепине. Но в нашем доме мы не живем зимой, а только с мая, когда прогреет землю весна. Вот и мечешься всю зиму по Домам творчества и разным «берлогам». Одна из таких великолепных берлог – «второй» корпус в доме отдыха в Карачарове. Иногда подсчитаешь, и получается, что в году у тебя было приблизительно 230 немосковских рабочих дней и соответственно 130 нерабочих московских.
И в Москве я могу написать то, что можно написать за один присест, за одно рабочее утро. Небольшую статью, рецензию, выступление на радио. Но писать изо дня в день длинную вещь, жить в сфере этой вещи – не получается. И в Карачарове я не постоянно сижу за столом, гуляю, обедаю, даже смотрю кино. Однако Карачарово не выдергивает меня из сферы вещи, над которой работаю.
В Карачарово на Волге начал я ездить лет пятнадцать назад, и сначала только ради подледного рыбного лова. Директор карачаровского дома отдыха Борис Петрович Розанов (племянник замечательного русского писателя Соколова-Микитова) – человек широких взглядов и прекрасной души. Он всячески привечал нас (меня и моих компаньонов по рыбалке), да и рыба там, особенно около Григоровых островов, на Бабне, под Корчевой, ловилась отменная.
Азарт к рыбалке постепенно угас, зато однажды пришла счастливая мысль попроситься у Бориса Петровича не на рыбалку на два дня, а на месяц ради работы. Наверное, он найдет и выделит отдельную комнату, а в питании я не капризный. То есть люблю, конечно, вкусно поесть, но могу довольствоваться и малым.
В первый мой рабочий карачаровский сезон Борис Петрович поселил меня в отдельной комнате, но в общем корпусе. Жить можно (и даже работать), но все же гоготня отдыхающих в коридоре, громкое радио в других комнатах, а то и песни под аккордеон делали жизнь малоприятной. Между тем на территории дома отдыха стоял почти легендарный для меня некий так называемый второй корпус, в котором любил жить в зимнее время Константин Александрович Федин. Я был приглашен в гости, и при первом посещении второй корпус показался дворцом. Прихожая (стоячая вешалка), холл (диван, торшер, журнальный столик, радиоприемник), кухня (газ, холодильник), просторная столовая (овальный стол, буфет с посудой, стулья, кресла, диван, телевизор), рабочий кабинет, спальные комнаты. И все это одному человеку! За рюмкой и видя, может быть, что Федин (по воспитанности своей) разговаривает со мной за равного, и видя еще, как загорелись у меня глаза, Борис Петрович тотчас и предложил:
– Константин Александрович через восемь дней уезжает. Если хотите, перебирайтесь на его место.
С тех пор каждую зиму я стремился приехать в этот замечательный деревянный одноэтажный уютный дом. Только полагалось заранее скоординировать свои сроки с фединским, приоритетным там, пребыванием.
Раньше это был дом управляющего имением. Устроив в имении (князя и русского художника Гр. Гр. Гагарина) профсоюзный дом отдыха, домик этот оставили для приезжих гостей. Ну, скажем, небольшая иностранная делегация. Профсоюзный деятель с семьей. Однажды в доме жил в течение двух недель и тренировался гроссмейстер Петросян, готовясь к ответственному турниру. Потом для гостей был построен современный, совсем на другом уровне (стекло, бетон, голубоватые ванны), особняк на отшибе, и деревянный, старомодный, с небольшими окошками второй корпус сразу сделался провинциальным и захолустным, вроде Арбата в Москве, когда построили рядом широкий и современный проспект Калинина, он же «Новый Арбат».
Но захолустье-то домика, осененного вековыми гагаринскими липами, и делало его особенно привлекательным. Просторно, тишина до звона в ушах, и совсем один. Просторность тоже не последнее дело. Недаром в маленьком водоеме рыба останавливается в росте, и получаются старенькие, но маленькие карасики.
Сколько счастливых для меня страниц было написано в этом домике, сколько пережито тихих, блаженных дней! А рядом ведь еще и широкое зеркало Волги с перелеском на том берегу. Вокруг ведь еще и прямые пересекающиеся аллеи старинного парка с шуршащими желтыми листьями в сентябре и с лиловыми подснежниками в апреле. И теперь, когда я почувствовал потребность остановиться, оглядеться вокруг и, что называется, зачистить некоторые концы, меня безудержно потянуло в Карачарово, в мою, смею так называть, обитель.
Я привычно обосновался там, разложил все свои бумаги, книги, навострил перо, быстро пришел в хорошую рабочую форму, но тут понадобилось съездить в Москву.
Значит, тайная мысль все же точила меня, если я сделал новый заход, и на этот раз ничто не помешало мне попасть в поликлинику. Онколог, пожилая и, должно быть, опытная, усадила меня на стул, стоящий, как всегда, около стола, и начала перелистывать историю болезни, в которой, несмотря на ее многолетнюю пухлость от обилия всяких записей, болезни пока не значилось. Ну, там насморк, вазомоторный задний ринит. Ну, там ангина, грипп, нападающие на меня ежегодно, треплющие по десяти дней с высокой температурой. С ее точки зрения, это все не болезни.
– Ну, так что же вы хотите мне сказать? – оторвалась наконец онколог от писанины.
– Видите ли, у меня на бедре вот уже года три сидит какая-то черная штучка. Раньше я не обращал на нее внимания.
– Покажите.
Я спустил до колен штаны и поднял край трусов.
– Вот она. Уж три года.
Женщина дотронулась до нее двумя пальцами, подвигала ее из стороны в сторону, попробовала сверху, тверда ли.
– Одевайтесь. Я думаю, что ничего оченьстрашного нет. Но все же надо исследовать. А если уж исследовать, то сразу в высшую инстанцию, то есть там.
—Где там? – не понял я.
– В онкологическом институте. Сейчас я вам выпишу направление.
– Когда же я должен буду туда пойти? Дело в том, что я живу и работаю в Карачарове и у меня три рассказа…
– Ходили вы с ней три года, походите еще. Но я бы не откладывала. Я вам советую пойти завтра.
Легкий, присасывающийся к сердечной стенке холодок возник у меня в груди. В онкологический институт напрасно не посылают. Но сразу же и защитная мысль: «Мало ли что? Исследовать, конечно, необходимо. Исследуют, и буду я знать, что ОНА – действительно пустяки. Но неужели завтра же идти? А как же Карачарово, разложенные бумаги, недописанные рассказы?»
Вдруг с отчетливой и беспощадной ясностью я понял, пока шел от докторского кабинета до раздевалки, что моя жизнь до посещения врача и моя жизнь после посещения – это уже две разные жизни, с разными законами, с разным течением времени, с разными понятиями о том, что важно, а что не важно, как, допустим, жизнь государства до объявления и после объявления войны. И прерываются отпуска, и откладываются свидания, и отменяются разные поездки, покупки, ремонты квартир, планы на лето – все уже идет не так, как час назад, нынче утром. И не сразу еще отрешится сознание от мирного, привычного течения жизни, переключится на новый лад, а потом даже и приспособится к нему.
6
Вспоминаю сейчас, что, кроме своей поликлиники, показывал его еще в Кисловодском санатории лечащему врачу, но тоже был успокоен, что это пустяк и что – не вырезать же его!
Приходится удивляться теперь задним числом не тому, что никто из трех-четырех врачей, видевших мой пузырек, не поставил диагноза (для этого потребовались впоследствии сложные исследования и анализы), но что он никого из них даже не насторожил, хотя по внешнему виду, как я теперь понимаю, выглядел типичной, не вызывающей сомнений опухолью.
Итак, нельзя сказать, что слова грузина на пляже совсем не задели меня. Я вспомнил, как Она появилась, и у меня зародилась мысль показать Ее все-таки онкологу. Я даже два раза записался к врачу (у нас это делается по телефону), но оба раза прийти в поликлинику мне помешали какие-то мелочи.
Первый раз, помнится, я был записан на три часа дня, но в этот же день, именно в три часа, совпало заседание президиума Литфонда, а так как я перед этим пропустил несколько подобных заседаний, то пропускать еще одно было крайне неловко, и я выбрал заседание вместо поликлиники и сидел на нем несколько часов. Мы разбирали заявления членов Литфонда о путевках, о пособиях, о намогильных памятниках, слушали отчет комиссии, обследовавшей Дом творчества в Переделкине, и все это было хорошо и прекрасно, но к врачу я в этот день не попал.
На другой неделе я записался снова на три часа. До этого времени предстояло сделать несколько небольших дел. Заехать в издательство «Молодая гвардия» и поговорить там в отделе художественного оформления, чтобы они поискали хорошего гравера для будущей моей книги, затем заехать в издательство «Советский писатель» и отдать им четыре стихотворные рукописи, которые были даны мне для прочтения и отзыва, затем заехать к машинистке и взять у нее перепечатанную рукопись будущего однотомника стихотворений, затем заехать к одной неизвестной мне старушке и посмотреть у нее будто бы старую икону, затем заехать в сберкассу и взять немного денег, потому что деньги у меня кончились. Между этими делами я должен был позвонить по телефону в шесть других мест и решить похожие же книжные, журнальные, статейные, стихотворные, переводческие дела, которые можно было решить по телефону. Время я рассчитал как будто точно. Но всегда получается потом, что тратишь на дело двадцать пять минут вместо пятнадцати и пятнадцать вместо пяти. Достаточно встретиться на лестнице с кем-нибудь из своих товарищей, поздороваться, спросить, ответить, рассказать, выслушать – и вот уж нет двадцати минут. Нужные телефоны в этот день, как нарочно, все были заняты, так что частые острые гудочки больно отзывались в ушах. Вместо трех часов я освободился от дел только в четверть пятого. И теперь можно было еще поехать к врачу, но я к этому времени почувствовал такой голод, что вместо поликлиники отправился в Дом литераторов, вместо онкологического кабинета оказался в ресторане, где и прообедал до шести часов вечера. А на другой день уехал в Карачарово с намерением провести там намеченные полтора месяца, написать три давно уже задуманных рассказа, а также закончить давно начатую небольшую работу о Державине. И еще кое-какие мелочи. В частности, скорее надо было разделаться с переводом Абуталиба Гафурова, народного поэта Дагестана, за который я взялся еще весной. Собственно говоря, это была не книга, а ворох подстрочников (стихи, поэмы, проза) , все, что написал за свою жизнь Абуталиб. Из этого я на свой вкус должен был выбрать, перевести и составить хотя бы небольшую книжицу, чтобы (по желанию издательства «Современник») русский читатель получил представление об этом девяностолетнем поэте, известном больше из книги Расула Гамзатова «Мой Дагестан» по многочисленным притчам «Абуталиб сказал».
Никакой ощутимой тревоги в сердце не было, иначе я не променял бы посещение врача на заседание и обед. Но вот я поймал себя на том, что невольно стремлюсь возвратиться к недописанному, скорее сесть за задуманное и вообще навести порядок в своем литературном хозяйстве.
Но почему Карачарово и почему обязательно уезжать из Москвы? Начну со второй половины вопроса. К пятидесяти годам складываются привычки, которые трудно ломать. К тому же известно, что каждый писатель имеет своенравные привычки, граничащие иногда, на посторонний взгляд, с чудачеством и капризом. Чехов садился за рабочий стол только в самой лучшей, «парадной» одежде. Куприн, напротив, любил писать (по крайней мере, в доэмигрантский период) совершенно разоблачившись. Бальзак устраивал искусственную ночь, занавешивая окна и зажигая свечи. Шиллер ставил ноги в таз с холодной водой. Тот пишет только карандашом, тот пишет только в школьных тетрадях, тот пишет только при музыке. Мало ли бывает привычек. У меня тоже выработалась своя привычка: работать в полную силу я могу, только уехав из Москвы. Есть квартира, просторный кабинет, хороший письменный стол. Но садишься утром и видишь, что все твои мысли расходятся пучком в разные стороны, а не фокусируются, как им полагается, на листе бумаги. И напротив, хоть какая-нибудь захудалая гостиница в захудалом городишке, тесный номерок с унылым видом на хозяйственный двор, но сядешь за стол и смотришь – пошла продукция, копятся исписанные страницы.
Лучше всего, конечно, в родном Олепине. Но в нашем доме мы не живем зимой, а только с мая, когда прогреет землю весна. Вот и мечешься всю зиму по Домам творчества и разным «берлогам». Одна из таких великолепных берлог – «второй» корпус в доме отдыха в Карачарове. Иногда подсчитаешь, и получается, что в году у тебя было приблизительно 230 немосковских рабочих дней и соответственно 130 нерабочих московских.
И в Москве я могу написать то, что можно написать за один присест, за одно рабочее утро. Небольшую статью, рецензию, выступление на радио. Но писать изо дня в день длинную вещь, жить в сфере этой вещи – не получается. И в Карачарове я не постоянно сижу за столом, гуляю, обедаю, даже смотрю кино. Однако Карачарово не выдергивает меня из сферы вещи, над которой работаю.
В Карачарово на Волге начал я ездить лет пятнадцать назад, и сначала только ради подледного рыбного лова. Директор карачаровского дома отдыха Борис Петрович Розанов (племянник замечательного русского писателя Соколова-Микитова) – человек широких взглядов и прекрасной души. Он всячески привечал нас (меня и моих компаньонов по рыбалке), да и рыба там, особенно около Григоровых островов, на Бабне, под Корчевой, ловилась отменная.
Азарт к рыбалке постепенно угас, зато однажды пришла счастливая мысль попроситься у Бориса Петровича не на рыбалку на два дня, а на месяц ради работы. Наверное, он найдет и выделит отдельную комнату, а в питании я не капризный. То есть люблю, конечно, вкусно поесть, но могу довольствоваться и малым.
В первый мой рабочий карачаровский сезон Борис Петрович поселил меня в отдельной комнате, но в общем корпусе. Жить можно (и даже работать), но все же гоготня отдыхающих в коридоре, громкое радио в других комнатах, а то и песни под аккордеон делали жизнь малоприятной. Между тем на территории дома отдыха стоял почти легендарный для меня некий так называемый второй корпус, в котором любил жить в зимнее время Константин Александрович Федин. Я был приглашен в гости, и при первом посещении второй корпус показался дворцом. Прихожая (стоячая вешалка), холл (диван, торшер, журнальный столик, радиоприемник), кухня (газ, холодильник), просторная столовая (овальный стол, буфет с посудой, стулья, кресла, диван, телевизор), рабочий кабинет, спальные комнаты. И все это одному человеку! За рюмкой и видя, может быть, что Федин (по воспитанности своей) разговаривает со мной за равного, и видя еще, как загорелись у меня глаза, Борис Петрович тотчас и предложил:
– Константин Александрович через восемь дней уезжает. Если хотите, перебирайтесь на его место.
С тех пор каждую зиму я стремился приехать в этот замечательный деревянный одноэтажный уютный дом. Только полагалось заранее скоординировать свои сроки с фединским, приоритетным там, пребыванием.
Раньше это был дом управляющего имением. Устроив в имении (князя и русского художника Гр. Гр. Гагарина) профсоюзный дом отдыха, домик этот оставили для приезжих гостей. Ну, скажем, небольшая иностранная делегация. Профсоюзный деятель с семьей. Однажды в доме жил в течение двух недель и тренировался гроссмейстер Петросян, готовясь к ответственному турниру. Потом для гостей был построен современный, совсем на другом уровне (стекло, бетон, голубоватые ванны), особняк на отшибе, и деревянный, старомодный, с небольшими окошками второй корпус сразу сделался провинциальным и захолустным, вроде Арбата в Москве, когда построили рядом широкий и современный проспект Калинина, он же «Новый Арбат».
Но захолустье-то домика, осененного вековыми гагаринскими липами, и делало его особенно привлекательным. Просторно, тишина до звона в ушах, и совсем один. Просторность тоже не последнее дело. Недаром в маленьком водоеме рыба останавливается в росте, и получаются старенькие, но маленькие карасики.
Сколько счастливых для меня страниц было написано в этом домике, сколько пережито тихих, блаженных дней! А рядом ведь еще и широкое зеркало Волги с перелеском на том берегу. Вокруг ведь еще и прямые пересекающиеся аллеи старинного парка с шуршащими желтыми листьями в сентябре и с лиловыми подснежниками в апреле. И теперь, когда я почувствовал потребность остановиться, оглядеться вокруг и, что называется, зачистить некоторые концы, меня безудержно потянуло в Карачарово, в мою, смею так называть, обитель.
Я привычно обосновался там, разложил все свои бумаги, книги, навострил перо, быстро пришел в хорошую рабочую форму, но тут понадобилось съездить в Москву.
Значит, тайная мысль все же точила меня, если я сделал новый заход, и на этот раз ничто не помешало мне попасть в поликлинику. Онколог, пожилая и, должно быть, опытная, усадила меня на стул, стоящий, как всегда, около стола, и начала перелистывать историю болезни, в которой, несмотря на ее многолетнюю пухлость от обилия всяких записей, болезни пока не значилось. Ну, там насморк, вазомоторный задний ринит. Ну, там ангина, грипп, нападающие на меня ежегодно, треплющие по десяти дней с высокой температурой. С ее точки зрения, это все не болезни.
– Ну, так что же вы хотите мне сказать? – оторвалась наконец онколог от писанины.
– Видите ли, у меня на бедре вот уже года три сидит какая-то черная штучка. Раньше я не обращал на нее внимания.
– Покажите.
Я спустил до колен штаны и поднял край трусов.
– Вот она. Уж три года.
Женщина дотронулась до нее двумя пальцами, подвигала ее из стороны в сторону, попробовала сверху, тверда ли.
– Одевайтесь. Я думаю, что ничего оченьстрашного нет. Но все же надо исследовать. А если уж исследовать, то сразу в высшую инстанцию, то есть там.
—Где там? – не понял я.
– В онкологическом институте. Сейчас я вам выпишу направление.
– Когда же я должен буду туда пойти? Дело в том, что я живу и работаю в Карачарове и у меня три рассказа…
– Ходили вы с ней три года, походите еще. Но я бы не откладывала. Я вам советую пойти завтра.
Легкий, присасывающийся к сердечной стенке холодок возник у меня в груди. В онкологический институт напрасно не посылают. Но сразу же и защитная мысль: «Мало ли что? Исследовать, конечно, необходимо. Исследуют, и буду я знать, что ОНА – действительно пустяки. Но неужели завтра же идти? А как же Карачарово, разложенные бумаги, недописанные рассказы?»
Вдруг с отчетливой и беспощадной ясностью я понял, пока шел от докторского кабинета до раздевалки, что моя жизнь до посещения врача и моя жизнь после посещения – это уже две разные жизни, с разными законами, с разным течением времени, с разными понятиями о том, что важно, а что не важно, как, допустим, жизнь государства до объявления и после объявления войны. И прерываются отпуска, и откладываются свидания, и отменяются разные поездки, покупки, ремонты квартир, планы на лето – все уже идет не так, как час назад, нынче утром. И не сразу еще отрешится сознание от мирного, привычного течения жизни, переключится на новый лад, а потом даже и приспособится к нему.
6
Направление было выписано на «Каширку», в Институт Блохина, то есть из всех возможных раковых мест в самое раковое место. Я должен был явиться со своей бумажкой в регистратуру (первый захватывающий зубец машины) и, захваченный этим первым зубцом, начал бы перемещаться и коловращаться по коридорам, пока в конце концов машина не разжала бы своих крепких рычагов либо не схватила еще более цепкими рычагами и не опрокинула бы лицом кверху на узком операционном столе.
Наш главврач, подписывая направление, посоветовал:
– «Каширка» – это чистилище и ад, вместе взятые. Не дай бог попасть в общий поток. Со всех концов страны с разными формами… Едва успевают резать. А ты иди лично к заведующей поликлиникой. Ее фамилия Чеботарева. Позвони предварительно. Представься…
Заведующая поликлиникой, взглянув на мои бумаги, написала что-то на направлении и послала меня в регистратуру. В регистратуре бесстрастно заполнили карточку и присвоили номер.
– Запомните свой номер. Когда будете приходить к нам, сразу же называйте. А сейчас в кабинет двести шестой, к врачу.
Вот и началось мое движение по коридорам. И где? На «Каширке». У Блохина. Бывало, само сочетание звуков «Каширка», Блохин навевало тоску. Сюда ходили к умирающему Яшину. Проезжаешь мимо в село Коломенское или в Царицыно, скосишь глаза направо, на приземистые стекло и бетон, а также на строительные краны вокруг – прибавишь скорости. Отметишь про себя: расширяются, строятся. Но попасть туда – не приведи бог. Ан вот и попал. Что значит попал? Я же просто так. На исследование. Поглядят, удостоверятся, что это пустяк. Это другие попали. Те, которые лежат, те, которых оперируют, облучают. Вот Василий Леонидович в прошлом году – тот действительно попал. Собрался ехать в Кисловодск в санаторий и стал выправлять курортную карту в районной поликлинике. Но врач, который просвечивал его рентгеном, говорит: «У вас в желудке не язва ли? Вы проверьтесь как следует». Через несколько дней он уж лежал здесь, на «Каширке», у Блохина (вместо кисловодского санатория!), и после операции, как это часто бывает, не воспрял. Походил несколько месяцев, поохал, подержался за живот, постонал, да и успокоился навсегда. Вот он действительно попал на «Каширку». А я что? Меня эта «Каширка» не касается. Постой, постой, а куда же ты пришел, если не на «Каширку»? И этот коридор, где же он? Может быть, ты идешь сейчас по фойе Большого театра, по кобулетскому парку или отправился в Журавлиху за рыжиками? Неужели? Снова защемило сердце. Всем ведь кажется, что идут сюда на исследование или для профилактики. Даже если и режут, одному скажут – язва, другому скажут – полипы, третьему скажут – бородавка. Однако ведь есть у них и другая формула: «Ну что же, посмотрели мы вас. Вы больной не наш. Идите и лечитесь у себя в поликлинике». Вот как они говорят в иных случаях. А уж если оставили у себя… Скорее, скорее в кабинет 206.
В коридоре перед каждыми дверями на стульях и так вдоль стенки терпеливо, покорно сидят и стоят больные. Приглядываюсь к их лицам. Не похожи как будто на раковых больных. Есть, конечно, утомленные, потухшие, блеклые, сероватые, но в общем-то обыкновенные современные лица, как если бы не в коридоре онкологического института, а в магазинной очереди, или в трамвае, или в обыкновенной больнице перед таким же кабинетом врача. Встал и я в скорбную очередь. В нетерпении зашагал взад-вперед по узкому, еще и суженному сидящими людьми, коридору. Ненароком пробурчал себе под нос:
– И здесь очередь.
И был услышан терпеливо ожидающими людьми. И один мужичок, как видно приезжий и поэтому более терпеливый по сравнению с нами, москвичами, резонно заметил на мое недовольство:
– Теперь уж, если сюда попал, торопиться не надо. Чем тише, тем лучше.
Была раньше такая медицинская максима: «Если после разговора с врачом больному не стало легче, то это плохой врач». Как быть, если нынешние врачи почти не разговаривают с больными? Первым делом без разговоров они посылают больного на рентген и анализы. Без анализов современный врач глух и слеп. Расспросить об образе жизни за последние годы, о возможных отклонениях от нормальной жизни, о встрясках, называемых ныне стрессами, о постоянном душевном беспокойстве, если оно есть, о его причинах, о положительных и отрицательных эмоциях, о пище, о рабочем месте, о материальной озабоченности, о возможных комплексах – расспросить обо всем этом у врача нет ни времени, ни желания. При любой жалобе: «Анализы, рентген, электрокардиограмма». На основании бумажки с анализами за две минуты врач назначает лечение, выписывает рецепты, а главное, выписывает бюллетень. Может, оно и правильно: зачем дощупываться до желудка и печени, когда рентген покажет все тотчас как на ладони. Зачем докапываться до тонкостей самочувствия, когда анализ точно покажет, что в крови билирубин выше нормы. Два года назад у меня была резкая, временная, правда, потеря веса. За полтора месяца я непроизвольно потерял семь килограммов и, естественно, начал беспокоиться. Обратился в крупный гастроэнтерологический институт. Сделали все анализы, обнаружили немного билирубинчика в крови, дали рекомендации, как обходиться с печенью, как ее щадить, чем подлечивать.
– Но все же вес… Неужели из-за печени?
– Едва ли.
– Тогда что же? Может быть, щитовидная железа? – Это я уж сам подсказываю врачу.
– Может быть. Но эндокринология не наша специальность. Со щитовидкой вам надо обращаться в другой институт.
И никому из них (а были они все крупные профессора и светила) не пришло в голову расспросить меня о тонкостях самочувствия, о временами нападающей слабости, когда ничего не хочется, кроме как лежать, закрыть глаза, о беспричинном временами обливании потом во сне, когда в комнате прохладно и даже холодно. А потом (не могли же семь килограммов исчезнуть ни с того ни с сего) и поинтересоваться, нет ли где-нибудь у меня на коже этакой черной штучки величиной с горошину. Должен же знать современный врач, что именно эти штучка в период медленного многолетнего созревания может вызвать временную резкую потерю веса. Я и то теперь это знаю. Так и лечил бы я свою печень творогом и боржомом до тех пор, пока она стала бы мне совсем не нужна.
В 206 кабинете врач, женщина лет тридцати пяти, оказалась немногословнее остальных врачей.
– Покажите, что у вас там.
Покатала двумя прямыми пальцами из стороны в сторону, помяла вокруг, надавила сверху.
– Я думаю, ничего оченьстрашного. Придется вам пройти трехдневное изотопное исследование. После этого решим, что с нею делать. Я даю вам направление в нашу лабораторию. Туда можно пройти по улице. И для этого придется одеваться. А можно – цокольными коридорами. Запутанный длинный переход, но спросите, разберетесь. В лаборатории вам «поднесут» рюмку радиоактивного фосфора, вы ее выпьете. Потом три дня подряд будете приезжать для исследования. Это довольно точный, безошибочный метод диагностики поверхностных опухолей. Так что через три дня будем все знать. Я думаю, ничего очень страшного.
Подземные переходы из одного корпуса в другой, цокольные коридоры, желтые от слабого освещения, кафельные, с толстыми, обложенными асбестом трубами над головой. Если бы снять в кино мой переход, то коридоры эти приобрели бы значение символа. Я шел сначала пригнувшись, так низко нависали как бы жирные трубы, но потом осмелился, распрямился, и оказалось, что можно идти свободно в рост, и еще оставался между мной и трубами небольшой просвет.
Хотя иду один по чудовищным, не трехсот ли метровым, переходам, но – в общем потоке. Больной номер… (номер я забыл) – и ничего больше. Преодолел все коридоры, повороты, поднялся по лестнице и оказался перед дверью с надписью: «Лаборатория радиоизотопной диагностики». Перед дверями стол, бумага, телефон, девушка в белом халатике. Предъявляю ей направление. Она записывает меня в какую-то книгу и деловито советует:
– Сегодня не стоит вам это пить. Впереди два выходных дня. А надо выпить и явиться на другой день на исследование. Значит, приезжайте к нам в понедельник. Мы вас угостим изотопами и в течение трех последующих дней будем считать.
– В понедельник вы же здесь будете дежурить?
– Не имеет значения.
По тем же чистилищным переходам (так и тянет пригнуться) пошел обратно. Вспомнил ни с того ни с сего, попали на язык (как это бывает, если стихи – профессия) и прилипли строчки из чьего-то (Леонида Мартынова?) стихотворения. Иду и твержу про себя нараспев вперемешку со своими практическими соображениями:
«…Ах, Борис Александрович! – говорил я тогда в машине в день знаменательного знакомства. – Еду с таким хирургом и – нечего вырезать! А ведь когда понадобится, до такого светила и не доберешься». Так и вышло. Профессор Петров лежит в земле, а я брожу, безымянный и рядовой, по чистилищу, по предварительным пока что кругам, и хорошо, если на этом все и кончится.
Вспомнив о Борисе Александровиче, я вспомнил о Татьяне Сергеевне и тотчас позвонил ей, не имея в виду конкретной пользы, а просто так, ради доброго и опытного совета.
– Владимир Алексеевич, дорогой! Как вы?
– Да ведь как? Говорил я тогда Борису Александровичу, когда ехал из Загорска…
– А что такое?
– Ничего очень страшного. Но все же – надо провериться. Возможна и операция.
– Подождите… Вы говорите, это на коже? Так ведь Агнесса Петровна заведует как раз таким отделением в Институте имени Герцена.
– Кто она, Агнесса Петровна?
– Профессор. Моя подруга. Борис Александрович не считал хирургию женской профессией и к женщинам-хирургам относился, ну, скажем так… снисходительно. Только для Агнессы Петровны он делал исключение и находил ее на своем месте. Это очень энергичная женщина. Иногда в шутку мы ее зовем Агрессор Петровна. Кстати, она ваша читательница. И буквально на днях спрашивала, нельзя ли достать вашу последнюю книгу. Хотите ее телефон? А я позвоню со своей стороны. Все будет сделано на самом высоком уровне. По высшему классу.
– Что это за институт и почему – Герцена?
– Герцен, между прочим, внук того, вашего Герцена. Основоположник русской онкологической школы. Институт онкологический, как сами понимаете. Расположен на Беговой.
– Но это же рядом с домом! Не надо ездить на исследования через всю Москву! И потом интересно, что Герцена.
– Почему?
– В Доме Герцена, в Литературном институте, началась фактически моя литературная жизнь. Мы, поэты, любим такую вот законченность в композиции, такую вот окольцованность.
– Ну, это вы бросьте! Звоните Агнессе, и все будет о'кей.
Наш главврач, подписывая направление, посоветовал:
– «Каширка» – это чистилище и ад, вместе взятые. Не дай бог попасть в общий поток. Со всех концов страны с разными формами… Едва успевают резать. А ты иди лично к заведующей поликлиникой. Ее фамилия Чеботарева. Позвони предварительно. Представься…
Заведующая поликлиникой, взглянув на мои бумаги, написала что-то на направлении и послала меня в регистратуру. В регистратуре бесстрастно заполнили карточку и присвоили номер.
– Запомните свой номер. Когда будете приходить к нам, сразу же называйте. А сейчас в кабинет двести шестой, к врачу.
Вот и началось мое движение по коридорам. И где? На «Каширке». У Блохина. Бывало, само сочетание звуков «Каширка», Блохин навевало тоску. Сюда ходили к умирающему Яшину. Проезжаешь мимо в село Коломенское или в Царицыно, скосишь глаза направо, на приземистые стекло и бетон, а также на строительные краны вокруг – прибавишь скорости. Отметишь про себя: расширяются, строятся. Но попасть туда – не приведи бог. Ан вот и попал. Что значит попал? Я же просто так. На исследование. Поглядят, удостоверятся, что это пустяк. Это другие попали. Те, которые лежат, те, которых оперируют, облучают. Вот Василий Леонидович в прошлом году – тот действительно попал. Собрался ехать в Кисловодск в санаторий и стал выправлять курортную карту в районной поликлинике. Но врач, который просвечивал его рентгеном, говорит: «У вас в желудке не язва ли? Вы проверьтесь как следует». Через несколько дней он уж лежал здесь, на «Каширке», у Блохина (вместо кисловодского санатория!), и после операции, как это часто бывает, не воспрял. Походил несколько месяцев, поохал, подержался за живот, постонал, да и успокоился навсегда. Вот он действительно попал на «Каширку». А я что? Меня эта «Каширка» не касается. Постой, постой, а куда же ты пришел, если не на «Каширку»? И этот коридор, где же он? Может быть, ты идешь сейчас по фойе Большого театра, по кобулетскому парку или отправился в Журавлиху за рыжиками? Неужели? Снова защемило сердце. Всем ведь кажется, что идут сюда на исследование или для профилактики. Даже если и режут, одному скажут – язва, другому скажут – полипы, третьему скажут – бородавка. Однако ведь есть у них и другая формула: «Ну что же, посмотрели мы вас. Вы больной не наш. Идите и лечитесь у себя в поликлинике». Вот как они говорят в иных случаях. А уж если оставили у себя… Скорее, скорее в кабинет 206.
В коридоре перед каждыми дверями на стульях и так вдоль стенки терпеливо, покорно сидят и стоят больные. Приглядываюсь к их лицам. Не похожи как будто на раковых больных. Есть, конечно, утомленные, потухшие, блеклые, сероватые, но в общем-то обыкновенные современные лица, как если бы не в коридоре онкологического института, а в магазинной очереди, или в трамвае, или в обыкновенной больнице перед таким же кабинетом врача. Встал и я в скорбную очередь. В нетерпении зашагал взад-вперед по узкому, еще и суженному сидящими людьми, коридору. Ненароком пробурчал себе под нос:
– И здесь очередь.
И был услышан терпеливо ожидающими людьми. И один мужичок, как видно приезжий и поэтому более терпеливый по сравнению с нами, москвичами, резонно заметил на мое недовольство:
– Теперь уж, если сюда попал, торопиться не надо. Чем тише, тем лучше.
Была раньше такая медицинская максима: «Если после разговора с врачом больному не стало легче, то это плохой врач». Как быть, если нынешние врачи почти не разговаривают с больными? Первым делом без разговоров они посылают больного на рентген и анализы. Без анализов современный врач глух и слеп. Расспросить об образе жизни за последние годы, о возможных отклонениях от нормальной жизни, о встрясках, называемых ныне стрессами, о постоянном душевном беспокойстве, если оно есть, о его причинах, о положительных и отрицательных эмоциях, о пище, о рабочем месте, о материальной озабоченности, о возможных комплексах – расспросить обо всем этом у врача нет ни времени, ни желания. При любой жалобе: «Анализы, рентген, электрокардиограмма». На основании бумажки с анализами за две минуты врач назначает лечение, выписывает рецепты, а главное, выписывает бюллетень. Может, оно и правильно: зачем дощупываться до желудка и печени, когда рентген покажет все тотчас как на ладони. Зачем докапываться до тонкостей самочувствия, когда анализ точно покажет, что в крови билирубин выше нормы. Два года назад у меня была резкая, временная, правда, потеря веса. За полтора месяца я непроизвольно потерял семь килограммов и, естественно, начал беспокоиться. Обратился в крупный гастроэнтерологический институт. Сделали все анализы, обнаружили немного билирубинчика в крови, дали рекомендации, как обходиться с печенью, как ее щадить, чем подлечивать.
– Но все же вес… Неужели из-за печени?
– Едва ли.
– Тогда что же? Может быть, щитовидная железа? – Это я уж сам подсказываю врачу.
– Может быть. Но эндокринология не наша специальность. Со щитовидкой вам надо обращаться в другой институт.
И никому из них (а были они все крупные профессора и светила) не пришло в голову расспросить меня о тонкостях самочувствия, о временами нападающей слабости, когда ничего не хочется, кроме как лежать, закрыть глаза, о беспричинном временами обливании потом во сне, когда в комнате прохладно и даже холодно. А потом (не могли же семь килограммов исчезнуть ни с того ни с сего) и поинтересоваться, нет ли где-нибудь у меня на коже этакой черной штучки величиной с горошину. Должен же знать современный врач, что именно эти штучка в период медленного многолетнего созревания может вызвать временную резкую потерю веса. Я и то теперь это знаю. Так и лечил бы я свою печень творогом и боржомом до тех пор, пока она стала бы мне совсем не нужна.
В 206 кабинете врач, женщина лет тридцати пяти, оказалась немногословнее остальных врачей.
– Покажите, что у вас там.
Покатала двумя прямыми пальцами из стороны в сторону, помяла вокруг, надавила сверху.
– Я думаю, ничего оченьстрашного. Придется вам пройти трехдневное изотопное исследование. После этого решим, что с нею делать. Я даю вам направление в нашу лабораторию. Туда можно пройти по улице. И для этого придется одеваться. А можно – цокольными коридорами. Запутанный длинный переход, но спросите, разберетесь. В лаборатории вам «поднесут» рюмку радиоактивного фосфора, вы ее выпьете. Потом три дня подряд будете приезжать для исследования. Это довольно точный, безошибочный метод диагностики поверхностных опухолей. Так что через три дня будем все знать. Я думаю, ничего очень страшного.
Подземные переходы из одного корпуса в другой, цокольные коридоры, желтые от слабого освещения, кафельные, с толстыми, обложенными асбестом трубами над головой. Если бы снять в кино мой переход, то коридоры эти приобрели бы значение символа. Я шел сначала пригнувшись, так низко нависали как бы жирные трубы, но потом осмелился, распрямился, и оказалось, что можно идти свободно в рост, и еще оставался между мной и трубами небольшой просвет.
Хотя иду один по чудовищным, не трехсот ли метровым, переходам, но – в общем потоке. Больной номер… (номер я забыл) – и ничего больше. Преодолел все коридоры, повороты, поднялся по лестнице и оказался перед дверью с надписью: «Лаборатория радиоизотопной диагностики». Перед дверями стол, бумага, телефон, девушка в белом халатике. Предъявляю ей направление. Она записывает меня в какую-то книгу и деловито советует:
– Сегодня не стоит вам это пить. Впереди два выходных дня. А надо выпить и явиться на другой день на исследование. Значит, приезжайте к нам в понедельник. Мы вас угостим изотопами и в течение трех последующих дней будем считать.
– В понедельник вы же здесь будете дежурить?
– Не имеет значения.
По тем же чистилищным переходам (так и тянет пригнуться) пошел обратно. Вспомнил ни с того ни с сего, попали на язык (как это бывает, если стихи – профессия) и прилипли строчки из чьего-то (Леонида Мартынова?) стихотворения. Иду и твержу про себя нараспев вперемешку со своими практическими соображениями:
В Карачарово сегодня вернуться не удастся. В Карачарове бумаги разложены на столе, книга раскрыта на середине. В Карачарове свежий снежок на аллеях парка. Белки шныряют по парковым аллеям.
Я тебе чего-нибудь куплю
В магазине изотопов
В Карачарово удастся вернуться не раньше четверга, а то и в пятницу. Неделя, считай, пропала. Есть и в Москве дела. Ладно. Заеду на телевидение, возьму икону из реставрации, позвоню в издательство «Современник».
Я тебе чего-нибудь куплю
В магазине изотопов
Чертовы переходы. Кафель и трубы. Но главное, напоят в понедельник изотопами, а потом считать. Что считать? Изотопы считать? Чепуха, да и только. А главное, ждать до понедельника. Нет, ждать до вторника. Считать начнут лишь во вторник. Нет, ждать до четверга. Ведь три дня надо считать. К врачу в 206 кабинет я попаду не раньше пятницы, а то и на следующей неделе. А в Карачарове бумаги разложены, книга раскрыта на недочитанной странице:
Я тебе чего-нибудь куплю
В магазине изотопов
На улице по выходе из ворот меня встретил все тот же ноябрьский, с ранним мокрым снегом под ногами, с сырым хмурым небом, с пронзающим ветерком промозглый день, но еще более противный, чем утром.
Я тебе чего-нибудь куплю
В магазине изотопов
«…Ах, Борис Александрович! – говорил я тогда в машине в день знаменательного знакомства. – Еду с таким хирургом и – нечего вырезать! А ведь когда понадобится, до такого светила и не доберешься». Так и вышло. Профессор Петров лежит в земле, а я брожу, безымянный и рядовой, по чистилищу, по предварительным пока что кругам, и хорошо, если на этом все и кончится.
Вспомнив о Борисе Александровиче, я вспомнил о Татьяне Сергеевне и тотчас позвонил ей, не имея в виду конкретной пользы, а просто так, ради доброго и опытного совета.
– Владимир Алексеевич, дорогой! Как вы?
– Да ведь как? Говорил я тогда Борису Александровичу, когда ехал из Загорска…
– А что такое?
– Ничего очень страшного. Но все же – надо провериться. Возможна и операция.
– Подождите… Вы говорите, это на коже? Так ведь Агнесса Петровна заведует как раз таким отделением в Институте имени Герцена.
– Кто она, Агнесса Петровна?
– Профессор. Моя подруга. Борис Александрович не считал хирургию женской профессией и к женщинам-хирургам относился, ну, скажем так… снисходительно. Только для Агнессы Петровны он делал исключение и находил ее на своем месте. Это очень энергичная женщина. Иногда в шутку мы ее зовем Агрессор Петровна. Кстати, она ваша читательница. И буквально на днях спрашивала, нельзя ли достать вашу последнюю книгу. Хотите ее телефон? А я позвоню со своей стороны. Все будет сделано на самом высоком уровне. По высшему классу.
– Что это за институт и почему – Герцена?
– Герцен, между прочим, внук того, вашего Герцена. Основоположник русской онкологической школы. Институт онкологический, как сами понимаете. Расположен на Беговой.
– Но это же рядом с домом! Не надо ездить на исследования через всю Москву! И потом интересно, что Герцена.
– Почему?
– В Доме Герцена, в Литературном институте, началась фактически моя литературная жизнь. Мы, поэты, любим такую вот законченность в композиции, такую вот окольцованность.
– Ну, это вы бросьте! Звоните Агнессе, и все будет о'кей.