Страница:
Так и отлилась конституционно-демократическаяпартия, кадетская, как вскоре же, по общей фамильярности революционных сокращений их назовут, и примут они. (И эта кличка “кадеты” смешается с прозвищем военизированных юнцов, слегка различая их в падежном склонении, смешается сперва невинно, а через 13 лет уже и порочно – когда тем самым мальчикам достанется оборонять этих самых интеллигентов, от этой самой революции бежавших, и весь котёл их обречённый так и будет зваться кадеты). Правда, скоро схватится новая партия, что сочетание “ка-дэ” очень мало объясняет российскому обывателю, и на ходу они сменят своё полотно на Партию Народной Свободы, – как будто и звучно и народное что-то добывая. Но без употребления будет трепыхаться полотно, а язык прилепит “кадетов”. Впрочем, подмена была не манёвром, но верою их: кадетские лидеры так и верили, что их устами и мыслями выражает себя весь огромный народ, с трибун так часто и обмолвливались о себе, как о прямых и точных выразителях народных чаяний, им хорошо известных.
Учредительный съезд партии собрался в Москве (“первопрестольная – родина кадетизма”, – комично составлял Милюков) при растущей железнодорожной и общей забастовке, так что даже не могли приехать три четверти ожидаемых делегатов. Нелегальные подпольные партии уже много лет существовали в России – и в общем раскале 05 года сами вышли на поверхность, но легальная от рождения – это была первая партия. А в программе был у неё все тот же сворот головы налево, обязательный для радикалов во всём мире, многие лозунги и оттенки, не вытекавшие из собственного их осознания, но чтобы сохранить питающую связь с левизной. Нововзошедший лидер партии Милюков оттенял с гордостью, что они – самые молодые из европейских либералов, и что программа их
наиболее левая из всех, какие предъявляются аналогичными нам политическими группами Западной Европы.
Очень резко отъединяясь ото всех, кто остались справа, как от преследующих классовые интересы, Милюков при полном согласии съезда взывал к союзникам слева. Да новая партия сама настолько слева, что её
учредительный съезд заявляет свою полнейшую солидарность с забастовочным политическим движением. Члены к-д партии решительно отказались от мысли добиться своих целей путём переговоров с представителями власти.
Съезд не успел ещё кончиться, как вбежал сотрудник “профессорских” “Русских Ведомостей”, в изнеможении и восторге потрясая непросохшим корректурным листком с Манифестом 17 октября. Радость! Победа! Но – верить? не верить? Хитрость? оттяжка? Противник пал духом? Делегаты валили на Большую Дмитровку на банкет, там в игорном зале подбросили Милюкова на стол говорить, и он, уже смерив, возгласил:
Ничего не изменилось! война продолжается!
Надо было и дальше вести Россию, как пришла она к Манифесту:
соединением либеральной тактики с революционной угрозой. Мы хорошо понимаем и вполне признаём верховное право Революции…
Стало модно повторять Вергилия – flectere si nequeo superos Acheronta movebo, если не смогу склонить Высших – двину Ахеронт (адскую реку).
И почему ж бы нет, если союзницу-революцию можно будет использовать против власти, перепугать, – а когда нужно, всегда остановить? Как иначе, если в эти первые дни конституции висит в консерватории плакат “На вооружённое восстание” – и под ним с интеллигентов собирают деньги? Если публично читаются доклады о сравнительных достоинствах браунинга и маузера? Столько лет бесплодно бившись о неуступчивую, безмысло-тупую бюрократию – как в горячности трибунных прений не окрылиться алыми крыльями революции? Если мордам неподатливым ничего доказать нельзя – где набраться терпения на тягучие бесконечные уговоры? как удержаться от желания ахнуть их дубиною по башке?
Сразу после Манифеста пригласил Витте кадетов в формируемый новый кабинет. Едва создалась партия – и сразу открылся ей путь – идти в правительство и ответственно искать, вдумчиво устраивать новые формы государственной жизни. Казалось бы – о чём ещё мечтать? не этого ли добивались – перенять власть и показать, как надо править? Но нервные голосистые кадеты на этом первом шаге выявили: они не были готовы от речей по развалу власти перейти к самой работе власти. Насколько почётней и независимей быть критикующей оппозицией! (Через 12 лет на скольких мы это ещё увидим: при крайнем политическом задоре – растерянный самоотказ от реальной власти.) Их делегация к Витте во главе с молодым идеологом и оратором Кокошкиным сразу приняла вызывающий тон, требовала не устройства делового правительства, но – Учредительного Собрания, но – амнистии террористам, не оставляя нынешней власти ни авторитета, ни места вообще. Да иначе – что бы сказали слева? пойдя на малейшее сотрудничество с Витте – чем бы тогда кадеты отличались от правых?
Увы, левым не угодили всё равно… Едва только учредили кадетскую партию, как московские “освобожденцы” стали из неё выходить, а петербургские, не попавшие вовремя на поезд, теперь и вовсе – не входить. Союз Освобождения хлестал налево и шёл едва ли не за Советом рабочих депутатов. Даже самые отрицательные переговоры с Витте социал-демократы признали
постыдным шагом, сделкой буржуазии с правительством за счёт народа
и стремленьем уцепиться за министерские посты.
Напротив, Д. Н. Шипов объяснял кадетов так:
Эта партия объединила лучшие умственные силы страны, цвет интеллигенции. Но политическая борьба для них являлась как бы самодовлеющей целью. Они не хотели ждать, пока жизнь будет устрояться, постепенно обсуждаемая в её отраслях специалистами со знанием и подготовкой, – но как можно быстрей и как можно жарче вовлекать в политическую борьбу весь народ, хотя б и непросвещённый. Они торопили всеобщие выборы – в обстановке, как можно более возбуждённой. Они не хотели понять, что народным массам чуждо понимание правового начала, проблем государственной жизни, да и самого государства, и тем не менее спешили возбудить и усилить в народе недовольство, пробудить в нём эгоистические интересы, разжечь грубые инстинкты, пренебрегая народным религиозным сознанием.
К религии кадеты были если не враждебны, то равнодушны. Их безрелигиозность и мешала им понять сущность народного духа. Из-за неё-то, искренно стремясь к улучшению жизни народных масс, они разлагали народную душу, способствуя проявлению злобы и ненависти – сперва к имущественным классам, потом и к самой интеллигенции.
А Гучков:
Я никогда не скрывал своего безусловно отрицательного отношения к партии к-д. Я считаю, что эта партия сыграла роковую роль в истории нашей молодой политической свободы. Я присутствовал при её зачатии и рождении и сказал в своё время слово предостережения. Эта партия ловко подсела на запятки русской революции, приняв её за ту триумфальную колесницу, которая довезёт их до вершин власти, и не заметив, что это просто дрянная телега, которая вконец завязла в кровавой грязи.
День открытия 1-й Думы 27 апреля 1906 стал не днём национального примирения, но днём нового разгара ненависти. Кадеты шли на открытие Думы, размахивая в такт шляпами, политические солдаты. Дума, избранная по “пробному” виттевскому избирательному закону (и частью – из людей, чуждых всякой законности); – никак не пыталась сама себя сдерживать и требовала не меньше, как всё, – ни пол-вся, ни четверть-вся. Вопреки конституции 1-я Дума впала в соблазн представлять всю волю народа и государственную волю – одной собой, как новая самодержица. И Кокошкин доказывал, что Дума не обязана выполнять ничьих в стране постановлений.
Лишь через 30 лет, поздним умом эмиграции вспоминал – да не типичный кадет, а умнейший из них,
В. Маклаков: В 1906 году Революции не было. Начиналось выздоровление. Монархия уступила свою главную привилегию – самодержавие. Она отказалась и от другого “устоя”, который тяжёлым ярмом давил на всю русскую жизнь, от сословного строя. В программе правительства появилась старая программа либерализма. И постепенный переход земли к крестьянам, и развитие повсюду самоуправления, законность, независимый суд, просвещение. Общество в лице Думы получило возможность контролировать проведение этой программы, ставить преграду реакционным уклонам, даже брать на себя инициативу реформ. Почему же с самого первого дня, даже раньше первого заседания Думы, она вместо сотрудничества объявила власти войну? Вместо того, чтобы взять на себя неблагодарную, но почётную роль умерять безрассудное нетерпение общества, сама его подстрекала. Ни о какой постепенности реформ она не хотела и слышать. Радикальное изменение ещё не испытанной конституции, установление полного народоправства, единовременное и массовое отчуждение частных земель, образование правительства из представителей Думы и ей подчинённого – были её первымитребованиями. Уступить им – значило бы приблизить революцию на 11 лет.
Правда, с-д меньшевики с колебанием, остальные левые вполне уверенно, зовя и понукая революцию вернуться, объявили бойкот 1-й Думы. От этого кадеты, внезапно для себя, оказались с голым левым боком, оказались очень левыми. Единственные, кто беззастенчиво владел европейской тактикой выборов, они захватили больше трети Думы, стали в ней самой многочисленной фракцией – но не клонились помышлять о нормальной, законодательной работе в её позорной умеренности. Победа на выборах затмила им глаза, обещала так же легко свалить и власть. Они не хотели быть осмотрительными и тратить 4 года на то, чего можно натиском достичь в 4 недели. И когда Милюков, на преддумском кадетском съезде впервые проявляя свои сильные копыта торможения, попытался свернуть партию с крылатого революционного пути на скудный парламентский, он получил отпор сокадетников: игнорировать правительство! игнорировать законы, изданные после 17 октября! игнорировать Государственный Совет! провести программу в форме ультиматума! если правительство не уйдёт – воззвание к народу! умереть за свободу!
Элоквентный Родичев:
Дума разогнана быть не может!… Сталкивающийся с народом будет столкнут в бездну!
Кизеветтер: Если Думу разгонят – это будет последний акт правительства, после которого оно перестанет существовать!
В духе того и седовласый вальяжный председатель 1-й Думы Муромцев, уже готовясь стать первым русским президентом, не желал общаться и разговаривать с министрами и даже запретил называть их правительством. (Маклаков объяснил Муромцева так:
Тип, которому нужен парламент. Для формулирования своих убеждений им нужны постановления коллективов: защищать своё мнение с яростью, пока не состоялось решение, а потом повиноваться беспрекословно. Такие могут требовать в речах того, что заведомо невозможно, – и создают иллюзию, и сами верят, что реакция помешала им дать стране нужное благо. Личной ответственности на них не лежит никакой. Оценку себе ищут в газетных отзывах).
В первом же адресе на имя монарха эта неврастеническая Дума разговаривала с Верховной властью ультимативно, та отвечала Думе наставительно, как подчинённому учреждению. Друзья слева, сплочённые кавказские социал-демократы, разжигали кадетов, и Дума требовала амнистии террористам и цареубийцам, сама отказываясь вынести моральное осуждение террору. И так это прочно сидело в кадетах, что кадетский патриарх И. Петрункевич, с миротворчества которого начата эта глава, воскликнул:
Осудить террор? Никогда! Это была бы моральная гибель партии!…
Однако этой 1-й Думе и этому кадетскому большинству всё ещё серьёзно предполагалось поручить сформировать правительство и дать вести Россию. Шли тайные переговоры при Дворе, сновали и встречались министры, так же тайно встречался с ними Милюков, “управлявший Думою из буфета и журналистской ложи”, ибо не попал депутатом её. Милюков уже рвался получить премьера, но переговоры оказались тщетны, кадеты отказывались отречься от всеобщего принудительного отчуждения земли, роспуск Думы всё более проступал – и на эту роль, заменить Горемыкина на посту премьера и распустить 1-ю Думу, Верховной властью был определён… Шипов.
И что же? Противник конституции, всех партий вообще, а кадетской в частности, заявил Государю, что роспуск уже собранной, пусть агрессивной Думы представляется ему несправедливым и даже преступным. С 17 октября он, по высочайшему повелению, как и все подданные, принял конституцию, и считает нужным быть верным ей, и ничего другого не ждёт и от самого Государя. По его мнению, Дума была бы много умиротворена, если бы правительство продолжало развивать начала Манифеста, а не отступало от них. Теперь уже возглашены и Основные Законы, по которым власть разделяется впредь между Государем, Думою и Государственным Советом, и в тронной речи объявлено, что день открытия Думы есть день обновления нравственного облика русской земли. Равно не может Шипов принять на себя и руководство предлагаемым коалиционным правительством, но считает, что очень отвечало бы духу времени правительство, возглавленное кадетами: оно вырывало бы их от антигосударственных элементов, из безответственной оппозиции и делало бы государственной партией. Может быть, они сами тогда распустят Думу, чтоб освободиться от левого крыла. На вопрос Государя о возможном главе такого правительства Шипов ответил, что самым влиятельным, талантливым и эрудированным среди кадетов надо признать Милюкова, однако в нём слабо развито религиозное сознание, то есть сознание нравственного долга перед Высшим Началом и перед людьми, а потому, стань он премьером, его политика вряд ли способствовала бы духовному подъёму населения. Кроме того он слишком самодержавен и будет подавлять товарищей. Шипов рекомендовал Муромцева.
Но захваченные резким левым вихрем и с лево-свёрнутыми головами, способны ли были кадеты взять на себя то государственное бремя? Министр внутренних дел Столыпин уверен был, что – не смогут, что свалят под откос. Человек действия, он не мог допустить такого опыта: пусть несут, куда понесут, когда все вместе разобьёмся – тогда поймём.
Под влиянием Шипова Государь как будто и склонился создать кадетский кабинет, но лишь неделю думал так. Тем временем террор продолжался. Тем временем встревоженные кадеты осудили Милюкова, до сих пор скрывавшего от фракции свои тайные переговоры е министрами. Тем более вздыбилась фракция против тормозных усилий Милюкова задержать такой неопарламентский приём, как воззвание к народу по аграрному вопросу (в постоянной заботе кадетов будоражить крестьянство): обратить в их пользу земли казённые, удельные, кабинетские, монастырские, церковные и принудительно отобрать частновладельческие!
66-летний премьер Горемыкин, умеренный, вяловатый, со спокойствием, отработанным долгой службой, ничему не удивлённый, ничем не взволнованный, ибо всё в истории повторяется, и сила одного человека недостаточна, чтобы её повернуть, – все эти месяцы видел, что с этой Думой работать никак не удастся, но продолжал невозмутимо работать, поскольку так сложились обстоятельства и пока того хотел Государь. Теперь же Дума переступила через край, а у Государя, как видел Горемыкин, было желание, но не хватало решимости Думу разогнать: мелькали ужасные видения 1905 года, которые могли взметнуться с ещё большею силой. И тогда старик решился на самое большое усилие своей жизни: с фамильным образом он приехал на приём к Государю и вместе с ним молился о Господнем содействии и просил повеления себе – распустить Думу, уйти в отставку, а бразды передать из своих усталых рук в твёрдые руки молодого решительного Столыпина. И получив таковое повеление, он отправился к себе, отдал распоряжение о роспуске, сам же сказался в нетях и не велел прислуге искать и звать себя ни по какому вызову. Действительно, в тех же часах Государь усумнился в отчаянном решении и вызывал Горемыкина передумать – а Горемыкина нигде не было.
Столыпин же успокоил Думу, встревоженную слухами (распустят? останемся в креслах сидеть, как бывало римский сенат! апеллируем к стране, вся страна поднимется! да никогда не посмеют!), – в воскресенье 9 июля расставил солдат близ Таврического дворца, повесил большой замок на двери, а по стенам – царский манифест:
Выборные от населения, вместо работы строительства законодательного…
И – что же теперь было кадетам? И – как же им перед революционною Россией? С воскресного утра кинулись собирать депутатов, а тем временем в запертой квартире на пыльном рояле набрасывали новое Воззвание, и Винавер находил, что в проекте Милюкова
нет стихийной негодующей силы, а надо, чтобы крик возмущения прозвучал как блеск молнии.
Окончательно составили воззвание Винавер с Кокошкиным. Но из воззывов Милюкова так и осталось: не платить податей! (впрочем, прямые налоги составляли ничтожную часть бюджета) – и не давать государству рекрутов! (впрочем, их набор наступит лишь в ноябре).
А уж раньше было задумано у них на случай разгона: всем ехать на вольную финляндскую территорию, в Выборг. Оглядчивые депутаты-крестьяне, к кому и было всё милюковское воззвание, увы, не поехали, ни один. Поехало около трети Думы, самые пылкие (из них человек тридцать скрылись потом). В тот же воскресный вечер открыли заседание в отеле Бельведер, и председательствовал всё тот же благообразный непременный Муромцев. Приехали и трудовики (легальные эсеры), и социал-демократы (однако, резервируя вооружённое восстание).
Выступали – Кокошкин, бессменный Петрункевич, Френкель, Герценштейн, Йоллос, и лидеры трудовиков Брамсон, Аладьин, – и все пылали негодованием, и никто не мог предложить разительной меры, убийственной для правительства. Такой манифест, какой получался, – за него народ не прольёт крови, увы.
Объявить себя Учредительным Собранием? Присвоить себе функции правительства? Считать себя полной Думой и отсюда не расходиться?
Жордания (с-д): Хотя здесь – треть Думы, но именно те, которые по праву являются…
Рамишвили (с-д): Ещё недавно мы были уверены, что не вернёмся домой без земли и воли. Но (презрительно) вы на решительные средства не пойдёте.
( Трудовики): Дело народа – в руках самого народа! Армия с оружием в руках… защищать дело свободы! Правительство – больше не правительство! Повиноваться властям – преступно!
Но – что же делать? Опять оставалось: не платить податей и не ставить рекрутов. (Не желая замечать, что эти удары: – по всему государству, а не по правительству.)
– Всеобщую забастовку?
– Вооружённое восстание?
– Мы не можем призывать к восстанию, это будет провал конституционализма в России.
Винавер (к-д): Ехать назад в Петербург и пусть нас там целиком арестуют – это будет хороший символ и возбудитель для общественной борьбы. Настроение падало.
Гредескул (к-д): В конце концов мы не призываем ни к чему страшному: пассивное сопротивление, вполне конституционно. Есть ещё мера: призвать народ воздерживаться от казённого вина…
(Кто знает русские привычки, хорошо посмеётся).
Нет, падало настроение. До разгона казались себе и противнику страшными. А вот – ощущение банкротов. Усилились разногласия. Обсуждали постатейно. И, может быть, никакого Выборгского воззвания принято бы и вовсе не было, не явись в гостиницу губернатор: господа, надо немедленно закончить заседание, ведь Выборг – крепость, в любую минуту могут объявить на военном положении…
Да, да, да! Нельзя злоупотреблять гостеприимством финских друзей. Что ж, подчинимся непреодолимой силе…
Поспешно надевал пальто и уходил из президиума несбывшийся президент или премьер-министр России
Муромцев: Многие из тех, кто подписал Выборгское воззвание, совсем не согласны с ним…
Уже спорить времени не осталось, а проголосовали чохом всё как есть и приняли:
НАРОДУ ОТ НАРОДНЫХ ПРЕДСТАВИТЕЛЕЙ
ГРАЖДАНЕ ВСЕЙ РОССИИ!
…КРЕПКО СТОЙТЕ ЗА ПОПРАННЫЕ ПРАВА!
ПЕРЕД ЕДИНОЙ И НЕПРЕКЛОННОЙ ВОЛЕЙ НАРОДА
НИКАКАЯ СИЛА УСТОЯТЬ НЕ МОЖЕТ.
Выборгское воззвание никого не увлекло, никого не испугало, и даже жалкостью своей успокоило власти: они-то ждали революции.
Так закончился первый экзамен новосозданной Партии Народной Свободы – проигранным первым русским парламентом, где кадетам так легко досталось и так легко упустилось большинство.
*****
Я ВАШЕ’Ц, Я ВАШЕ’Ц -А КТО Ж ХЛЕБОПАШЕЦ?
*****
8
Этим летом на одном из патриотических концертов в крупном московском офицерском лазарете, в зале морозовского особняка, Алине поднесли изумительный влажно дышащий букет роз, какого в жизни никто ни по какому поводу ей не подносил, – не букет этикета, а – непомерный, в обхват на объятие, какой и может явиться женщине только в жизни раз.
Поднесла и в руки Алине передала санитарка, её саму Алина и не заметила за букетом, и потом спросить было не у кого. В тот миг Алина смотрела на эти сотни розовых, жёлтых и белых воланчиков, наслоенных в каждом цветке, и благодарно – на зал, где ещё аплодировали и, очевидно, сидел даритель, и снова на букет, опуская в него лицо, вдыхая, впивая.
А записки при букете – не оказалось. Или её обронили?… Алина естественно ждала, что и сам подноситель подойдёт к ней за сценой, на лестнице или в вестибюле, когда букет вослед Алине спускали к извозчику: как это будет? Кто это будет? Ждала, так и не придумав, что же особенное ему ответить.
Но он – не подошёл. Совсем.
Она ждала ещё и на другой день. И даже через несколько дней. Но – никто не объявился. Не пришёл. Не написал. Не назвался.
И осталось загадкой… Навсегда теперь.
А может быть – так и красивее? Своего рода гранатовый браслет.
Должна же быть в жизни одна точка – вершинной красоты.
Впрочем – как бы ей и послали письмо? Ведь фамилию, по новому для себя праву артистки, она принимала лишь на концерты – Сияльская, а в жизни зналась под тяжеловесной мужниной фамилией – от какого-то поворота тына, за десять лет смириться не могла, да по паспорту и имя у неё было другое – Аполлинария, с эстрады непроизносимое, шибающее купеческим (хотя человек с воображением проницал бы в нём женский вариант Аполлона).
Она и ещё раз давала концерт в том же лазарете, стараясь вызвать повтор чудесного стечения обстоятельств. Но ничто не повторилось.
Кто ж он был, таинственный поклонник? Скорее всего – раненый офицер. Может быть, то был его последний вечер, и он уехал в Действующую армию? Или врач того лазарета? – вряд ли. Или московский гость, зашедший на концерт случайно, но, поражённый с первых касаний клавишей, пославший за букетом тут же?…
Она – ждала дарителя, но и заранее робела, она при встрече не могла бы и найтись. От юных лет и до самых нынешних, при внешней резвости, громкости, порывах, Алина была невытравимо стеснительна: с гимназическими подругами или с матерью избегала говорить о стыдном, гордо: “я знаю! я знаю!”, но из-за этой скованности не знала ничего, когда все уже знали. Неумелость была неразделённая тайна её, Алина искрилась, хохотала, кокетничала, но оставалась как бы за витринным стеклом. И эта застенчивость потаилась в её характере навсегда.
И сейчас встреча с дарителем не могла бы иметь никакого разрешения или выхода.
Да она не посмела бы ничего.
Так и красивее: гранатовый браслет… Огромный неохватный букет как символ яркой жизни, полной огромных же чувств, для которой, Алина теперь это видела, она и была рождена со своим талантом, если б развила его, не утопила бы в замужестве, в скудном и безликом существовании офицерской жены. Её подруги по борисоглебской гимназии одна вышла замуж за французского дипломата и теперь жила за границей, другая – за очень богатого и много путешествовала с ним, ещё одна – за столичного тайного советника и вошла в петербургский высший круг. Алина же, встречая шумное одобрение на гимназических и уездных концертах, подумывала ехать учиться в консерваторию. Но тут тридцатилетний штабс-капитан, на концерте же, в Тамбове, и услышав её, – приступил решительным штурмом и, почти не дав подумать, уговорил на замужество.
Поднесла и в руки Алине передала санитарка, её саму Алина и не заметила за букетом, и потом спросить было не у кого. В тот миг Алина смотрела на эти сотни розовых, жёлтых и белых воланчиков, наслоенных в каждом цветке, и благодарно – на зал, где ещё аплодировали и, очевидно, сидел даритель, и снова на букет, опуская в него лицо, вдыхая, впивая.
А записки при букете – не оказалось. Или её обронили?… Алина естественно ждала, что и сам подноситель подойдёт к ней за сценой, на лестнице или в вестибюле, когда букет вослед Алине спускали к извозчику: как это будет? Кто это будет? Ждала, так и не придумав, что же особенное ему ответить.
Но он – не подошёл. Совсем.
Она ждала ещё и на другой день. И даже через несколько дней. Но – никто не объявился. Не пришёл. Не написал. Не назвался.
И осталось загадкой… Навсегда теперь.
А может быть – так и красивее? Своего рода гранатовый браслет.
Должна же быть в жизни одна точка – вершинной красоты.
Впрочем – как бы ей и послали письмо? Ведь фамилию, по новому для себя праву артистки, она принимала лишь на концерты – Сияльская, а в жизни зналась под тяжеловесной мужниной фамилией – от какого-то поворота тына, за десять лет смириться не могла, да по паспорту и имя у неё было другое – Аполлинария, с эстрады непроизносимое, шибающее купеческим (хотя человек с воображением проницал бы в нём женский вариант Аполлона).
Она и ещё раз давала концерт в том же лазарете, стараясь вызвать повтор чудесного стечения обстоятельств. Но ничто не повторилось.
Кто ж он был, таинственный поклонник? Скорее всего – раненый офицер. Может быть, то был его последний вечер, и он уехал в Действующую армию? Или врач того лазарета? – вряд ли. Или московский гость, зашедший на концерт случайно, но, поражённый с первых касаний клавишей, пославший за букетом тут же?…
Она – ждала дарителя, но и заранее робела, она при встрече не могла бы и найтись. От юных лет и до самых нынешних, при внешней резвости, громкости, порывах, Алина была невытравимо стеснительна: с гимназическими подругами или с матерью избегала говорить о стыдном, гордо: “я знаю! я знаю!”, но из-за этой скованности не знала ничего, когда все уже знали. Неумелость была неразделённая тайна её, Алина искрилась, хохотала, кокетничала, но оставалась как бы за витринным стеклом. И эта застенчивость потаилась в её характере навсегда.
И сейчас встреча с дарителем не могла бы иметь никакого разрешения или выхода.
Да она не посмела бы ничего.
Так и красивее: гранатовый браслет… Огромный неохватный букет как символ яркой жизни, полной огромных же чувств, для которой, Алина теперь это видела, она и была рождена со своим талантом, если б развила его, не утопила бы в замужестве, в скудном и безликом существовании офицерской жены. Её подруги по борисоглебской гимназии одна вышла замуж за французского дипломата и теперь жила за границей, другая – за очень богатого и много путешествовала с ним, ещё одна – за столичного тайного советника и вошла в петербургский высший круг. Алина же, встречая шумное одобрение на гимназических и уездных концертах, подумывала ехать учиться в консерваторию. Но тут тридцатилетний штабс-капитан, на концерте же, в Тамбове, и услышав её, – приступил решительным штурмом и, почти не дав подумать, уговорил на замужество.