Страница:
Произнеся столь длинную тираду, он умолк, переводя дыхание, пару раз жадно затянулся и продолжил, не выпуская сигарету из губ. Пару-тройку слов он произнес из-за этого неразборчиво, и я их не услышал.
– …помним их, как я уже сказал, чисто рассудочно, уподобляя своих исторических героев героям беллетристической литературы. Истории более нет – она погибла под руинами мифа, язычества, магии. Сама стала мифом, легендой.
Раньше, когда живы были Зевс и Аполлон, Овайнио и Шива, Си-Ванму и Один, время было сплошным и один герой наследовал другому, царство шло за царством. Герои и цари не умирали, они просто отходили в тень – во тьму, если хотите, – и продолжали там жить. Пусть непонятной, таинственной и сокрытой, но – жизнью. И история текла. История героев, царей, святых и богов. История одиночек.
– Но… – начал я, желая возразить так: «Но и сейчас историю вершат личности». И вовремя остановился, понимая всю абсурдность этого заявления. Но Прэстон словно услышал мою фразу.
– Чушь, милейший! Чушь и абсурд! Историю – если это ныне можно так называть – вершат более не личности. История стала уделом толпы, коллектива, если угодно. Раньше герой, вождь возносился над толпой силой личного мужества, заслуг. Безумия, наконец! Сейчас толпа создает себе кумира – обыденного, серого – под стать себе. Сама мифологизирует его. Отбери у такого псевдогероя его ореол легенды и несуществующих – или же непомерно раздутых – подвигов, кинь его в эту самую толпу. И что? Найдете вы его в этой серой массе? И не надейтесь. Он мгновенно обезличится, сольется с ней. Ибо он – плоть от плоти этой толпы. А попробуйте смешать с толпой хунну Атиллу или Александра – с толпой македонян. И вы увидите, что Атилла останется военным вождем хунну, а Александр – царем Македонии и прочая земли.
Прэстон уже перестал замечать меня. Он апеллировал к обширной аудитории, ко всему человечеству.
– История мертва. Так давайте же не тужиться и не писать ее. Давайте поразмыслим над тем, как нам жить далее в свете нынешней дырявой мифоистории. Разделение персонажей на реальных и вымышленных уже невозможно. И Эл-Би-Джей, и полковник Брэддок, и Джон Рэмбо, и Сахаров, и Мао, и Фидель, и сержант Стрэйнджер, и Толкиен, и Алеф, и Скотт Маклэй, и Горби – все они и нереальны, и реальны одновременно. Все они и история, и миф.
Мифоистория не есть история мифов, их зарождения, развития и исчезновения. Нет. Мифоистория – это история мира, мифологизированного до крайности и погруженного в перфорированное событийно-временное поле. Основной постулат такого мира следующий: «Нет мира, кроме этого мира, и история от мифов да очистится!» Глобальное самозамыкание в узких рамках своего жалкого мирка, тщетные попытки установить какую-то абсурдную «историческую истину», «историческую справедливость», попытки избавиться от мифов и – тем самым – создание сонмов новых, причем в геометрической прогрессии – вот удел такого мира, его истории.
Прэстон вдруг резко остановился, словно налетел на стену. С какой-то робкой и опасливой улыбкой – будто ребенок, который боится, что его станут высмеивать за слова или поступки, – поглядел на меня.
– Я безумен, не правда ли, мой друг? – спросил он. Я кивнул. – Ну да это ничего. Это всего лишь еще одна иллюстрация к моим тезисам о дискретности событийно-временного поля.
– В настоящий момент, лейтенант, меня больше интересует другое – откуда вы взялись, как попали в Город, точнее – в Старый Пригород, в этот парк?
– В этом тоже нет ничего удивительного. Просто активное расслоение событийно-временного массива и полное слияние полей реальности, псевдореальности и мифа, усилившееся в последнее время, позволяет встречаться личностям, ранее друг для друга абсолютно не существовавшим. Миры потеряли четкую гармонию и стройную структуру, расслоились в кисель, ибо история мертва…
Он продолжал еще что-то говорить, а я развернулся и пошел прочь по нетронутому еще свежему снегу боковой аллеи. Где-то вдали призрачно синело марево фонарей пригорода, общежитий, манило в тепло, но я уходил в снегопад и темноту старого заброшенного парка.
И вот я стою на платформе. Бездумно курю, смахивая снежинки со стекол очков рукавом. До первой электрички на Город еще два часа одна минута. Задул слабый ветер, и хлопья снега понеслись, закручиваясь в маленькие смерчи. Синеватое неоновое освещение придает окружающему пейзажу какой-то совершенно нереально-инфернальный вид. А может, наоборот, – чересчур реальный, ведь история мертва.
Сейчас я удивляюсь тому, насколько был нелюбопытен; тому, что не расспросил лейтенанта о его мире. Меня подмывает броситься в парк, обежать его, найти Прэстона, хотя я прекрасно понимаю, что это все ни к чему – его уже там нет.
Это все сейчас. А тогда, полчаса назад, мне все было ясно, вопросы были не нужны, как не нужен был и дальнейший разговор – история мертва. И только эти полчаса, это неспешное кружение крупных снежинок в синеватом свете фонарей спрессовали в монолит время и пространство. На сколько? Этого я не знал. Я знал лишь одно – история мертва. И мертворожденный ублюдок толпы – мифоистория – пожрет и меня, как уже пожрала многих.
Как сожрала разум бедного безумца, лейтенанта Прэстона, подарив ему дар предвидения…
Крысолов легко погладил волосы заснувшей под его мерный говор девушки и поднялся с дивана. Сел на подоконник и закурил. В голову лезли очень нехорошие мысли, но усилием воли он их прогнал. Неспешно поднималась заря.
Брат Самэ сидел на пятках. Справа и слева рядком сидели братья. Самэ их никогда ранее не видел, но чувствовал, как ощущают руку или ногу: когда здорова – не ощущаешь, а как заболит – вовсю. Так и брат Самэ ощущал остальных – словно больной зуб. Но Учитель Сегимидзу дал им задание. И не нужны тут были никому сомнения, а лишь повиновение. И брат Самэ не произнес тех слов, что рвались из его рта, мозолили язык. Наставник Торидэ поклонился, следом за ним припали лбами к татами и послушники, брат Самэ – в их числе.
– Да пребудет на вас благодать и благословение Учителя Гокуямы, – мягко произнес Учитель Сегимидзу. Все поднялись и покинули молельную комнату. Брат Самэ потер лицо ладонью. Выйдя из небытия всего два дня назад, он уже побил многих на полосе препятствий и в додзе. Наставник Торидэ возлагал на него большие надежды. Но…
Но было слишком много непонятного. Например: брат Самэ был готов умереть за Учителя Сегимидзу, но убить… А именно это и подразумевало задание – убить. Как можно больше. И выйти из бойни живым. Что-то сместилось в голове брата Самэ, немудрящей башке Мишки Волошина. Когда дело касалось чечей, Мишка даже не думал, вспоминая женщину, которая, попросив жратвы для мифических – или реально существующих – детей, швырнула им за бруствер из мешков с песком на блокпосту «лимонку». Или пацанок-побирушка, срезавший комроты из новенького «узи», который выпростал из-под лохмотьев.
Но это одно – война; и – там. А сейчас и здесь убить простых русских людей для того, чтобы создать резонанс – у Мишки, забывшего, что его зовут братом Самэ, шла кругом голова. Автоматически он вошел в Сокрытую Комнату, где получил автомат – до боли знакомый АК-74 – с толстым цилиндром пэбээса на стволе, «лифчик»[23] и пару гранат.
Погрузились на микроавтобусы. Брат Самэ поглядел на мирную обитель – он не знал, что в последний раз, – и грустно улыбнулся. Здесь он провел лучшее время в жизни и надеялся найти умиротворение своей бесшабашной и мятущейся душе. Не судьба. Брат Самэ усмехнулся и потер предплечьем запотевшее цевье автомата.
8. И ИМЯ ЕМУ…
Осторожно придерживая Оксану за локоть, Крысолов вел ее по Тверской. Его мышцы и воля были напряжены – он чувствовал ураган. Не только атмосферный, но и внутренний, эмоциональный. Что-то должно было случиться, и они непременно окажутся в эпицентре событий. Вот только одного не знал Крысолов – когда и где.
Вчерашнее утро было грустным и смешным. Вставший с утра пораньше Леня обнаружил свою сестру в постели Крысолова, а его самого – дремлющим полулежа на широком подоконнике открытого настежь окна. Леня поднял брови и вопросительно поглядел на старого приятеля. Крысолов отрицательно покачал головой и, бесшумно поднявшись на ноги, выскользнул в прихожую.
– Пошли, прогуляемся, – шепнул ему Леонид, – до работы проводишь заодно.
Крысолов пожал плечами и сунул ноги в ботинки. Вышли на улицу. Солнце уже стояло высоко над горизонтом, но воздух был еще по-утреннему свеж и прохладен. Крысолов сунул в губы сигарку и, закурив, неспешно пошел рядом с приятелем, подстроившись под ритм его шагов.
– Ну ты, Миха, блин, даешь, – негромко протянул тот.
– Если ты про это, – Крысолов мотнул головой в сторону дома, – так зря, ничего и не было.
– Потому и говорю, что не было – даешь, блин.
– Не понял.
Леня покачал головой и тоже закурил.
– Знаешь, Миня, ты единственный толковый мужик, которого моя сестрица в жизни видела. Я не в счет – брат как-никак, да и за отца был. Воспитывал, когда Григорий свет Ляхсандрыч, ни дна ему, ни покрышки, лыжи из дома навострил. Я это к чему – ты нормальный мужик, она это чует, первый после всяких наркотных Лариков и пальцующих Жориков. Она к тебе всей душой, а ты – убаюкивать да по головушке гладить, аки дитя неразумное. Ты мужик не глупый, но думай, что делаешь-то!
– Не знал, – усмехнулся ядовито Крысолов, – что в обязанности брата входит и работа то ли сводни, то ли свахи. Как на рынке товар расхваливаешь.
И едва успел перехватить у самого лица кулак. Удар был нанесен из неудобного положения, но мастерски, и если бы не высочайшая реакция аномала, то валяться бы Крысолову сейчас на пыльном асфальте.
«Не одряхлел, старичок, – подумал Крысолов. – Да и с памятью у него все в порядке – мой же ударчик; сам Леньку в свое время ему и выучил».
Леня, тяжело дыша, попытался вырвать кулак из стальной хватки Крысолова, но безуспешно.
– Будь здесь кто другой, – пропыхтел он, остывая, – я бы второй рукой или ногами попробовал. Но не с тобой – бесполезно, да и не хочу. Все, отпусти, проехали.
Лицо Лени приобрело наконец естественный цвет, – налившиеся кровью глаза перестали бешено сверкать, и Крысолов разжал хватку.
– Ты вроде, Миха, не дурак… но дурак. Сморозить такое… Конечно, какой старший брат, а по совместительству – еще и врио отца не хочет свою сестричку сосватать получше. Но я ж тебя знаю – на смертном одре разве что окольцуешься. Но девке-то тоже жить надо. Втюрилась она в тебя, или не видишь? Так оставь ей надежду, коли все равно исчезнешь опять лет на эн. Понимаешь? Надежду, голова ты садовая.
– Не знаю, – холодно ответил Крысолов. – По-моему, нет ничего хуже, чем беспочвенные ожидания и пустые надежды.
– Для тебя – может, и так. А для нас, людей простых и высшим долгом не обремененных, без надежды и жить не хочется, руки опускаются. В жизни должна быть надежда – пусть пустая, пусть самая глупая, но должна.
– Философ, – тонко усмехнулся Крысолов. – Когда и где только насобачился?
– Не ври, Мишка, – тихо произнес Леня. – Не ври и не прикидывайся более грубым и циничным. Я же знаю тебя, помню, каким ты был. И не верю, чтобы жизнь смогла тебя поломать. Не из тех ты, кто ломается, понял?
Он остановился, развернул к себе Крысолова, взял его за руку и хлопнул по его открытой ладони своей. В пальцах что-то глухо звякнуло.
– Возьми ключи и иди к ней, – все так же тихо сказал Леня. – Я до вечера буду в конторе, запасной ключ есть, так что домой попаду, надеюсь. Если что – у Оксанки есть мой номер сотовика.
– Ты же в отпуске, – напомнил ему Крысолов. Леня махнул рукой.
– Плевать. Теперь все в твоих руках. Иди.
Он круто повернулся и зашагал к высотному зданию. Крысолов бросил окурок в очень кстати подвернувшуюся урну и проводил приятеля долгим взглядом. Потом машинально сунул ключи в карман и побрел куда-то без всякой цели и смысла.
В квартиру Жеботинских он вернулся часа через три, все еще не приняв никакого решения. Открыл дверь и замер на пороге. В квартире звучала музыка. Щемяще нежно пела скрипка, плакала и нервно смеялась. То ускоряясь до бешеного высокого аллегро, то переходя в медленное низкое анданте. Взвизгнув едва слышной, почти ультразвуковой нотой, неприятно резанувшей чуткое ухо Крысолова, скрипка умолкла, и он бесшумно шагнул к двери в комнату, откуда раздавалась музыка, и тотчас же замер. Потому что скрипка снова зазвучала. Но на сей раз – медленно и скорбно, глубокая печаль звучала в каждой ноте. Светлая и тихая печаль.
В прихожей Крысолов простоял более получаса – он и хотел бы отрешиться от окружающего, раствориться в музыке, в этой дивной импровизации, но проклятый внутренний таймер, который раньше был совершенно незамечаем, словно глаз или ухо, сейчас, казалось, с громким тиканьем отсчитывает секунды, раздражая и даже утомляя.
Когда отзвучала последняя нота, Крысолов выждал еще немного, не последует ли продолжения, а потом бесшумно скользнул в комнату. Оксана стояла лицом к окну, бессильно опустив руки с зажатыми в тонких сильных пальцах грифом скрипки и смычком и устало уронив подбородок на грудь. Даже с расстояния в пять метров Крысолов увидел, что девушку сотрясает крупная дрожь. Но это были не слезы, а нервная реакция на внутреннее опустошение, последовавшее за выплеском вовне той бури эмоций, чувств и волнений, воплотившимся в музыку, в безумную и нежную импровизацию. «Есть много, друг Горацио, на свете… – подумал Крысолов. – Вот как бывает: десяток часов рядом – и все, край». Он все так же неслышно подошел к Оксане и положил руки на плечи, стараясь поглотить нервную дрожь, смять ее, наполнить все существо девушки теплом и светом. Всем, какой у него имелся в загашниках странной субстанции, именуемой душой.
Оксана резко повернулась, прижалась к нему, крепко обхватив руками и уткнувшись лицом в плечо. Колки скрипки больно врезались Крысолову под лопатку, но он даже не пошевелился, лишь осторожно поглаживал девушку по спине и волосам. Он столько раз терпел боль и неудобство ради каких-то «высших» целей, что спокойно вытерпеть ради счастья – пусть и временного, очень краткого – одного человека стоило. Еще как стоило.
Тонкая полотняная куртка на его плече промокла от слез. Девушка подняла заплаканное лицо к нему. – Я думала… – всхлипнула она, но Крысолов не дал ей возможности продолжить, закрыв рот поцелуем. Он осторожно разжал ее объятия, вынул из судорожно стиснутых пальцев скрипку и смычок, положил их на подоконник и бережно усадил девушку на диван.
Сел рядом, прижал ее к себе. С кошачьей гибкостью и грацией Оксана компактным клубком – что удивило Крысолова при ее-то росте – обернулась вокруг него, полулегла ему на колени. Обхватила крепко руками, словно он мог исчезнуть в сей же момент, спрятала лицо на груди Крысолова. Он все так же легко и нежно гладил се по плечам и спине. Вскоре поглаживания сами собой превратились в ласки, девушка подняла голову и потянулась распахнутыми мягкими губами ко рту Крысолова. И он ответил – со всем пылом, который только смог выскрести из себя, с удивлением обнаружив в себе его гигантские залежи, как и залежи нерастраченной нежности.
Весь день они дарили друг другу свои тела и тепло, прерываясь лишь для того, чтобы выпить немного вина, утоляя жажду, обменяться бессвязными речами. И снова бросались с головой в океан страсти. Лишь Крысолов услышал, как вечером по коридору на цыпочках прокрался в свою комнату Леня. По большому счету им было не до того.
А сегодня Оксана решила «выйти в свет», как она выразилась. Проворчав что-то по поводу «ох уж этих женщин», Крысолов неохотно подчинился. Ему все не нравилось с утра. Нет, Оксана была прекрасна, даже более, чем всегда, погода была отменной, но… Но было что-то, заставлявшее Крысолова напряженно вглядываться в лица прохожих, широко раскидывать ментальную «сеть», держась на пределе выносливости. Несколько раз он был готов плюнуть на все, сгрести девушку в охапку и, сунув ее без церемоний в машину, умчаться подальше. Но не делал этого, искоса поглядывая на радостно щебечущую, цветущую от счастья Оксану.
Они уже пробежались – как сказала Оксана, Крысолов бы назвал скорость передвижения: «проползлись» – по магазинам, зашли в бар и выпили по стаканчику настоящего дорогого «скотча» и неторопливо направлялись к платной стоянке, где Крысолов оставил свой «уазик» и где их должен был дожидаться Ленька, чтобы потом всем вместе ехать на купание и шашлыки за город, «в одно клевое местечко». Точнее, они уже были в десяти метрах от стоянки, когда Крысолов предельно напрягся и без единого звука стремительно подбил ноги девушки, роняя ее на тротуар и падая сверху.
Все это он успел сделать за долю секунды до взрыва, сухим веером огня, визжащей стали осколков и асфальтовото крошева развернувшегося на стоянке, в паре метров от его «уазика». «Черт, – успел подумать Крысолов, – какая сука в центре города Ф-1 использует?» И сразу же зачастил АКМ. Еще раз придавив рвущуюся вскочить и броситься бежать Оксану, Крысолов приподнялся и выдернул из-под куртки девятимиллиметровый «маузер» ХСП с глушителем. Огляделся. Его «уазик» чадно горел, рядом с ним мелькнули две фигуры в черных масках и комбинезонах, поливая из автоматов «Форд-Скорпио» с развороченным капотом. Еще один террорист бил короткими очередями по милицейской машине. Несколько трупов охранников стоянки и мирных обывателей, проходивших мимо, в разных позах раскинулись на залитом кровью асфальте. Кричали раненые.
Крысолов стремительно метнулся вперед, превратившись для окружающих в смазанное серое пятно. Его не должны были заметить. Но заметили. Пули АКМа злобно застучали по корпусу «Волги», за которой он укрылся. Упав плашмя на мостовую, Крысолов мгновенно прострелил ступни – или щиколотки – тем, кто обстреливал «Форд». По идее, оба должны были свалиться с жутким криком боли. Но свалился только один и без крика. Он даже попытался навести автомат на Крысолова, но тотчас же получил по пуле в каждое плечо. Второй просто поменял местоположение, спрятав ноги за колесами машин.
Крысолов взметнулся, чтобы пристрелить того, кто занимался милиционерами, запомнив предыдущую точку его нахождения. Увидел, трижды выстрелил навскидку. Хоть одна пуля должна была попасть террористу в висок. Но не попала. Ни одна. Неуловимым движением тот откачнулся, а в следующий миг влепил длинную очередь в сторону Крысолова, слегка поведя стволом. И тотчас же стремительно сиганул в медленно проезжавший мимо микроавтобус «ГАЗель» с открытой дверцей. Туда же прыгнул – чуть помедленней – и второй. Третий террорист остался неподвижно лежать на асфальте.
Из микроавтобуса, прижимая Крысолова к земле, ударила длинная очередь, опустошив магазин стрелявшего.
Едва отзвучал последний выстрел, Крысолов вскочил, но стрелять вслед уже было поздно – «ГАЗель» укрылась от выстрелов, вклинившись в плотный поток машин. Перестрелка длилась не более минуты.
Крысолов спрятал пистолет под куртку и огляделся. Замер, словно окаменев. Оксана лежала в расширяющейся луже крови и слабо пыталась встать. Крысолов метнулся к ней. Он опустился на колени, перевернул девушку. И застонал, словно от невыносимой боли. Три пули, видимо, срикошетив от гранитного бордюра тротуара, прошили насквозь шею и грудь девушки.
Оксана открыла глаза, зашевелила губами. Воздух с булькающим свистом вырывался из пробитой гортани, на губах лопнул кровавый пузырик. «Миша, Мишенька, – вдруг услышал Крысолов внутри сознания голос девушки, – что это, зачем?.. Люблю…» И – тишина. Лишь какой-то шум в ушах, словно в приемнике, который принимает несущую частоту радиостанции, где вдруг отключили музыку. Крысолов поднялся. Мельком бросил взгляд на пробитое осколками тело Леньки и сторожко шагнул в сторону подстреленного террориста. Тот был еще жив и вяло шевелился. Вынув из кармана Леньки ключи, Крысолов открыл его потертый «Вольво», бесцеремонно забросил на заднее сиденье террориста и сел за руль.
Что-то больно сдвинулось в сознании Крысолова, с хрустом и пламенем. Он завел машину, выехал с парковки и наддал, слыша сзади еле улавливаемый его ухом вой милицейских сирен. В этот момент он вдруг закричал, не в силах молча сдерживать боль, и еще сильнее надавил на газ. Лишь внутренний контроллер еще держал направление и, реагируя на информацию, поставляемую глазами, объезжал машины, останавливался на светофорах, вывозя два полубесчувственных тела за пределы Москвы. А то, что звалось Крысоловом, корчилось от непереносимой боли, выло. И исчезало.
Именно в этот день навсегда умер Крысолов и – во второй раз – родился Чистильщик. Чтобы жить, чтобы очищать мир. Чтобы вспомнить все.
Старший лейтенант Ковалев задумчиво сунул в губы сигарету и опустился на скамейку. Закурил, пряча сигарету в кулаке. С неба сыпалась мелкая морось, и Сергей поеживался и тихо поругивался. Впрочем, ругался он не только из-за сыпавшейся за ворот холодной водяной пыли. На железнодорожной платформе в различных позах лежали пять трупов, а санитары «скорой» укладывали на носилки двоих раненых. Свидетели же вообще описывали сцену из крутого буржуинского боевика. Впрочем, Ковалев был склонен им верить, судя по обилию стреляных гильз на платформе и оружию рядом с четырьмя трупами.
Странно было, что в такой пальбе пострадали всего два посторонних человека: мужчина с объемистым станковым рюкзаком, по виду – типичнейший турист, был убит наповал тремя пулями, в грудь и голову, тучная пожилая женщина легко ранена в мякоть необъятного бедра.
Ковалев мрачно пнул пухлую спортивную сумку, стоявшую у его ног. Пачки двадцати– и стодолларовых купюр глухо прошуршали. Сергей нагнулся, выудил одну и пролистал банкноты, словно пухлый блокнот. Десять тысяч долларов. А сколько всего было в сумке – представить страшно. Двадцать пачек? Пятьдесят? Ковалев мрачно покачал головой и бросил пачку обратно в сумку. Пересчитать деньги еще предстояло, но, похоже, – не в отделе и не ему. Дело-то повесят на райотдел, но заниматься им будут, скорее всего, рубоповцы. Точнее – пожинать лавры, если коллегам Ковалева удастся что-нибудь раскопать. Сергей усмехнулся добродушно – народ в РУБОПе не говнистый, так что славой сочтемся при случае, не ему же, районно-областному оперу, жаждать лавров и почестей.
Фотограф Слава закончил сверкать вспышкой, и Ковалев с кряхтением поднялся со скамьи. Предстояло довольно тщательно облазить на карачках платформу и под ней пошарить на шпалах, собирая вещдоки – гильзы и прочую подозрительную мелочь. Причем сделать это весьма оперативно – через двадцать минут должна пройти электричка из Питера на Сосново, а через четырнадцать – встречная на Питер.
Ползая на четвереньках по шпалам, тихо матерясь, Ковалев вдруг почувствовал, что левая рука, на которую он в этот момент опирался, вдруг куда-то поехала, и он, потеряв равновесие, изрядно приложился скулой об рельс. Выматерившись уже в голос, Ковштев поднялся, потер запястьем горящее лицо и медленно присел. То, что покатилось у него под рукой, вызвав падение, выглядело как обычная папироса «Беломорканал». Но начинка в ней, похоже, была из твердого пластика. Он поднял ее, уже не заботясь о сохранности отпечатков, все равно, даже если они и были, он залапал, прокатившись по ней ладонью.
– Слава, – крикнул он фотографу, – ну-ка, канай на наша сторона!
Слава оперативно подбежал и мягко спрыгнул с платформы рядом с Ковалевым.
– Давай, сделай мне эту штучку в фас и в профиль, – сказал Сергей, осторожно укладывая «беломорину» так, чтобы маркировка папиросы была отчетливо видна. Слава пожал плечами, высказав молчаливое недоумение, и послушно щелкнул затвором фотоаппарата. Ковалев поднял цилиндрик и слегка призадумался. Потом легко вымахнул на платформу, услышав шум электрички, идущей из Сосново. Сел на знакомую скамейку, рядом с молоденьким сержантом Костей Максимовым, бдительно несшим вахту с автоматом наперевес у сумки с «зеленью», и снова повертел «беломорину». Потом вынул из кармана дареный швейцарский ножик, открыл самое тонкое лезвие и осторожно надрезал бумажный мундштук.
Он был далек от мысли, что курьер – а двое из убитых, несомненно, курьер и его охрана – должен был последовать печальному примеру профессора Плейшнера, следовательно, в папиросе не ампула с ядом. Распотрошив «беломорину». Ковалев извлек на свет божий пластиковый цилиндрик, длиной сантиметров семь и толщиной пять миллиметров, с завинчивающейся крышкой.
Дождавшись прохождения электрички на Сосново, Ковалев спрыгнул с платформы и зашел под навес станции, спасаясь от мороси. Осторожно отвинтил колпачок буквально обжигавшего руку цилиндрика, хмыкнул и пинцетом все из того же швейцарского ножика выудил скатанный в плотную трубочку листок кальки, развернул его. Группы цифр. Пятью столбиками, по двенадцать семизначных чисел в каждом.
– …помним их, как я уже сказал, чисто рассудочно, уподобляя своих исторических героев героям беллетристической литературы. Истории более нет – она погибла под руинами мифа, язычества, магии. Сама стала мифом, легендой.
Раньше, когда живы были Зевс и Аполлон, Овайнио и Шива, Си-Ванму и Один, время было сплошным и один герой наследовал другому, царство шло за царством. Герои и цари не умирали, они просто отходили в тень – во тьму, если хотите, – и продолжали там жить. Пусть непонятной, таинственной и сокрытой, но – жизнью. И история текла. История героев, царей, святых и богов. История одиночек.
– Но… – начал я, желая возразить так: «Но и сейчас историю вершат личности». И вовремя остановился, понимая всю абсурдность этого заявления. Но Прэстон словно услышал мою фразу.
– Чушь, милейший! Чушь и абсурд! Историю – если это ныне можно так называть – вершат более не личности. История стала уделом толпы, коллектива, если угодно. Раньше герой, вождь возносился над толпой силой личного мужества, заслуг. Безумия, наконец! Сейчас толпа создает себе кумира – обыденного, серого – под стать себе. Сама мифологизирует его. Отбери у такого псевдогероя его ореол легенды и несуществующих – или же непомерно раздутых – подвигов, кинь его в эту самую толпу. И что? Найдете вы его в этой серой массе? И не надейтесь. Он мгновенно обезличится, сольется с ней. Ибо он – плоть от плоти этой толпы. А попробуйте смешать с толпой хунну Атиллу или Александра – с толпой македонян. И вы увидите, что Атилла останется военным вождем хунну, а Александр – царем Македонии и прочая земли.
Прэстон уже перестал замечать меня. Он апеллировал к обширной аудитории, ко всему человечеству.
– История мертва. Так давайте же не тужиться и не писать ее. Давайте поразмыслим над тем, как нам жить далее в свете нынешней дырявой мифоистории. Разделение персонажей на реальных и вымышленных уже невозможно. И Эл-Би-Джей, и полковник Брэддок, и Джон Рэмбо, и Сахаров, и Мао, и Фидель, и сержант Стрэйнджер, и Толкиен, и Алеф, и Скотт Маклэй, и Горби – все они и нереальны, и реальны одновременно. Все они и история, и миф.
Мифоистория не есть история мифов, их зарождения, развития и исчезновения. Нет. Мифоистория – это история мира, мифологизированного до крайности и погруженного в перфорированное событийно-временное поле. Основной постулат такого мира следующий: «Нет мира, кроме этого мира, и история от мифов да очистится!» Глобальное самозамыкание в узких рамках своего жалкого мирка, тщетные попытки установить какую-то абсурдную «историческую истину», «историческую справедливость», попытки избавиться от мифов и – тем самым – создание сонмов новых, причем в геометрической прогрессии – вот удел такого мира, его истории.
Прэстон вдруг резко остановился, словно налетел на стену. С какой-то робкой и опасливой улыбкой – будто ребенок, который боится, что его станут высмеивать за слова или поступки, – поглядел на меня.
– Я безумен, не правда ли, мой друг? – спросил он. Я кивнул. – Ну да это ничего. Это всего лишь еще одна иллюстрация к моим тезисам о дискретности событийно-временного поля.
– В настоящий момент, лейтенант, меня больше интересует другое – откуда вы взялись, как попали в Город, точнее – в Старый Пригород, в этот парк?
– В этом тоже нет ничего удивительного. Просто активное расслоение событийно-временного массива и полное слияние полей реальности, псевдореальности и мифа, усилившееся в последнее время, позволяет встречаться личностям, ранее друг для друга абсолютно не существовавшим. Миры потеряли четкую гармонию и стройную структуру, расслоились в кисель, ибо история мертва…
Он продолжал еще что-то говорить, а я развернулся и пошел прочь по нетронутому еще свежему снегу боковой аллеи. Где-то вдали призрачно синело марево фонарей пригорода, общежитий, манило в тепло, но я уходил в снегопад и темноту старого заброшенного парка.
И вот я стою на платформе. Бездумно курю, смахивая снежинки со стекол очков рукавом. До первой электрички на Город еще два часа одна минута. Задул слабый ветер, и хлопья снега понеслись, закручиваясь в маленькие смерчи. Синеватое неоновое освещение придает окружающему пейзажу какой-то совершенно нереально-инфернальный вид. А может, наоборот, – чересчур реальный, ведь история мертва.
Сейчас я удивляюсь тому, насколько был нелюбопытен; тому, что не расспросил лейтенанта о его мире. Меня подмывает броситься в парк, обежать его, найти Прэстона, хотя я прекрасно понимаю, что это все ни к чему – его уже там нет.
Это все сейчас. А тогда, полчаса назад, мне все было ясно, вопросы были не нужны, как не нужен был и дальнейший разговор – история мертва. И только эти полчаса, это неспешное кружение крупных снежинок в синеватом свете фонарей спрессовали в монолит время и пространство. На сколько? Этого я не знал. Я знал лишь одно – история мертва. И мертворожденный ублюдок толпы – мифоистория – пожрет и меня, как уже пожрала многих.
Как сожрала разум бедного безумца, лейтенанта Прэстона, подарив ему дар предвидения…
Крысолов легко погладил волосы заснувшей под его мерный говор девушки и поднялся с дивана. Сел на подоконник и закурил. В голову лезли очень нехорошие мысли, но усилием воли он их прогнал. Неспешно поднималась заря.
Орехово, Карельский перешеек. Пятница, 10.07. 12:00
Брат Самэ сидел на пятках. Справа и слева рядком сидели братья. Самэ их никогда ранее не видел, но чувствовал, как ощущают руку или ногу: когда здорова – не ощущаешь, а как заболит – вовсю. Так и брат Самэ ощущал остальных – словно больной зуб. Но Учитель Сегимидзу дал им задание. И не нужны тут были никому сомнения, а лишь повиновение. И брат Самэ не произнес тех слов, что рвались из его рта, мозолили язык. Наставник Торидэ поклонился, следом за ним припали лбами к татами и послушники, брат Самэ – в их числе.
– Да пребудет на вас благодать и благословение Учителя Гокуямы, – мягко произнес Учитель Сегимидзу. Все поднялись и покинули молельную комнату. Брат Самэ потер лицо ладонью. Выйдя из небытия всего два дня назад, он уже побил многих на полосе препятствий и в додзе. Наставник Торидэ возлагал на него большие надежды. Но…
Но было слишком много непонятного. Например: брат Самэ был готов умереть за Учителя Сегимидзу, но убить… А именно это и подразумевало задание – убить. Как можно больше. И выйти из бойни живым. Что-то сместилось в голове брата Самэ, немудрящей башке Мишки Волошина. Когда дело касалось чечей, Мишка даже не думал, вспоминая женщину, которая, попросив жратвы для мифических – или реально существующих – детей, швырнула им за бруствер из мешков с песком на блокпосту «лимонку». Или пацанок-побирушка, срезавший комроты из новенького «узи», который выпростал из-под лохмотьев.
Но это одно – война; и – там. А сейчас и здесь убить простых русских людей для того, чтобы создать резонанс – у Мишки, забывшего, что его зовут братом Самэ, шла кругом голова. Автоматически он вошел в Сокрытую Комнату, где получил автомат – до боли знакомый АК-74 – с толстым цилиндром пэбээса на стволе, «лифчик»[23] и пару гранат.
Погрузились на микроавтобусы. Брат Самэ поглядел на мирную обитель – он не знал, что в последний раз, – и грустно улыбнулся. Здесь он провел лучшее время в жизни и надеялся найти умиротворение своей бесшабашной и мятущейся душе. Не судьба. Брат Самэ усмехнулся и потер предплечьем запотевшее цевье автомата.
8. И ИМЯ ЕМУ…
Улица Тверская, Москва. Суббота, 11.07. 16:50
Осторожно придерживая Оксану за локоть, Крысолов вел ее по Тверской. Его мышцы и воля были напряжены – он чувствовал ураган. Не только атмосферный, но и внутренний, эмоциональный. Что-то должно было случиться, и они непременно окажутся в эпицентре событий. Вот только одного не знал Крысолов – когда и где.
Вчерашнее утро было грустным и смешным. Вставший с утра пораньше Леня обнаружил свою сестру в постели Крысолова, а его самого – дремлющим полулежа на широком подоконнике открытого настежь окна. Леня поднял брови и вопросительно поглядел на старого приятеля. Крысолов отрицательно покачал головой и, бесшумно поднявшись на ноги, выскользнул в прихожую.
– Пошли, прогуляемся, – шепнул ему Леонид, – до работы проводишь заодно.
Крысолов пожал плечами и сунул ноги в ботинки. Вышли на улицу. Солнце уже стояло высоко над горизонтом, но воздух был еще по-утреннему свеж и прохладен. Крысолов сунул в губы сигарку и, закурив, неспешно пошел рядом с приятелем, подстроившись под ритм его шагов.
– Ну ты, Миха, блин, даешь, – негромко протянул тот.
– Если ты про это, – Крысолов мотнул головой в сторону дома, – так зря, ничего и не было.
– Потому и говорю, что не было – даешь, блин.
– Не понял.
Леня покачал головой и тоже закурил.
– Знаешь, Миня, ты единственный толковый мужик, которого моя сестрица в жизни видела. Я не в счет – брат как-никак, да и за отца был. Воспитывал, когда Григорий свет Ляхсандрыч, ни дна ему, ни покрышки, лыжи из дома навострил. Я это к чему – ты нормальный мужик, она это чует, первый после всяких наркотных Лариков и пальцующих Жориков. Она к тебе всей душой, а ты – убаюкивать да по головушке гладить, аки дитя неразумное. Ты мужик не глупый, но думай, что делаешь-то!
– Не знал, – усмехнулся ядовито Крысолов, – что в обязанности брата входит и работа то ли сводни, то ли свахи. Как на рынке товар расхваливаешь.
И едва успел перехватить у самого лица кулак. Удар был нанесен из неудобного положения, но мастерски, и если бы не высочайшая реакция аномала, то валяться бы Крысолову сейчас на пыльном асфальте.
«Не одряхлел, старичок, – подумал Крысолов. – Да и с памятью у него все в порядке – мой же ударчик; сам Леньку в свое время ему и выучил».
Леня, тяжело дыша, попытался вырвать кулак из стальной хватки Крысолова, но безуспешно.
– Будь здесь кто другой, – пропыхтел он, остывая, – я бы второй рукой или ногами попробовал. Но не с тобой – бесполезно, да и не хочу. Все, отпусти, проехали.
Лицо Лени приобрело наконец естественный цвет, – налившиеся кровью глаза перестали бешено сверкать, и Крысолов разжал хватку.
– Ты вроде, Миха, не дурак… но дурак. Сморозить такое… Конечно, какой старший брат, а по совместительству – еще и врио отца не хочет свою сестричку сосватать получше. Но я ж тебя знаю – на смертном одре разве что окольцуешься. Но девке-то тоже жить надо. Втюрилась она в тебя, или не видишь? Так оставь ей надежду, коли все равно исчезнешь опять лет на эн. Понимаешь? Надежду, голова ты садовая.
– Не знаю, – холодно ответил Крысолов. – По-моему, нет ничего хуже, чем беспочвенные ожидания и пустые надежды.
– Для тебя – может, и так. А для нас, людей простых и высшим долгом не обремененных, без надежды и жить не хочется, руки опускаются. В жизни должна быть надежда – пусть пустая, пусть самая глупая, но должна.
– Философ, – тонко усмехнулся Крысолов. – Когда и где только насобачился?
– Не ври, Мишка, – тихо произнес Леня. – Не ври и не прикидывайся более грубым и циничным. Я же знаю тебя, помню, каким ты был. И не верю, чтобы жизнь смогла тебя поломать. Не из тех ты, кто ломается, понял?
Он остановился, развернул к себе Крысолова, взял его за руку и хлопнул по его открытой ладони своей. В пальцах что-то глухо звякнуло.
– Возьми ключи и иди к ней, – все так же тихо сказал Леня. – Я до вечера буду в конторе, запасной ключ есть, так что домой попаду, надеюсь. Если что – у Оксанки есть мой номер сотовика.
– Ты же в отпуске, – напомнил ему Крысолов. Леня махнул рукой.
– Плевать. Теперь все в твоих руках. Иди.
Он круто повернулся и зашагал к высотному зданию. Крысолов бросил окурок в очень кстати подвернувшуюся урну и проводил приятеля долгим взглядом. Потом машинально сунул ключи в карман и побрел куда-то без всякой цели и смысла.
В квартиру Жеботинских он вернулся часа через три, все еще не приняв никакого решения. Открыл дверь и замер на пороге. В квартире звучала музыка. Щемяще нежно пела скрипка, плакала и нервно смеялась. То ускоряясь до бешеного высокого аллегро, то переходя в медленное низкое анданте. Взвизгнув едва слышной, почти ультразвуковой нотой, неприятно резанувшей чуткое ухо Крысолова, скрипка умолкла, и он бесшумно шагнул к двери в комнату, откуда раздавалась музыка, и тотчас же замер. Потому что скрипка снова зазвучала. Но на сей раз – медленно и скорбно, глубокая печаль звучала в каждой ноте. Светлая и тихая печаль.
В прихожей Крысолов простоял более получаса – он и хотел бы отрешиться от окружающего, раствориться в музыке, в этой дивной импровизации, но проклятый внутренний таймер, который раньше был совершенно незамечаем, словно глаз или ухо, сейчас, казалось, с громким тиканьем отсчитывает секунды, раздражая и даже утомляя.
Когда отзвучала последняя нота, Крысолов выждал еще немного, не последует ли продолжения, а потом бесшумно скользнул в комнату. Оксана стояла лицом к окну, бессильно опустив руки с зажатыми в тонких сильных пальцах грифом скрипки и смычком и устало уронив подбородок на грудь. Даже с расстояния в пять метров Крысолов увидел, что девушку сотрясает крупная дрожь. Но это были не слезы, а нервная реакция на внутреннее опустошение, последовавшее за выплеском вовне той бури эмоций, чувств и волнений, воплотившимся в музыку, в безумную и нежную импровизацию. «Есть много, друг Горацио, на свете… – подумал Крысолов. – Вот как бывает: десяток часов рядом – и все, край». Он все так же неслышно подошел к Оксане и положил руки на плечи, стараясь поглотить нервную дрожь, смять ее, наполнить все существо девушки теплом и светом. Всем, какой у него имелся в загашниках странной субстанции, именуемой душой.
Оксана резко повернулась, прижалась к нему, крепко обхватив руками и уткнувшись лицом в плечо. Колки скрипки больно врезались Крысолову под лопатку, но он даже не пошевелился, лишь осторожно поглаживал девушку по спине и волосам. Он столько раз терпел боль и неудобство ради каких-то «высших» целей, что спокойно вытерпеть ради счастья – пусть и временного, очень краткого – одного человека стоило. Еще как стоило.
Тонкая полотняная куртка на его плече промокла от слез. Девушка подняла заплаканное лицо к нему. – Я думала… – всхлипнула она, но Крысолов не дал ей возможности продолжить, закрыв рот поцелуем. Он осторожно разжал ее объятия, вынул из судорожно стиснутых пальцев скрипку и смычок, положил их на подоконник и бережно усадил девушку на диван.
Сел рядом, прижал ее к себе. С кошачьей гибкостью и грацией Оксана компактным клубком – что удивило Крысолова при ее-то росте – обернулась вокруг него, полулегла ему на колени. Обхватила крепко руками, словно он мог исчезнуть в сей же момент, спрятала лицо на груди Крысолова. Он все так же легко и нежно гладил се по плечам и спине. Вскоре поглаживания сами собой превратились в ласки, девушка подняла голову и потянулась распахнутыми мягкими губами ко рту Крысолова. И он ответил – со всем пылом, который только смог выскрести из себя, с удивлением обнаружив в себе его гигантские залежи, как и залежи нерастраченной нежности.
Весь день они дарили друг другу свои тела и тепло, прерываясь лишь для того, чтобы выпить немного вина, утоляя жажду, обменяться бессвязными речами. И снова бросались с головой в океан страсти. Лишь Крысолов услышал, как вечером по коридору на цыпочках прокрался в свою комнату Леня. По большому счету им было не до того.
А сегодня Оксана решила «выйти в свет», как она выразилась. Проворчав что-то по поводу «ох уж этих женщин», Крысолов неохотно подчинился. Ему все не нравилось с утра. Нет, Оксана была прекрасна, даже более, чем всегда, погода была отменной, но… Но было что-то, заставлявшее Крысолова напряженно вглядываться в лица прохожих, широко раскидывать ментальную «сеть», держась на пределе выносливости. Несколько раз он был готов плюнуть на все, сгрести девушку в охапку и, сунув ее без церемоний в машину, умчаться подальше. Но не делал этого, искоса поглядывая на радостно щебечущую, цветущую от счастья Оксану.
Они уже пробежались – как сказала Оксана, Крысолов бы назвал скорость передвижения: «проползлись» – по магазинам, зашли в бар и выпили по стаканчику настоящего дорогого «скотча» и неторопливо направлялись к платной стоянке, где Крысолов оставил свой «уазик» и где их должен был дожидаться Ленька, чтобы потом всем вместе ехать на купание и шашлыки за город, «в одно клевое местечко». Точнее, они уже были в десяти метрах от стоянки, когда Крысолов предельно напрягся и без единого звука стремительно подбил ноги девушки, роняя ее на тротуар и падая сверху.
Все это он успел сделать за долю секунды до взрыва, сухим веером огня, визжащей стали осколков и асфальтовото крошева развернувшегося на стоянке, в паре метров от его «уазика». «Черт, – успел подумать Крысолов, – какая сука в центре города Ф-1 использует?» И сразу же зачастил АКМ. Еще раз придавив рвущуюся вскочить и броситься бежать Оксану, Крысолов приподнялся и выдернул из-под куртки девятимиллиметровый «маузер» ХСП с глушителем. Огляделся. Его «уазик» чадно горел, рядом с ним мелькнули две фигуры в черных масках и комбинезонах, поливая из автоматов «Форд-Скорпио» с развороченным капотом. Еще один террорист бил короткими очередями по милицейской машине. Несколько трупов охранников стоянки и мирных обывателей, проходивших мимо, в разных позах раскинулись на залитом кровью асфальте. Кричали раненые.
Крысолов стремительно метнулся вперед, превратившись для окружающих в смазанное серое пятно. Его не должны были заметить. Но заметили. Пули АКМа злобно застучали по корпусу «Волги», за которой он укрылся. Упав плашмя на мостовую, Крысолов мгновенно прострелил ступни – или щиколотки – тем, кто обстреливал «Форд». По идее, оба должны были свалиться с жутким криком боли. Но свалился только один и без крика. Он даже попытался навести автомат на Крысолова, но тотчас же получил по пуле в каждое плечо. Второй просто поменял местоположение, спрятав ноги за колесами машин.
Крысолов взметнулся, чтобы пристрелить того, кто занимался милиционерами, запомнив предыдущую точку его нахождения. Увидел, трижды выстрелил навскидку. Хоть одна пуля должна была попасть террористу в висок. Но не попала. Ни одна. Неуловимым движением тот откачнулся, а в следующий миг влепил длинную очередь в сторону Крысолова, слегка поведя стволом. И тотчас же стремительно сиганул в медленно проезжавший мимо микроавтобус «ГАЗель» с открытой дверцей. Туда же прыгнул – чуть помедленней – и второй. Третий террорист остался неподвижно лежать на асфальте.
Из микроавтобуса, прижимая Крысолова к земле, ударила длинная очередь, опустошив магазин стрелявшего.
Едва отзвучал последний выстрел, Крысолов вскочил, но стрелять вслед уже было поздно – «ГАЗель» укрылась от выстрелов, вклинившись в плотный поток машин. Перестрелка длилась не более минуты.
Крысолов спрятал пистолет под куртку и огляделся. Замер, словно окаменев. Оксана лежала в расширяющейся луже крови и слабо пыталась встать. Крысолов метнулся к ней. Он опустился на колени, перевернул девушку. И застонал, словно от невыносимой боли. Три пули, видимо, срикошетив от гранитного бордюра тротуара, прошили насквозь шею и грудь девушки.
Оксана открыла глаза, зашевелила губами. Воздух с булькающим свистом вырывался из пробитой гортани, на губах лопнул кровавый пузырик. «Миша, Мишенька, – вдруг услышал Крысолов внутри сознания голос девушки, – что это, зачем?.. Люблю…» И – тишина. Лишь какой-то шум в ушах, словно в приемнике, который принимает несущую частоту радиостанции, где вдруг отключили музыку. Крысолов поднялся. Мельком бросил взгляд на пробитое осколками тело Леньки и сторожко шагнул в сторону подстреленного террориста. Тот был еще жив и вяло шевелился. Вынув из кармана Леньки ключи, Крысолов открыл его потертый «Вольво», бесцеремонно забросил на заднее сиденье террориста и сел за руль.
Что-то больно сдвинулось в сознании Крысолова, с хрустом и пламенем. Он завел машину, выехал с парковки и наддал, слыша сзади еле улавливаемый его ухом вой милицейских сирен. В этот момент он вдруг закричал, не в силах молча сдерживать боль, и еще сильнее надавил на газ. Лишь внутренний контроллер еще держал направление и, реагируя на информацию, поставляемую глазами, объезжал машины, останавливался на светофорах, вывозя два полубесчувственных тела за пределы Москвы. А то, что звалось Крысоловом, корчилось от непереносимой боли, выло. И исчезало.
Именно в этот день навсегда умер Крысолов и – во второй раз – родился Чистильщик. Чтобы жить, чтобы очищать мир. Чтобы вспомнить все.
Орехово, Карельский перешеек. Суббота, 11.07. 19:30
Старший лейтенант Ковалев задумчиво сунул в губы сигарету и опустился на скамейку. Закурил, пряча сигарету в кулаке. С неба сыпалась мелкая морось, и Сергей поеживался и тихо поругивался. Впрочем, ругался он не только из-за сыпавшейся за ворот холодной водяной пыли. На железнодорожной платформе в различных позах лежали пять трупов, а санитары «скорой» укладывали на носилки двоих раненых. Свидетели же вообще описывали сцену из крутого буржуинского боевика. Впрочем, Ковалев был склонен им верить, судя по обилию стреляных гильз на платформе и оружию рядом с четырьмя трупами.
Странно было, что в такой пальбе пострадали всего два посторонних человека: мужчина с объемистым станковым рюкзаком, по виду – типичнейший турист, был убит наповал тремя пулями, в грудь и голову, тучная пожилая женщина легко ранена в мякоть необъятного бедра.
Ковалев мрачно пнул пухлую спортивную сумку, стоявшую у его ног. Пачки двадцати– и стодолларовых купюр глухо прошуршали. Сергей нагнулся, выудил одну и пролистал банкноты, словно пухлый блокнот. Десять тысяч долларов. А сколько всего было в сумке – представить страшно. Двадцать пачек? Пятьдесят? Ковалев мрачно покачал головой и бросил пачку обратно в сумку. Пересчитать деньги еще предстояло, но, похоже, – не в отделе и не ему. Дело-то повесят на райотдел, но заниматься им будут, скорее всего, рубоповцы. Точнее – пожинать лавры, если коллегам Ковалева удастся что-нибудь раскопать. Сергей усмехнулся добродушно – народ в РУБОПе не говнистый, так что славой сочтемся при случае, не ему же, районно-областному оперу, жаждать лавров и почестей.
Фотограф Слава закончил сверкать вспышкой, и Ковалев с кряхтением поднялся со скамьи. Предстояло довольно тщательно облазить на карачках платформу и под ней пошарить на шпалах, собирая вещдоки – гильзы и прочую подозрительную мелочь. Причем сделать это весьма оперативно – через двадцать минут должна пройти электричка из Питера на Сосново, а через четырнадцать – встречная на Питер.
Ползая на четвереньках по шпалам, тихо матерясь, Ковалев вдруг почувствовал, что левая рука, на которую он в этот момент опирался, вдруг куда-то поехала, и он, потеряв равновесие, изрядно приложился скулой об рельс. Выматерившись уже в голос, Ковштев поднялся, потер запястьем горящее лицо и медленно присел. То, что покатилось у него под рукой, вызвав падение, выглядело как обычная папироса «Беломорканал». Но начинка в ней, похоже, была из твердого пластика. Он поднял ее, уже не заботясь о сохранности отпечатков, все равно, даже если они и были, он залапал, прокатившись по ней ладонью.
– Слава, – крикнул он фотографу, – ну-ка, канай на наша сторона!
Слава оперативно подбежал и мягко спрыгнул с платформы рядом с Ковалевым.
– Давай, сделай мне эту штучку в фас и в профиль, – сказал Сергей, осторожно укладывая «беломорину» так, чтобы маркировка папиросы была отчетливо видна. Слава пожал плечами, высказав молчаливое недоумение, и послушно щелкнул затвором фотоаппарата. Ковалев поднял цилиндрик и слегка призадумался. Потом легко вымахнул на платформу, услышав шум электрички, идущей из Сосново. Сел на знакомую скамейку, рядом с молоденьким сержантом Костей Максимовым, бдительно несшим вахту с автоматом наперевес у сумки с «зеленью», и снова повертел «беломорину». Потом вынул из кармана дареный швейцарский ножик, открыл самое тонкое лезвие и осторожно надрезал бумажный мундштук.
Он был далек от мысли, что курьер – а двое из убитых, несомненно, курьер и его охрана – должен был последовать печальному примеру профессора Плейшнера, следовательно, в папиросе не ампула с ядом. Распотрошив «беломорину». Ковалев извлек на свет божий пластиковый цилиндрик, длиной сантиметров семь и толщиной пять миллиметров, с завинчивающейся крышкой.
Дождавшись прохождения электрички на Сосново, Ковалев спрыгнул с платформы и зашел под навес станции, спасаясь от мороси. Осторожно отвинтил колпачок буквально обжигавшего руку цилиндрика, хмыкнул и пинцетом все из того же швейцарского ножика выудил скатанный в плотную трубочку листок кальки, развернул его. Группы цифр. Пятью столбиками, по двенадцать семизначных чисел в каждом.