Вот, например, я совсем недавно побывал в одном экспериментальном театре.
   Очень крупные и очень влиятельные деятели искусств выхлопотали себе помещение бывшего кинотеатра около метро «Сокол» и устроили в нем экспериментальный оперный театр. Полное название у него такое: Московский камерный музыкальный театр. Не знаю, право, почему он камерный, если в нем играются исключительно оперы. До сих пор опера наряду с симфонией считались, напротив, монументальными музыкальными, а по-все не камерными жанрами. Ну, правда, театр действительно небольшой, маломестный. Раздевшись у входа, вы попадаете в крохотное фойе с буфетной стойкой, несколькими стульями около стен и несколькими изречениями о театральном искусстве и о том, что оно не должно стоять на месте.
   Чтобы пройти в зрительный зал, нужно спуститься вниз по лестнице. Да, это подвал. Подвальчик. Его облюбовали и выхлопотали для себя два очень крупных и влиятельных деятеля искусства. Здесь они проводят свои музыкально-постановочные эксперименты.
   Попасть в этот театр на спектакль не просто. Надо записаться в очередь на билет и ждать, как говорят, четыре месяца.
   В этом подвальчике я слушал (и смотрел, разумеется) оперу «Нос». Музыка Шостаковича. В аннотации (на программке) об этой опере говорилось: «Опера „Нос“ была написана Д. Д. Шостаковичем в 1928 году. Ее литературным первоисточником явилась известная повесть Н. В. Гоголя того же названия. Впервые она была поставлена в 1930 году ленинградским Малым оперным театром. С тех пор она не ставилась на советской сцене».
   Очень выразительна эта последняя фраза и, несмотря на свбю краткость и отсутствие в ней изобразительных средств (эпитетов, сравнений, метафор), несет в себе
   массу информации.
   Я не собираюсь пи восхвалять, ни критиковать спектакль, ни пересказывать его своими словами, давая представление о декорациях, костюмах, уровне голосов и драматических способностях актеров.
   Конечно, сидя в опере, невольно вспоминаешь некоторые прописные и бесспорные истины вроде тех, что опера должна быть красивой и величавой (а иначе лучше сходить на базар: и ближе, и в очереди четыре месяца не надо стоять), что опера как жанр призвана возбуждать в душе светлые и возвышенные чувства (а иначе можно сходить в цирк), и многое, многое другое. Нет, я воздержусь от каких бы то ни было оценочных высказываний, тем более что побывал на одном лишь спектакле. Но я пе могу не высказать крайнего удивления по поводу одной деликатной подробности.
   Я сознательно не назвал сначала имен двух крупнейших и влиятельнейших деятелей искусства, организовавших Московский музыкальный камерный театр на «Соколе», чтобы теперь ошарашить читателя, точно так же, как я был ошарашен сам.
   Художественным руководителем театра в подвальчике и его главным дирижером являются соответственно В. А. Покровский и Г. Н. Рождественский, то есть (соответственно) художественный руководитель и главный дирижер Большого академического театра Союза ССР. Вот сюрприз так сюрприз!
   Тут сразу же возникает несколько необходимых вопросов:
   1. Если у Б. Покровского и Г. Рождественского в руках Большой театр с его великолепными возможностями, с лучшими в стране голосами (в отличие от подвальчика), с лучшим в стране оркестром (в отличие от подвальчика), с блестящими дирижерами, с лучшими театральными художниками, с прекрасной костюмерной, с огромными государственными дотациями, то, спрашивается, чего же им не хватает в Большом театре, что надо еще было заводить подвальчик на несколько десятков зрителей со всей обстановкой на уровне начинающего любительского коллектива?
   2. Поскольку театральные постановочно-дирижерские, художественные средства и пристрастия, проявляемые постановщиками в Большом театре и подвальчике, не имеют ничего общего, а художественные руководители и там и тут одни и те же, то, спрашивается, где эти руководители в большей степени проявляют свои истинные пристрастия и средства, то есть, грубо, очень грубо говоря, где они более искренни – в Большом театре или в подвальчике?
   3. Поскольку очевидно, что традиции Большого театра не оказывают никакого влияния на сцену в подвальчике и даже не проникают сюда никакими веяниями, то не надо ли опасаться противоположного процесса: не проникают ли веяния подвальчика на сцену Большого театра? И что будет происходить в ближайшие годы: спектакли в подвальчике будут становиться все более и более похожими на спектакли Большого театра или спектакли Большого театра будут становиться все более и более похожими на спектакли в подвальчике?

ЯКУТИЯ. ЫСЫАХ

   Конечно, в конце концов, многое или большинство из многого становится со временем на свои места. Кукольник, которого провозглашали чуть ли не русским Шекспиром, остается все-таки Кукольником; Лейкип, новеллист, соперничавший при жизни по популярности с Чеховым, остается Лейкиным; родовы и лелевичи, командовавшие в 20-е годы литературой, вполне безвестны, а Булгаков, травимый ими в те годы, остается первоклассным писателем.
   Что Лелевич и Родов! Не у таких литературных вершин как бы осаживается высота. Меняется освещение, и при изменившемся свете ничего не остается от бывшей монументальности.
   Время – великое дело. Детский воздушный шар можно не мять, не тискать, ни тем более прокалывать, но просто повесить его, привязав к спинке кроватки, и, глядь-поглядь, наутро он уже не тянется прилипнуть к потолку, а валяется на полу полуистекший и сморщенный.
   Разбуди нас и назови нам подряд имена: Джамбул, Сулейман Стальский, Паша Ангелина, Дуся Виноградова, Стаханов… Как же, как же, ответим мы, – акыны, ашуги, народные поэты, а также, передовики производства.
   Или возьмем другой ряд имен: Коста Хетагуров, Абай, Айни, Якуб Колас – уже не акыны и не ашуги, а зачинатели литератур, классики, написавшие многие хорошие книги. Допускаю, что у иного читателя не дошел пока черед насладиться прозой Айни или поэзией Косты Хетагурова, но все равно имена их он слышал и знает, ибо пресса, средства массовой информации привнесли эти имена в сознание масс.
   Не будем уж говорить о таком ряде имен, как Самед Вургун, Мирзо Турсун-заде, Давид Кугультинов, Кайсын Кулиев, Расул Гамзатов…
   Но пресса, средства массовой информации сильны не только тем, что могут привнести в наше сознание имя и создать ореол вокруг него, но и тем, что по-настоящему прекрасного имени и замечательного явления мы можем не знать, а услышав, признаемся, что слышим впервые.
   Точно так и получилось у меня, когда однажды обратился ко мне якутский поэт Семен Петрович Данилов, ныне покойный, а в то время (1975 год) первый секретарь Союза писателей Якутии. Хотя он предложил мне просто так прогуляться по дорожкам парка (в Доме творчества Переделкино), но я сразу понял, что у него ко мне есть дело, а дело у национального поэта и прозаика ко мне могло быть одно: просьба перевести на русский язык его стихи или прозу.
   Я ошибся наполовину. Семен Петрович (царство ему небесное и земля пухом) завел разговор действительно о переводе, но не своих стихов, а стал расхваливать мне какого-то якутского классика, просветителя, человека разносторонне талантливого и образованного, и поэта, и этнографа, и языковеда, писавшего в первой четверти нашего века. Как раз и разговор-то клонился к тому, чтобы успеть выпустить однотомник этого поэта к столетию со дня его рождения, к 1977 году,
   По своей врожденной, чисто якутской деликатности, Семен Петрович говорил о поэте осторожно, но все же эпитеты «замечательный», «крупнейший», «талантливейший» проскальзывали. Я подивился и высказал свое удивление вслух:
   – Но если он зачинатель, основоположник и классик, почему же я впервые слышу его имя? Всех зачинателей во всех республиках как будто знаю, а про Алексея Кулаковского и слыхом не слыхал. Не преувеличиваете ли вы, Семен Петрович, дарование и значение своего соплеменника?
   – Что привычные имена! Алексей Кулаковский был настоящий поэт и просветитель. А то, что никто не знает… конечно, и мы, якуты, виноваты, но, надо сказать, так уж сложилась судьба.
   – Не хотите ли вы сказать, что он впервые будет переведен на русский язык?
   – Именно. И я прошу вас, чтобы переводчиком были вы.
   Сначала я все приписал своему невежеству: разве все прочитаешь! Но тотчас я начал проводить эксперимент и в Доме творчества писателей, и позже в Центральном доме литераторов. Я останавливал то одного, то другого коллегу и без всяких предисловий спрашивал, кто такой Алексей Кулаковский. Мои коллеги пожимали плечами и говорили, что это имя им неизвестно.
   Тогда я скорее отыскал Семена Данилова и попросил, чтобы он немедленно дал мне рукопись Кулаковского для ознакомления, а затем и для работы над ней.
   Признаюсь, что я не с первых же минут вчитался в стихотворную речь якута, вернее сказать, не сразу почувствовал и постиг ее своеобразную, неизъяснимую прелесть. Мало было войти в этот новый для меня мир, весьма и весьма непривычный, мало было оглядеться в нем холодным, пусть и опытным взглядом, надо было в нем освоиться, побыть наедине, помолчать, а потом снова возвратиться к собеседнику уже не случайным зашельцем, но другом и, вот именно, собеседником.
   Мгновенному погружению в мир якутской поэзии мешало и то, что в подстрочных переводах (хотя они были выполнены превосходно) отсутствовало богатство аллитераций, на которых держится якутское стихосложение, а сама конструкция образов, с их развитием по спирали, с их разветвлениями и вариациями (притом, что каждая последующая вариация обогащает предыдущую, отсюда и впечатление спирали), не сразу улавливалась в грудах подстрочника, как в груде бревен (если это разобранный дом) не сразу разглядишь и угадаешь пропорции и красоту того, что разобрано и что предстоит снова собрать, отделать, навести косметику и вписать в ландшафт.
   Помню, когда начал читать, скользя по поверхности, как по тонкому льду (а глубина вся под этим ледком), то первая зацепка, первое ощущение полноправной реки под ровной, гладкой пленкой произошло у меня на стихотворении «Красивая девушка».
   Конструкция стихотворения (в подстрочном изложении) разворачивалась таким образом:
 
Если прямо перед нею сидеть
и два часа беспрерывно глядеть,
ни на палец не отодвигаясь,
никаких недостатков у нее не увидишь.
 
 
Если рядом сбоку сидеть
и шесть часов беспрерывно глядеть,
ни на четверть не отодвигаясь,
никаких недостатков у нее не увидишь.
 
 
Если рядом сзади сидеть
и десять часов беспрерывно глядеть,
ни на шаг не отодвигаясь,
никаких недостатков у нее не увидишь…
 
   Как будто буквальное повторение трех стихотворных строф, но все же каждая строфа привносит свое, варьирует, идет дальше. Прямо перед красивой девушкой сидеть и на нее смотреть, сбоку сидеть и смотреть, сзади сидеть и смотреть, два часа смотреть, шесть часов, десять, ни на палец не отодвигаясь, ни на четверть, ни на шаг…
   И потом этот якут, сидящий перед красотой два часа, шесть, десять и созерцая ее ие шевелясь (не отодвигаясь), сначала с этой стороны, потом с этой стороны, потом с этой как-то очень трогательно представился мне. В сочетании со строгостью конструкции трех строф это и привело к тому, что ледок проломился, и с этой минуты я все больше и глубже погружался в реку поэзии Кулаковского.
   Оглядев девушку с трех сторон, поэт бросает считать часы и говорит просто:
 
Если долго сидеть
и оглядеть ее всю с головы до ног,
оказывается…
 
   Дальше идут девять строф, рассказывающие о том, что же оказывается.
   Темные шелковые косы, длиною в семь четвертей; два камчатских соболя, сходящиеся головами у переносицы; ресницы, которые загибаются вверх; глаза такие сияющие, что похожи на солнце; щеки такие круглые, что похожи на серебряные рубли; щеки такие румяные, что похожи на золотые червонцы; зубы такие ровные, словно их нарочно ровняли; губы такие яркие, словно они нарисованы.
   Перечислив внешние черты, поэт переходит к более сложным сравнениям, хотя и оговаривается, что не знает ни равных ей, ни даже похожих. В несколько упрощенном пересказе этот ряд строф выглядит так:
 
Если сравнить ее с молодой гусыней *,
резвящейся в весеннем небе,
то, пожалуй, обидится и скажет:
 
 
«Вот еще,
сравнил меня с птицей,
набивающей желудок червяками да улитками».
 
 
Если сопоставить ее со стерхом,
что сверкает белым опереньем,
то, пожалуй, рассердится и скажет:
 
 
«Вот еще,
сравнил меня с белой птицей,
набивающей желудок лягушками да тварями».
 
 
Если соотнести ее
с певчей синичкой, с маленькой хлопотуньей
то, пожалуй, капризно скажет:
 
 
«Вот еще,
сравнил меня с глупой птичкой,
набивающей желудок комарами да мошками».
 
   Сравнения с рысью и с соболем тоже, по предположению поэта, не удовлетворили бы красавицу, ибо: «рысий мех повсюду продают на базаре, и носит его каждый, кому не лень», а «собольи шкурки вытираются и лысеют на воротниках у якуток».
   После еще нескольких композиционных витков, в которых содержится всяческое восхваление и восхищение красивой девушкой, стихотворение *вступает в стадию апофеоза, но вовсе не крикливого, не помпезного, а столь же рассудительно-спокойного. Поэт рассказывает, наконец, как же появилась на свете, откуда же взялась такая красавица. Эти заключительные строфы я приведу в готовом, обработанном виде, то есть, что называется, в переводе:
 
Когда ее, боги сотворить решили,
Восемь дней и восемь ночей совещались
И на этом совете постановили:
 
 
«С тех пор как мир мы
Сотворили цветущий,
С тех пор как людьми
Этот мир населили,
С тех пор как люди
Живут там, маясь,
Ничего мы хорошего им не дали,
Ничем прекрасным не одарили.
Сотворим же, боги,
На радость людям
Прекрасную девушку
Айталын-Куо!»
 
 
После этого у восьмидесяти народов
Собрали боги все самое лучшее
И присвоили только что сотворенной
Прекрасной девушке Айталын-Куо.
 
 
Да,
Когда боги ее сотворить решили,
Восемь дней усиленно совещались
И на этом совете постановили:
 
 
«С тех пор как мы сотворили солнце,
И пустили плавать его по небу,
И людей заставили жить под солнцем,
Ничего хорошего им не дали,
Ничем прекрасным не одарили.
Сотворим же, боги,
На радость людям
Существо прекраснейшее на свете,
О котором жили бы поговорки,
О котором сказки бы говорили».
 
 
После этого у восьмидесяти речек
Отобрали боги все самое лучшее
И присвоили только что сотворенной
Резвой девушке Айталын-Куо.
 
 
А когда боги душу в нее влагали,
То между собой они говорили:
 
 
«С тех пор как мы сотворили мудро
И зверей, и птиц, и всякую живность,
Ничего бесценного, неутратного
Не отправили, боги, мы вниз, на землю».
 
 
После этого у многих цветов весенних
Отобрали боги все самое лучшее
И присвоили только что сотворенной
Ослепительной девушке Айталын-Куо.
 
 
Вот, оказывается, как это было.
Оказалась девушка Айталын-Куо
Для земли блистающим украшеньем.
 
 
Оказалась девушка Айталын-Куо
Красной вышивкой на белой холстине.
 
   Эта красная вышивка на белой холстине меня доконала. Я побежал к Семену Данилову со своими восторгами.
   – Послушайте, – говорил я, – но он великий поэт. И не только для якутов, вообще. Вы посмотрите на даты написания его поэм: 1907, 1909, 1912-й… уже в те годы разработать такой интонационный стих с таким богатством аллитераций, с такой гибкостью, яркостью, живописью…
   – Да, но…
   – Скажите, почему вы, якуты, его до сих пор скрывали от белого света? Почему нет его книг? Почему никто не знает его имени?
   – Да, но…
   – И нет музея? Нет якутской премии имени Кулаковского? Нет хотя бы улицы, хотя бы библиотеки его имени?
   – Да, но…
   – Расскажите мне о нем немного побольше. Из его поэм, из каждого его слова явствует, что он беззаветно любил якутский народ. Даже как-то нельзя и сказать в данном случае – любил. Он просто был частицей народа, его сыном, его замечательным представителем.
   – Якуты отплачивают ему тем же. Мы, якуты, очень любим Кулаковского и его поэзию, но любим, так сказать, полуофициально. Правда, с 1962 года мы его любим почти уже официально…
   – Почему именно с 1962 года?
   – Потому что в 1962 году, шестнадцатого февраля бюро Якутского обкома приняло постановление «Об исправлении ошибок в освещении некоторых вопросов истории якутской литературы».
   – Если я вас правильно понимаю, то до 1962 года Кулаковского нельзя было считать зачинателем, основоположником и классиком якутской литературы, а с 1962 года разрешили его таковым считать.
   – Примерно так.
   – Почему же вы говорите «почти официально»?
   – Постановление принято, но некоторые ученые, историки и литературоведы остались на своих крайних позициях. Но, слава богу, хоть Башарину теперь дышится легче.
   – Кто такой Башарин?
   – Георгий Прокопьевич Башарин – наш якутский ученый, профессор. Рыцарь без страха и упрека. Всю свою жизнь он отдал Кулаковскому, его литературному наследию, его судьбе. Ну и досталось же ему, бедному! И кафедры его лишали, и преподавать запрещали, сидел без работы со своей семьей. Но поколебать его все же не удалось. Как ваш протопоп Аввакум прожил до смерти с поднятыми вверх двумя перстами, так и наш Башарин живет с поднятым вверх именем Кулаковского. Да и то правда – Кулаковский наша главная культурная национальная ценность. Более дорогого имени у якутов пока нет…
   – Но в чем же там было дело?
   – В чем, в чем… Кулаковский родился в 1877 году. С детских лет его влекло к образованию, к литературе, к просветительству. Учась еще только в Якутском реальном училище, он уже написал реферат «Главнейшие достоинства Пушкина». Вскоре появилась и вторая его работа – «Вправе ли русские гордиться своим именем».
   В литературном образовании, точнее, самообразовании Алексея Елисеевича можно определить два периода. Он много читает русскую классику, заучивает наизусть стихи, переписывает в тетрадь многие страницы из Пушкина, Лермонтова, Крылова, Некрасова, Кольцова, Никитина, Жуковского… Переводит на якутский язык отрывки из лермонтовского «Демона». Можно предполагать, что его поэма «Дары реки» (Лены) написана в 1909 году под влиянием «Даров Терека». Ничего общего в самой поэме со стихотворением Лермонтова нет, но замысел…
   Вторая ступень его самообразования – это устно-поэтическое творчество якутов. На протяжении десятилетий он собирает, изучает, записывает пословицы и поговорки, сказания, песни, диалекты.
   В собственном творчестве Кулаковского эти две струи его образования слились. Они-то и дали тот золотой сплав, который мы теперь держим в руках.
   Ну, а дальше что же… Далеко, далеко от Якутии стали происходить потрясающие события: Февральская революция, Октябрьская революция, гражданская война… Слухи о событиях доходили с огромным опозданием. Разобраться в них было не просто. Кроме того, Алексей Кулаковский был самым популярным в народе человеком. Когда начали меняться разные правления, каждое стремилось привлечь на свою сторону Кулаковского: где Кулаковский, там-де и правда.
   Нет, скажем прямо, он не был марксистом, революционером-подпольщиком, агитатором, конспиратором, политическим каторжанином, красным партизаном, установителем Советской власти в Якутии. Он был мирным учителем, поэтом, этнографом, фольклористом, просветителем. Но, конечно, как человек, беззаветно любящий свой народ, он не мог оставаться совсем в стороне от политических событий. Были у него колебания, были…
   – В чем же проявлялись колебания Кулаковского?
   – После Февральской революции его назначили комиссаром Временного правительства по Верхоянскому округу. Он считал Якутский областной Совет органом истинной демократии и поэтому, когда вскоре совершилась еще одна революция, он понимал ее сначала как антидемократическую (разгляди-ка из Верхоянского округа).
   Не умея разобраться в происходящем, он попросил назначить его учителем в село Абый, где мечтал снова заняться собиранием устного народного творчества и материалов для языковедческих исследований. Но Советская власть окончательно утвердилась (15 декабря 1919 года), и советские органы стали привлекать к новому строительству лояльно настроенных интеллигентов. Кулаковского назначили заведующим какой-то там этнографической секцией.
   С одной стороны, он в 1921 году выступает на революционном митинге: «Теперь образование для всех открыто… Призываю всех товарищей всеми силами стремиться к образованию и просвещению».
   С одной стороны, он с 1921 года регулярно печатает свои труды…
   С одной стороны, от губревкома он получает «открытый лист» на свободное передвижение по Якутии (то есть пользуется доверием) и аттестован как «один из лучших, вполне советских представителей интеллигенции»…
   С другой же стороны, в 1922 году он оказывается в порту Аян, на берегу Охотского моря, где сосредоточивались повстанческие белогвардейские отряды под командованием генерала Пепеляева.
   Его там сделали членом какого-то совета «видных общественных деятелей». По всей вероятности, как мы теперь сказали бы, «для вывески», чтобы правительство выглядело более народным.
   И осталась расписка Кулаковского в получении жалования в виде нескольких горностаевых шкурок, общей сложностью на три с чем-то рубля. Вот эта-то расписка, как улика, и не дает покоя противникам Кулаковского.
   – А когда пепеляевцы были разбиты, он ушел с их остатками в эмиграцию?
   – Что вы! Он каким-то образом очутился в верховьях реки Колымы в Сеймчане. Стремясь перебраться в советский Якутск, он обратился в Якутское отделение Российского географического общества, и письмо его дошло. Он писал: «Не имею никаких средств для такого дальнего и трудного перехода. Имел всего двух коней, которых убил и мясом их питаюсь… Нет у меня (да и у всех сеймчанцев) ни хлеба, ни масла, ни соли».
   Возвратившись в Якутск, Кулаковский сотрудничает с Советской властью, и весной 1925 года общественность Якутии торжественно отметила 25-летие литературной и научной деятельности Кулаковского.
   Вскоре его направили в Баку на Всесоюзный съезд тюркологов. Там он заболел и в декабре 1925 года переехал в Москву, перенес несколько сложных операций. Умер Алексей Кулаковский 6 июня 1926 года вдалеке от родной Якутии. Где могила его, неизвестно. Как будто похоронен он был в Донском монастыре.
   Газета «Известия» писала тогда: «Смерть Кулаковского – большая утрата для культурного строительства только что пробивающейся к свету Якутии».
   – Ну, так и в чем же дело?! Почему же на протяжении десятилетий он все-таки находился в нетях?
   – Вот, видите ли… были все-таки колебания…
   – Да, но уже давно издаются Бунин и Цветаева, пластинки с пением Шаляпина, повсюду звучит Рахманинов… Многие колебались. Получилось, что вы, якуты, обокрали самих себя, Дмитрия Гулиа все знают а о Кулаковском никто не слышал. А ведь, между прочим, Гулиа до прихода Красной Армии в Грузию тоже был редактором меньшевистской газеты. Однако теперь ему все почести, музей в Сухуми, а главное – книги… Что значат эти временные колебания по сравнению с тем, что создано Кулаковским? Пришлите, пожалуйста, мне его портрет, я буду смотреть на него, переводя все его стихи и поэмы.
   …Чем больше я вчитывался в поэзию Кулаковского, тем больше красот в ней открывалось. Эти как бы повторы, но на самом деле вовсе и не повторы. Река Лена говорит, например, Ледовитому океану, в который она впадает:
 
Твое ледяное лицо
Девяносто веков заморожено,
Я его оттаять намерена.
 
 
Твое прозрачное горло
Семьдесят веков, как обледенело,
Отогреть его я намерена.
 
 
Твое замороженное сердце
С девятью ледяными перехватами
Взволновать я намерена…
 
   Или река сообщает, что наделала по пути островов и отмелей, а то, что осталось от островов (от строительного, значит, материала), дарит океану:
 
Остатки земли
Черной водой в тебя вливаю,
 
 
Остатки песка
Желтой водой в тебя вливаю,
 
 
Остатки камней
Серой водой в тебя вливаю.
 
   Эти смело употребляемые и прекрасно работающие прозаизмы, когда река отчитывается перед океаном за выполненное поручение:
 
…Поручила ты мне, соленая *,
Выкармливать и выхаживать
Некоторых пресноводных рыб.
 
 
Их, голодных и тощих,
Я жирными сделала,
Малочисленных их
Я бессчетными сделала.
 
 
Панцирных ублажая,
Плавниковых лелея,
Позвоночных приумножая,
 
 
Икромечущих
В тихих заводях убаюкивая,
Мол оками брызжущих,
В глубоких омутах приголубливая,
 
 
Новорожденных мальков
В теплых водах воспитывая,
 
 
Бока их окрашивая
В золотистый цвет,
 
 
Брюшко разукрашивая
В серебристый цвет,
 
 
В чешую одевая,
Быстротой наделяя,
От истоков реки до устья реки
Собрала я их несметные косяки.