Былинный цикл (все же не обошлось без проклятого словечка), о котором тут в зале много говорилось, совсем не был представлен на выставке. Говорилось же, что этот былинный цикл – чуть ли не главное в художественном наследии Константина Васильева. Один молодой человек с фотоаппаратом на груди, захлебываясь от восторга, пересказал содержание большого полотна с Ильей Муромцем. Будто бы древнерусский богатырь на коне, с луком среди холмов бьет стрелами направо и налево по маковкам, луковкам и крестам белокаменных церквей, и уж всюду валяются на земле поверженные луковки, маковки и кресты.
   Да, да, есть такое веяние, течение, направление мысли, такая, скажем, идея, что молодому, веселому, душевно здоровому народу с его языческими богами, с его поклонением природе, с его Ярилиными играми на Красных горках, масленицами и купалами, домовыми и лесовыми, русалками и приворотными зельями, – что этому молодому и веселому народу христианская религия, зародившаяся на древнем востоке, была навязана искусственно. Что она, эта религия, с самого начала была чужда детски простодушным племенам, что, зародившись среди древнейших восточных племен и народов, эта религия восприняла от них историческую усталость и что эта усталость легла тяжелым крестом на молодые плечи всех этих древлян, полян, вятичей, кривичей и так далее. Что вместо ярких славянских имен, разных там Любав, Горислав, Ратьмиров, Русланов, Людмил, Светлан, Цветан, Веснян, Лелей, Купавен, Ярославен, восточная христианская религия принесла и внедрила чужеземные имена, а яркие привольные поляны и берега рек, где происходили языческие празднества, заменила на храмы, полуосвещенные лампадами и свечами и душные от курений ладана.
   Здесь не место эту точку зрения некоторых людей развивать во всю ширь, соглашаться с ней или опровергать ее, гадать, как строилась бы государственность России без христианства, как развивалась бы культура России и чего она достигла бы, говорить о том, что древние представления славян о природе, о жизни вовсе не были погублены, но все время органично участвовали в культурном процессе, что привнесенную далекую восточную религию наш народ, в конце концов, ассимилировал, «обрусил» и «одомашнил», создав на ее основе свою ярчайшую архитектуру, свою ярчайшую живопись, что до самых позднейших времен в искусстве существовал своеобразный синтез древнеславянских и христианских представлений. Возьмем хотя бы Васнецова, Врубеля, Нестерова, Гоголя, Рериха, Достоевского, Мусоргского, Островского, Чайковского, Лескова, А. К. Толстого, Тютчева, Блока, Есенина, да и Пушкина с Лермонтовым, в конце концов.
   Здесь– повторим – не место углубляться во все это, достаточно было сказать, что такая точка зрения существует, и вот, значит, художник Константин Васильев был приверженцем и выразителем этого течения, которое я назвал бы младославянством. Младославяне существуют и в живописи, и в поэзии (скажем, Игорь Кобзев), и, наверное, в публицистике. Вернее и осторожнее сказать – элементы младославянства. А вообще-то жаль, что нельзя было увидеть на выставке былинный цикл Константина Васильева, и неизвестно, где, как и когда его удастся увидеть.
   Воздействие живописи Васильева на людей поистине удивительно, книга отзывов (она хранится в библиотеке Дома культуры совхоза им. Ленина) полна восторженных, восклицательных записей. Рассказывают, что один рабочий совхоза забрел на выставку с похмелья, небритый, помятый, в стеганке, увидел, был потрясен, поспешно ушел и явился через два часа побритый и в галстуке. А потом приходил еще и еще, приводя каждый раз кого-нибудь из своих дружков. Таково воздействие на душу человека красоты и, как мы уж определили главное качество этой живописи, – чистоты. Когда мы вышли на улицу, ноябрьская темень была еще чернее, а мокрый снег гуще. При выезде из совхоза на шоссе дорожный знак предписывал поворот направо, в то время как Москва была слева. Может быть, я по вечернему делу и ненастью и нарушил бы тут правила дорожного движения и сразу повернул бы налево, но между двумя полосами дороги был газон, который никак нельзя было перескать, и пришлось подчиниться. Надо было найти место разворота, а его все не было и не было. Мы доехали почти до самого Домодедова и только там наконец развернулись. Еще сорок километров ночной езды до Москвы.
   Когда теперь я вспоминаю эту длинную ночную езду с нашими первоначальными поисками совхоза, с заездом в Горки, а теперь вот еще и в Домодедово, ослепительно яркая вспышка живописи, оазис выставки, представляется мне каким-то чудом, кажется чем-то либо примерещившимся, либо приснившимся во сне. Когда же некоторое время спустя я приехал туда опять, чтобы еще раз и подольше все рассмотреть, около Дома культуры вилась и загибалась очередь человек в пятьсот.
   На этом, вообще-то говоря, можно было бы и закончить эту «картинку с выставки», но через несколько дней я оказался в мастерской художников Тихомировых Ольги и Леонида, давних моих приятелей, и разговор, естественно, коснулся Константина Васильева. Надо сказать, что в мастерской в тот час были еще и другие художники, профессионалы, члены МОСХа, участники многих выставок, одним словом, хорошие, нормальные, современные наши художники, и тут я был вынужден удивиться.
   – Константин Васильев?! – запротестовали художники. – Но это же непрофессионально. У живописи есть свои законы, свои правила. А это безграмотно с точки зрения живописи. Он любитель, дилетант, и все картины его – дилетантская мазня. Там же ни одно живописное пятно не соответствует другому живописному пятну!
   – Но позвольте, если эта живопись вовсе даже и не искусство, то чем же и почему она воздействует на людей? Я понимаю, если бы тут был элемент скандала, дешевой сенсации, политиканства, какой-нибудь обличительный момент, злободневность, сатира, фельетон, на которые падок обыватель, или секс, порнография, или какие-нибудь абстракционистские завихрения, и отсюда голое любопытство у зрителей. Но ведь ничего этого нет. Портрет Достоевского со свечой, женское лицо в морозном окне, Ярославна, поцелуй под чужими окнами, мотивы войны…
   – Может быть, там есть поэзия, свои мысли, символы, образы, свой взгляд на мир – мы не спорим, – но там нет профессиональной живописи.
   – Да не могут мысли и символы воздействовать на людей сами по себе в голом виде. Это были бы только лозунги, отвлеченные знаки. И поэзия не может существовать в невоплощенном виде. И напротив, если картина сверхграмотна и профессиональна, если в ней каждое живописное пятно, как вы говорите, соотносится с другим живописным пятном, но нет в ней ни поэзии, ни мысли, ни символа, ни своего взгляда на мир, если картина не трогает ни ума, ни сердца, скучна, уныла или просто мертва, духовно мертва (вы меня понимаете?), то зачем мне это грамотное соотношение ее частей. Тут главное, видимо, именно в одухотворенности картин Константина Васильева. Именно одухотворенность почувствовали люди и повалили на нее как на свет, в ноябрьскую мокрую темень в нелепый подмосковный совхоз, в его Дом культуры.
   А если так, то что есть красота, И почему ее обожествляют люди? Сосуд она, в котором пустота. Или огонь, мерцающий в сосуде?

МОСКВА. КОМИССИОННЫЙ МАГАЗИН

   Люблю заходить в антикварные лавчонки. У нас, конечно, лавчонок нет и быть не может, у нас только магазины, и называются они в этом случае комиссионными. Но во всех других городах земного шара существуют антикварные лавчонки, причем самого разного пошиба. Написано коротенькое словечко «антик», и означает это, что тут торгуют старинными или, по крайней мере, старыми вещами.
   Нет слов, интересно зайти или хотя бы посмотреть через витринное стекло на «антик» высокого класса. Эти магазины обставлены старинной мебелью (разные там «Людовики» да «Виктории»), как если бы то была уже квартира, жилой интерьер, и вот они, необходимые предметы; кровать, комод, стол, кресла, стулья, люстра, образцы другой старинной мебели. Все отреставрировано, отполировано, сверкает, сияет. Бери и сразу же ставь у себя дома.
   Однако взять и поставить не так-то просто. Во-первых, надо иметь соответствующий дом, во-вторых, «антик» кусается, «антик» доступен только очень богатым людям.
   Можно зайти и посмотреть, походить среди старинных предметов, за это денег не спросят, но заходить без дела в тихий пустынный магазин (звякнет звоночком входная дверь, выйдет откуда-то из глубины хозяйка с любезным видом) считается неэтичным. Да и самому станет неловко, когда один на один с хозяйкой и она спрашивает, что посетителю угодно, а ему ничего не угодно, кроме как поглазеть.
   Нет, я люблю именно лавчонки, похожие на развали старых и старинных вещей, где можно их разглядывать, брать в руки, где можно встретить бог знает что – от серебряного кубка до гранатовых бус, от маленькой иконки до трости с костяным набалдашником, от настольного колокольчика до веера из страусовых перьев, от кораллового браслета до разрезательного ножа с малахитовой рукояткой, от русской золотой монеты до янтарных четок, от массивной серебряной цепи (нагрудное украшение) до черепахового гребня, от камеи до сердоликового перстня с изображением старинного герба, от… сотни и сотни разнообразных предметов, один занимательнее другого, и за каждым стоит мало того что время – своя история, своя судьба.
   Взять хотя бы вот эти два царских русских золотых пятирублевика у антиквара в городе Регенсбурге, в Баварии. Кто-то увез же их с собой из России в эмиграцию и, может быть, не сразу в Германию, а, скажем, в Париж, а если и в Германию, то не сразу же в Регенсбург. Была обширная берлинская эмиграция. Берёг их как реликвии, потом переделал в серьги. Теперь каждая монета подвешена на довольно длинных золотых цепочках, а там уж и замочки, чтобы продевать в уши. Наверное, нелегко было с ними расставаться хозяйке, но, как видим, расстаться пришлось (после каких мытарств?), и вот они лежат за стеклом витрины среди множества безделушек у антиквара в городе Регенсбурге, и случайно, на один день заехавший в этот город москвич просит антиквара достать их с витрины, чтобы подержать в руках…
   Актиквар, поняв, что зашедшего человека интересуют русские вещи, держит уже на ладони миниатюрный серебряный складенек. Если сложить все три створки, получится меньше чем со спичечный коробок. Снаружи серебряный, а внутри писаный: Сергий Радонежский в центре, Владимирская божья мать и троица на створках. Тоже ведь не так просто оказался он в такой дали от Троице-Сергиевой лавры (теперешнего Загорска) и не с первым с ним из всех привезенных вещей расстался хозяин, а полагаю, что в последнюю очередь.
   – Сколько стоит?
   – Две тысячи двести.
   Денег таких у зашедшего москвича нет, но каково отдавать складенек опять в руки антиквара, каково уходить от него, и уходить навсегда? Вечно так в этих антикварных магазинах: и радость находки и боль потери.
   Как море вымывает иногда из своих глубин разные диковинные предметы (с затонувших кораблей, а то и с легендарной Атлантиды), так и время вымывает из глубины затонувшую старину, и прилавок антикварного магазина есть та кромка морского берега, где оказываются вымытые, выброшенные волной предметы. Галька, галька – и вдруг золотой дублон. Ну, а уж кусочек янтаря, пемзы, обломок коралла, агат или сердолик – во всяком случае.
   У нас, на прилавки наших комиссионных магазинов, время вымыеает старину как-то послойно. Мы не берем периода так называемых «торгсинов» (торговля с иностранцами!), когда снимался верхний слой.
   Нет, мы берем уже более поздние времена, тем более что «торгсинов» этих сами не видели, не застали.
   Но видели однажды и хорошо помним слой старой, старинной мебели.
   В середине пятидесятых годов – в начале шестидесятых в Москве бурно закипело жилищное строительство. Люди, теснившиеся в коммунальных квартирах в старых домах с толстыми стенами и высокими потолками, переселялись из центральной части Москвы, из пределов Садового кольца на окраины, в новые, на скорую руку слепленные четырех– и пятиэтажные коробки, в квартиры так называемые малогабаритные, но, правда, с необходимыми, элементарными удобствами. Старая мебель из старых московских домов никак не подходила к новым квартирам, не могла там уставиться. Да и не хотели переселяющиеся тащить в новое жилье старую, как они называли, рухлядь. Тут вошла в моду современная фанерная мебель на тонких ножках-хворостинках, а громоздкие и тяжелые комоды, трельяжи, буфеты, книжные шкафы, секретеры, зеркала в рамах, письменные столы, кресла, стулья, поставцы, диваны, все эти псише и були, ампиры и жакобы, «павлы» и «николаи», черный резной дуб и красное дерево (пламя), карельская береза и тополь, все эти кравати-ладьи, целые или полуразрозненные гостиные, кабинеты, спальни и столовые, – все это потемневшее от времени, подзакоптелое от керосинок к примусов двадцатых и тридцатых годов, подызломанное, подызодранное, потерявшее свой первоначальный вид, все это, если не выбрасывалось просто на свалку во дворе, не выставлялось на лестничные площадки, то отвозилось в мебельные комиссионные магазины, где громоздилось так, что не протиснуться: ходи (протискивайся), выбирай и увози за бесценок.
   Сказать «за бесценок» – это еще ничего не сказать. Надо бы сказать – задаром, в виде неожиданной находки, подарка, манны небесной. А мы, дураки, ходили около этой старины и хихикали: ты гляди, ты гляди, горка-то, медяшками украшенная, сто рублей. Секретер-то этот, инкрустированный деревом, паст ушками и пастушк ами, цветами и бабочками, замком на заднем плане – двести пятьдесят! С ума сошли люди… Ну к что же, что крепостной работы. У него вот крышка отваливается, едва держится на одной петле… Неужели найдутся дураки и купят? А кресла-то, кресла-то с полукруглыми спинками, по сорок рублей за штуку! Рехнулись люди, Ну и что же, что восемнадцатый век, Елизавета Петровна, ну и что же, что Державин мог сидеть? Все сиденья вон как засалены да изодраны, и не стыдно за такое барахло по сорок рублей за штуку драть? А комодик-то этот пузатенький, а шкафик-то этот, «монашкой» называемый? А это еще что? Буль какой-то, перламутром весь изукрашенный, – триста рублей! А часы-то бронзовые, малахитом отделанные, – семьсот!!! Да что они, ошалели?
   И ведь нельзя сказать, что мгновенно вскипела и опала эта волна. Нет, держалась несколько лет, было время оглядеться и одуматься. Но из миллионов москвичей, снующих по улицам и гоняющихся за немецкими стенками под названием «Хильда», только единицы заходили в комиссионные мебельные магазины, а из зашедших только единицы понимали настоящую цену вещам.
   И вот схлынула волна, откатилась, опала, и сразу, как будто по задуманной схеме, в двадцать и в тридцать раз подскочили цены, а то и в сто раз. Не исключено, что секретер тот, крепостной работы, с отваливающейся крышкой, с пастушками и пастушками, который валялся тогда в магазине за двести пятьдесят рублей, стоит теперь десятки тысяч. Вернее сказать, стоил бы, если бы вдруг опять появился в продаже. Но он не появится, уверяю вас. Он где-нибудь прочно стоит, отреставрированный, сияющий, и хозяева его со смехом рассказывают потрясенным гостям, что куплено в Москве за двести пятьдесят рублей. То есть подобрано мимоходом, в то время как люди перешагивали, обходили стороной и даже не оглядывались.
   А то еще была волна серебра. На улице Горького в комиссионном магазине в начале и в середине шестидесятых годов расставлены на полках, разложены под стеклом табакерки, тяжелые портсигары, бокалы, чарки, ковши, кружки, дамские сумочки, цепочки, ложки, вилки, ножи, подносы, разные подставки под вазы, шкатулки, альбомы в серебряных крышках, набалдашники для тростей, чернильные приборы, самовары… Сейчас вспоминаешь, и невозможно понять, то ли приснилось это все, то ли было на самом деле, чтобы переступить порог – и росcыпи серебра… И ведь на многих изделиях стояло (помнится, что стояло) клеймо «Фаберже», уж не говоря о том, что на любом предмете, когда посмотришь в лупу, проступало из размывчатого увеличения четкое, ясное число «84», русская, самая ценимая в мире проба.
   Тогда же волна времени размыла слой гранатовых украшений: браслетов, брошей, колье, колец, бус. Носимые некогда на вечерних платьях, на белых шеях, на красивых руках, мерцающие глубоким темно-кровавым огнем, все эти украшения возникали на прилавке магазина и исчезали, возникали и исчезали, но возникали раз от разу (или, скажем, год от году) все реже, жиже, скуднее, пока не перестали возникать и тоже, вроде серебра, как будто приснились.
   Ну и думалось, что вымыто теперь все, остались пластмассовая, стеклянная, латунная бижутерия, граненые стаканы, репродукции в бронзоватых, багетных рамках. Но тут вода времени домылась, добралась до двух таких уж глубинных слоев, о которых как-то даже и не предполагалось. Ниже их, действительно, уж наверное нечему оказаться, кроме песка и пустой породы.
   Еще и вот почему оказалось залегание этих слоев более глубоким и крепким. Конечно, гранатовые браслеты и серебряные кубки, табакерки и портсигары тоже несли на себе черты национального и народного (особенно, если устюжская чернь по серебру), конечно, существуют даже такие понятия, как русское серебро, русские гранаты, русская бирюза, русский малахит, русская эмаль, русский фарфор, русское червонное золото *, тем не менее не можем же мы назвать гранатовый браслет или серебряный кубок русским национальным явлением.
   Оказывается, национальное лежит крепче, прочнее и выветривается или вымывается в последнюю очередь. И вот пришло время, и в комиссионных магазинах стали появляться, а потом обильно выплеснулись… Ах, нет! Сделаем маленький лирический заход.
   «Знаете ли вы украинскую ночь? Нет, вы не знаете украинской ночи!» Ну и так далее про Днепр при тихой погоде, мерцающий под луной, про южные звезды, про облитые лунным светом белые мазанки, плетни и вишневые сады. Читайте картины украинской природы у Гоголя, у Шевченко, у Котляревского. Читайте про криницы, про пестрые, шумные ярмарки, про рождественские колядки, про медленные чумацкие обозы, мельничные омуты и клады. Все, все было бы пустовато, недоодухотворено без прекрасных украинок, без всех этих Оксан, Наталок Полтавок, Марий, Галин, Олесей и Ганн. Где сотник, там и сотникова дочка; где злая мачеха, там и красавица падчерица; где парубок, там и невеста. Что стоила бы вся красота Украины без ее главной красоты? Кто пел бы неповторимые украинские песни под тем тихим и полным месяцем, в окружении всей волшебной, чарующей украинской ночи? «Знаете ли вы украинскую ночь?» Так вот, было время, когда все молодые украинки, все чернооки и чернобровы дивчины и панночки, с ресницами, от которых, по словам Гоголя, тень на полщеки, ходили в ярких национальных одеждах. Красные сапожки, аккуратные юбки до колен, вышитые яркие передники, вышитые кофточки, разноцветные ленты в волосах, а на шее… в том-то и дело, что на шее – и это было обязательной принадлежностью девичьей праздничной одежды – бусы. И не просто бусы, а непременно розовые и красные кораллы. Да не в одну нитку, а во много рядов, целые связки коралловых бус. Количество ниток на шее красавицы, надо полагать, зависело от достатка ее родителей, равно как и размер самих бусинок. Были они то круглые, как рябина, то лепешечками, то трубочками, то палочками, вроде как сусечками. Когда только еще начали в промываемой временем породе появляться первые, так сказать, экземпляры, помню, держал в руках бусы из ярко-красных кораллов, а размер каждой бусины был с те фишки, которые передвигают на счетах. Жуть! И ведь надо вообразить, что сколько было на Украине девушек, столько было и бус.
   Уже по первым обнажившимся экземплярам можно было догадаться, что где-то залегает и весь пласт. В самом деле, куда же подевались бы кораллы, если не с сундуки? Но настало время, и подмыла вода…
   Такие бусы я встречал только в часовенках (редчайших, уцелевших) в западных областях Украины, скажем, около Саадбора. Часовенки эти называют там капличками. Бусы же приносят вместо с вышитыми полотенцами, как бы в подарок иконе, в виде благодарности за помощь, за излечение, допустим, или обращаясь с просьбой об исцелении. Лес, овраг, родничок, зеленая трава, часовенка. Зайдешь в нее – иконы, свечи, вышитые полотенца, кораллы – несколько ниток.
   И вдруг на прилавки наших комиссионных магазинов, будь то в Киеве или Львове, Ленинграде или Москве, выплеснуло, откуда ни возьмись, снизки и связки, пучки, груды, килограммы коралловых украинских бус.
   Я не знаю, сколько догадливые скупщики (а должны же быть таковые, не каждая же хозяйка бус едет в Киев и в Москву сдавать свои украшения) платят за кораллы на месте, где-нибудь в глубине Полтавщины или Галиции, но в больших городах спохватились. Сначала в комиссионных магазинах выставлялись такие бусы за гроши, ну, допустим, по сороковке за связку. Потом кто-то правильно рассудил, что никто ведь не определял и не устанавливал реальной стоимости этих старинных кораллов, да и откуда ее возьмешь, реальную стоимость? Где шкала, от какого нуля вести отсчет? Вместо сорока стали писать четыреста, и ничего как будто не изменилось. Подходит горожанка, обращается к продавщице:
   – Подберите мне, пожалуйста, нитку рублей на двести…
   А что же будут носить теперь молодые украинки, чернооки и чернобровы, на своих белоснежных или смуглых девичьих шеях?
   А то еще обнаружилось залегание вот какого слоя.
   Впервые с предметом из этого слоя я столкнулся лет десять тому назад в Кисловодске, на базаре. Впрочем, это не был в полном смысле слова кисловодский рынок, который похож на все остальные городские рынки. Но сказали нам, что километрах в двадцати от Кисловодска, в карачаевском ауле, собирается по воскресеньям еще один базар, более своеобразный, с местным колоритом, с домашними сырами, с овчинами, с изделиями из овечьей и козьей шерсти. Можно купить даже живую овцу и даже живого ослика. Ну и прочая всякая всячина. Ехать туда можно на автобусе, а еще лучше взять такси.
   Действительно, так все и оказалось, как нам рассказали. Местные жители (в основном карачаевцы) толклись и толпились на отведенной для базара площадке. Но ни съедобная экзотика, ни яркие женские тряпки не привлекали кисловодцев (а в сущности москвичей, отдыхающих в кисловодских санаториях), наибольшим же успехом пользовалась домашняя вязка: свитера, шапки, шали, носки, варежки. Все это грубоватое, но добротное, теплое и главное – без примеси какой-либо синтетики.
   Но что человеку, интересующемуся стариной, вязаные шерстяные изделия и вообще тряпки? Он глядит, не высунется ли на экзотическом базаре, не выглянет ли где-нибудь краешком настоящая старина, не блеснет ли в песке и гальке острым лучиком? Скажем, могли бил на таком базаре оказаться мусульманские янтарные четки. Между прочим, могли бы они здесь оказаться из турецкого красного или черного янтаря. Или женская побрякушка: браслет, серьги, нагрудное украшение. Очень любили серебро горцы Северного Кавказа. Кроме того – пороховница, чеканка, украшавшая некогда седло (или целое седло с украшениями), газыри, серебряные ножны от кинжала, и чтобы «из корана стих священный писан золотом на них». Ну, пусть не золотом, а чернью. Согласны на чернь.
   Многие предметы горского обихода я перебрал в уме, бродя по базару, но то, что я увидел, мне вовсе не приходило в голову. Вдруг я вижу у старой горянки в руках серебряный женский пояс. Он составлен из тяжелых серебряных, как бы спичечных коробков, притом что каждая такая бляха украшена чеканкой и легкой позолотой. Я взял пояс в руки и обомлел: килограмма полтора чеканного серебра, как только носили такие пояса на своих осиных талиях черкешенки и лезгинки, чеченки и кабардинки, карачаевки и аварки! К этому поясу было тут еще и своеобразное нагрудное украшение: поперечные металлические чеканные пластины, нашитые – ну как бы объяснить? – на манишку, что ли, из темно-малинового бархата. Еще полкило металла.
   У меня и денег-то с собой не было, чтобы купить, но поскольку я приехал на базар не один, то кое-как собрали, сколотили (не оставлять же на базаре такую вещь) деньги, может, когда-нибудь еще заработаешь, а такое дано увидеть однажды в жизни, и стал я обладателем ненужного мне в общем-то, но уникального, этнографического, художественного, драгоценного предмета.
   Это было давным-давно. Я уж и забыл про этот пояс. Иногда покажешь кому-нибудь, похвастаешься, повертишь в руках, подивишься. Через один этот предмет, как через волшебный кристалл, забрезжит иное время, иной быт, иной уклад жизни, иной Кавказ. Эти девичьи талии, перетянутые серебром, эти танцы черкешенок и лезгинок, стон зурны и гортанные выкрики, эти горные тропинки к воде, крыши сакль с сидящими на них горцами, эти бурки и скакуны, эти кувшины с водой на плече, быстрые взгляды из-под платка, этот дух вольности и железные каноны обычаев…
   Так тешил я себя мыслью, что обладаю редкостным произведением, так сказать, горского, восточного прикладного искусства, и даже думалось иногда – хорошо бы при случае, если окажусь опять на Кавказе, найти бы еще один такой пояс или что-нибудь похожее на него. Но однажды, проходя мимо комиссионного магазина, и скорее по привычке, по старой памяти, нежели но живому интересу, переступив порог и подойдя к прилавку, я ужаснулся: под стеклом лежало десятка полтора серебряных горских поясов! Не совсем таких, как мой, разных, разнообразных, который поуже, который пошире, который более разукрашен чеканкой, который менее, но все-таки вот они – пояса! И не надо ехать в аул на воскресный базар. Ну, правда, цены… цены такие, что не захочешь, пожалуй, никакого пояса, и если бы тогда на базаре такая же цена, мне и в голову бы не пришло, да и где бы я взял такие деньжищи…