Но хотя контр-адмирал Кирилл так быстро, предельно быстро переходил на сторону нового правительства – в его собственном Экипаже настроение перетекало ещё быстрее. Вчера шатнуло умы это известие, что великого князя сместили. А сегодня утром его разбудили известием, что несколько офицеров его Экипажа уже арестованы матросами, другим угрожают, и всех зажигают слухи, как расправился с офицерами Кронштадт. И идти торжественным маршем в Думу – Кирилл должен был уже не только по созревшему своему желанию, но и чтобы спасти Экипаж от развала.
   Падение Николая Кирилл мог принять только с облегчением: тот всё это заслужил своими несправедливостями, промахами, дурными советчиками, небратским отношением. Но – кто же вместо Николая? Кирилл узнал, что тайно происходят всякие движения в пользу Михаила, сделать его регентом. Это известие укололо и обожгло Кирилла, это было уже совсем непереносимо! Николай – на троне по наследству и уже четверть века, какой ни есть, – но почему Михаил? Как ещё это ничтожество снести над собой?
   А известно было, что Михаил всё время тайно сносится с Родзянкой (Родзянке – не верить ни минуты!) и скрытничает от дяди Павла и от Кирилла, не говорит о своих намерениях, а засел в Петрограде – зачем? Выжидает занять пост?
   Так ещё потому и пришёл Кирилл в Думу, чтобы сшибить Михаила с этой позиции, затмить его.
   И с деловым Гучковым он хотел поговорить об этом вполне откровенно.

267

   Можно было сто книг прочесть о разных революциях и всё-таки лишь на самом себе испытать впервые: что такое революционная густота событий, каких ни сердце, ни мозг не успевают перерабатывать, – именно в те самые часы отказывают, когда они всего нужней. А потом – вздыхай хоть полстолетия.
   Ещё вчера вечером и сегодня утром казалось, что главное – это отбиться от войск, направляемых на Петроград. Естественно: обратиться против старого, не дать старому задушить новое. И Гучков вместе с молодым князем Дмитрием Вяземским, излюбленным бесстрашным своим помощником, кого узнал он на фронте год назад, в своих поездках по Красному Кресту, а за эти месяцы привлёк к живейшему участию и в собирании заговора, теперь кинулся объезжать полки. Где – речи говорил, и ему кричали «ура», а лейб-гренадеры даже вынесли на руках, где – только выяснял положение и старался, чтобы обезглавленные растерянные части попали снова в руки своих офицеров. Если не создать оборону города, то хоть знать хорошо наличные силы, – это именно ему нужно было успеть, он считался среди думцев самый военный и лихой, наиболее знающий армию, в постоянной с ней связи.
   Но всё более Гучков видел, что офицеры сбежали из частей, во множестве прячутся в неизвестных местах и даже в Государственной Думе, опасаясь растерзания. А батальоны, которые кричали Гучкову «ура», – часом позже или раньше кричали «ура» же и делегатам Совета. Итак, пока Гучков собирал оборону от внешнего врага, за спиной думского Комитета собиралась сила ещё горшая. И может быть надо было спешить обернуться, а нашлись бы силы – так и арестовать кого-нибудь из этого богомерзкого Совета. Но тем более не было сил таких.
   А пока он мотался в этих поездках – в его собственной Военной комиссии его собственный помощник Энгельгардт с перепугу вместе с Родзянкой издал дикий, немыслимый приказ, угодничающий перед Советом, перед распущенными солдатами, а офицерам грозящий расстрелом!!! Бред! – но отпечатанный на листках бумаги, он рассеивался по городу быстрей и множественней, чем успевал Гучков, – и всё губил безвозвратно: теперь и вовсе нельзя было вернуть офицеров в части, а части выставить на защиту Петрограда.
   (А ещё ж висели на Гучкове его военно-промышленные комитеты по всей стране, так помогшие ему в штурме власти, – но сейчас уже никак не хватало на них головы. Армию конечно снабжать, да, послал циркуляр всем комитетам: да, вести работу, да…)
   Среди дня большое подбодрение своею явкой в Думу произвёл Кирилл. Хотя и пришёл он по определённому расчёту – удержаться во главе гвардейского экипажа, испугался, что заменят, и вообще удержаться как великий князь в опрокидывающей стихии этих дней, но такое поклонение Думе видного члена династии оказало тут на всех на них резкое впечатление. И Гучков, принимая Кирилла у себя в Военной комиссии, и произнося лицемерно-вежливые успокаивающие фразы (этот великий князь, кажется, не против бы и сам сесть на трон), не мог сдержать торжества. Это – первый из династии, а потянется она, ничтожная, вся. То казалось – рушится всё кругом, то – какая же сила Дума!
   И производило впечатление, что гвардейский экипаж не утерял выправки и пришёл с офицерами, – да не возьмётся ли великий князь охранять вокзалы против Иванова, хотя б на ночное время? А что ж! Взялся. (Пригодился).
   Не один Гучков замотался в эти часы – и все члены думского Комитета. Но все они мотались, куда звала их мгновенная необходимость, – то произносить речи, то спасать арестованных, – и такими затычками пробоин они утеривали способность охватить всё положение и отгадать, как его направить в главных чертах.
   Гучков, что ни делал, старался рассмотреть эти главные черты и использовать их, прежде чем они размылись. Были жертвы и сейчас, но если не решиться быстро, то будут жертвы несравненные – начнётся гражданская война.
   Разворот событий завихривался по самому опасному склону – и надо было спешить обуздать его через законную передачу власти. Мысли Гучкова имели привычную колею и сразу занимали её: отречение и регентский совет. Он сформулировал это уже год назад, если не раньше (душою раньше, ненавидя этого царя). Он – хотел этого, он – жаждал этого, он – вёл к этому, уж как умел. И если отречение так было необходимо минувшей осенью, уже тогда созрело, то теперь даже перезрело, – но тем более срочно необходимо. Надо решительно и быстро сменить ситуацию: Петроград будет не защищаться от царя, но сам совершит на него прыжок! Когда ноги думского Комитета разъезжаются – от распада полков, от зреющей злобы Совета, – надо не скользить, а прыгнуть и овладеть троном.
   Регентский совет Гучков так понимал, что сам займёт в нём решающее место. Гучков искренно любил Россию, он был – патриот. Но так понимал, что в патрии должен занимать ведущее положение, по своим политическим талантам.
   Однако не с кем, негде и некогда было присесть, обсудить – что же делать? Всем им всё время надо было куда-то ехать, идти, кричать.
   Вот это и была революция.

268

   От Старой Руссы до Дна невыносимо тянулась эта старенькая одноколейная дорога с разъездами, не знавшая экспрессов, а теперь в неё втиснулись великолепные синие императорские поезда. Дорога – не могла пропустить быстрей, но старались как могли. Железнодорожники и местные жители глазели на невиданные поезда, робко переговаривались между собою, очевидно: где же тут царь?
   Наивны, милы и доверчивы были их простонародные лица. Государь не показывался им, но из-за занавесок смотрел – и сердце его утеплялось. Вот такими он и представлял себе своих подданных, для таких он и правил, – только никогда нельзя было, как и сейчас, через двойные стёкла, услышать их и прямо им объяснить, а всегда слышались раздражённые, предубеждённые образованные голоса и крикливые газеты, которые всё извёртывают до неузнаваемости.
   Очень тяжело было сегодня на душе, хотя и солнце иногда поглядывало на снега. Не как сознательное мрачное размышление, но само по себе – грудь разбирало, разгрызало невыносимое состояние. Ещё вчера с утра мнившийся в поездке покой был весь вымышленный. Ничем невозможно было заняться, ничего читать, никуда отвлечься, мыслями не уйти.
   Нетерпеливо хотелось скорее достигнуть Дна – во-первых потому, что это был уже прямой поворот на Царское. Во-вторых потому, что там сейчас предстояла встреча с Родзянкой, и она всё больше казалась облегчением, выходом: миролюбиво уладить, чтобы всё успокоилось и стало на свои места. С предполагаемой уступкой части министров Николай уже смирялся: от рокового несчастного 17 октября Девятьсот Пятого он так или иначе был наведен на цепь неотклонимых уступок.
   Уступка – уже как бы и была сделана. И давление на сердце ослабло. Полегчало.
   Но он – не отдаст главных министерств. И, разумеется, министры будут ответственны перед ним, а не перед Думой. Этот монархический принцип – скала государства. Если министры ответственны перед Думой – то что тогда монарх? Какое-то набивное чучело?
   В этом, уверен был Николай, Аликс – горячо с ним заодно.
   У свиты было откуда-то сведение, что Родзянко уже в пути.
   На мелких станциях подхватывала свита и другие слухи, и Воейков иногда докладывал. То – будто есть наглое распоряжение всё того же юмористического Бубликова – задержать императорские поезда! – каково? Но никто этого не выполняет, разумеется. То – будто дорога уже перегорожена, но после поворота с Дна, или какой-то мост повреждён на той линии.
   Подъехали к Дну в пятом часу пополудни. Узловая станция тоже была в обычном порядке, ничем не взметена.
   Но тут сразу ждало много новостей, и все неприятные.
   Первое, что сразу узналось от станционного начальства: что генерал Иванов со своим батальоном прошёл Дно не вчера, а лишь сегодня утром.
   Сегодня утром? Отчего же так медленно, Боже мой? На что ж он потратил время? Да тогда: достиг ли он Царского Села сию минуту?
   На ком же государыня с детьми?
   Но и хуже знали на Дне, ужасные известия: что гарнизон Царского Села вчера вечером также присоединился к мятежу!
   Сердце Государя обронилось во мрак. Затмился свет, рухнула опора, державшая эти дни. Он выслушивал со спокойным выражением, но внутри его заваривалось отчаяние. Только не имел он права и вольности выказать это видом и словами.
   А между тем Воейков принёс депешу от Родзянки на имя Его Величества, пришедшую менее часа назад. Родзянко сообщал, что сейчас (только сейчас!) выезжает на станцию Дно для доклада о положении дел и мерах спасения России. Просит – дождаться его приезда, ибо дорога каждая минута.
   Да, но когда же он достигнет Дна? Не ранее как ещё часов через пять. И ещё, кажется, попорчен путь?
   Воейкову удалось переговорить с Виндавским вокзалом в Петрограде, и он узнал, что заказанный Родзянкой поезд стоит под парами – но и сейчас не выезжал.
   Горяча каждая минута, да, – но ещё горячей она в Царском Селе. И ещё мучительней – сидеть на этой захолустной станции – и жгуче не знать, что творится с семьёй!
   Что ж было делать, Боже мой?
   Маленькое глухое Дно. Один железнодорожный жандарм. Один урядник на селе. Но – завод с фабричными, неподходящее место.
   Ощущение было ясное: что попали не туда. Что не на месте.
   И ещё удалось узнать Воейкову по аппарату: что перед Царским Селом Виндавская линия занята революционными войсками и генерал Иванов, не доехав, остановился с поездом в Вырице.
   Николай нервно смотрел на карту.
   Четыре дороги скрещивались в Дне. По одной из них приехали.
   Другая, налево, вела назад, на Могилёв. И не вызвала никаких мыслей.
   Направо – краткая, желанная, в Царское Село – была для него, значит, перерезана? По ней ожидался и Родзянко – и выглядело бы несолидно ехать к нему навстречу. И если перегорожена – так всё равно не попадёшь в Царское.
   А вот что: прямая – вела во Псков, и это уже близко. Там – штаб Северного фронта, там есть с Петроградом связь по юзу, оттуда, может быть, удастся поговорить с Царским (да и со Ставкой), и вот уже скоро всё узнать? И оттуда, по двухколейной Варшавской дороге, нетрудно доехать до Царского через Лугу.
   Во Пскове – военные силы, и железнодорожный батальон. Оттуда всегда можно обеспечить себе проезд.
   Вот и решение: ехать во Псков!
   И это даже хорошо, что Родзянко ещё не тронулся из Петрограда: дать ему теперь депешу, чтобы ехал прямо во Псков.
   А что могло его так задержать, почему он не спешил? Может быть, его задержка имеет резон: он удерживает Петроград, не отдаёт его разнузданным силам?
   Тут подали Государю ещё одну телеграмму, от 10 часов утра, и какую же окольную! Телеграфировал опять начальник морского штаба из Могилёва (почему-то опять не Алексеев), но не от себя, а сообщал пространную телеграмму командующего Балтийским флотом адмирала Непенина – а тот тоже не от себя, но сообщал две телеграммы, полученные им от Родзянки вчера, 28 февраля, – и вот только с каким опозданием, и вот только каким кружным путём подтверждалось Государю, что читали в Бологом в случайном листке: Родзянко вчера извещал все фронты, что его временный думский комитет перенял всю правительственную власть ввиду устранения бывшего совета министров. И что он приглашает Действующую армию сохранять спокойствие и надеется, что борьба против внешнего врага не будет ослаблена, – разумные слова.
   На старое правительство он валил «разруху», но брался быстро восстановить спокойствие в тылу и правильную деятельность учреждений.
   А Непенин добавлял, что всё это объявил командам! – Боже мой, кто ему разрешил? – и докладывает Его Величеству своё убеждение о необходимости пойти навстречу Государственной Думе.
   И в этом – Государь всё более убеждался сам. За несколько минувших часов Родзянко переместился в его представлении и сознании, – вырос. И Государь уже не только был согласен его принять, но уже – хотел, чтобы он приехал, но уже досадовал, что нет его в Дне.
   Но что ж, во Псков так во Псков. Дали знать туда – и двинулись.
   Свита радовалась: тихий губернский город и рядом надёжные войска.
   Пили тягучий вечерний чай.
   Ехали – пока что прочь от Царского Села, слишком затянувшимся крюком.
   Смеркалось.
   Приезжал, бывало, Государь на свой Северный фронт – но не в таком положении.
   И тут ещё одно неприятное сообразил: на Северном фронте начальником штаба – Данилов-чёрный. Два года назад Государь считал его великим стратегом, и сам же указывал Николаше взять в Ставку. А потом они с Николашей сжились, и убрал его вослед Николаше, освобождая место для Алексеева – однако не сердясь, и всё считая его крупным стратегом. И ни Николаша, ни Алексеев – никогда не объяснили, чего Данилов стоит, только этою зимой Гурко открыл Государю, сколько жестоких кровопролитных ошибок наделал Данилов в первый год войны, во что обошлись нашей армии его ошибки. И так горько стало, что был – обманут, и ещё благодарил его, награждал. Например – Галиция… А Николай считал таким успехом. Стыдно, как плохо водили русские войска.
   И вот сейчас – предстояло встретить его, с тех пор первый раз.
 
*****

ЛИХО ДО ДНА, А ТАМ ДОРОГА ОДНА

*****

269

   В комиссариат поступили сведения, что грабят особняк Кшесинской, – и Пешехонов послал прапорщика Ленартовича остановить грабёж и, если нужно, поставить там временный караул, пока толпа схлынет.
   Ленартович не знал особняка и не уверен был, кто именно Кшесинская, Пешехонов объяснил, что это – знаменитая балерина, которая была любовницей царя в его молодости, а потом – по великим князьям.
   Оказалось, это – первый дом по Кронверкскому проспекту, начало его дуги, у самой Троицкой площади. Туда было близко, Саша с двумя своими солдатами быстро дошагал. Дом выдавался в сторону площади полукруглым крылом.
   Но сейчас – не грабили, и толпы никакой не было, да даже ни одного человека ни рядом, ни внутри. Окна двух этажей асимметричного дома с башенкой и полуподвальные, выходящие прямо на улицу, были не побиты и все закрыты. На втором этаже – балкончик, тоже мёртвый. Да даже не поймёшь, как в этот дом зайти, – двери в нём нет, ах вот, калитка во двор.
   Калитка была заперта, но в каменном столбе Саша увидел кнопку, стал звонить. Дом был приятно отделан цветной плиткой, и привлекательно, что несимметричный.
   Вышла прислуга, мужчина и женщина. Видя офицера и двух мирных солдат – впустили, но опасливо. Действительно, за эти сутки было уже два грабежа, оба под видом обыска. Не пустить – силы нет, а пустить – озоруют, открыто грабят, в шинели кладут, за пазуху, – и что хозяйка скажет, воротясь! А вчера – из броневика пустили очередь по их дому. А хозяйка где?
   А хозяйка – позавчера вечером вместе с сыном, 14 лет ему, и гувернёром вышли из дому, малый чемоданчик в руках, – велела приготовить чай, скоро вернётся, так и не вернулась. И в ту же ночь два автомобиля из гаража увели, больше их и не видели.
   По парадной лестнице поднялись в холл с мраморным полом. Беспорядка особенного не было, наверно прибрали.
   Саша пошёл осмотреть дом, уже не из надобности, а из любопытства. Полуподвальный этаж был для служб. В бельэтаже в столовой – потревоженность, но столовое серебро, сказала прислуга, на месте, или почти. Мало покрали, и посуда не бита. Тут были гостиные с роскошной мебелью – и беломраморный залик, в котором просторно дать и бал, снаружи не предположишь. Большие зеркальные окна зала выходили прямо на Петропавловскую крепость, через Кронверкский. А тот самый полукруглый выступ, обставленный пальмами и с малым гротом в центре, и в нём текли струйки воды по голубоватому фону, – тот окнами выходил на Троицкую площадь и на Троицкий мост. Мебель в зале обита белым шёлком под общий цвет белого мрамора, того же тона и рояль.
   Все эти фокусно-роскошные затеи не могли задеть сашиной души, даже напротив – вызывали раздражение. Но, пожалуй, – до революции. А сейчас – его отношение как-то повернулось. Хозяйка сбежала от своих забав, а – местечко большое и богатство большое, всё это надо бы сохранить, особенно от глупого пустого погрома.
   Решил Саша – караул здесь поставить и пока подержать.
   Пошёл наверх, уже один. А, вот здесь-то погром и был, и остался хаос: в двух комнатах пол забросан фотографиями и бумагами, фотографиями и бумагами, все ящики столов и бюро выдвинуты.
   Висела, нетронутая, остеклённая большая фотография молодого царя в морской форме, и внизу надпись, да кажется и его рукой: «Николай, 1892».
   Другие портреты, великие князья, генералы, артисты.
   Мебель и обстановка пострадали мало.
   Под стеклянным футляром лежал венок, какая-то награда, – да не золотой ли? Саша снял колпак, вертел венок и внизу обнаружил явную пробу: «96»! Грабители просто не сообразили.
   Да, караул придётся поставить. А потом – многое отсюда вывезти, спасти.
   Пачки писем, пачки писем – перевязанные ленточками. И стопка сафьяновых тетрадочек. Дневники… За 20 лет… О, тут читать и читать… Сколько ж ей может быть лет? Уж за сорок? И ещё танцует и ещё чарует?
   В детской разбросаны были по полу дорогие игрушки, рельсы с локомобилем и вагонами. Сколько ж у неё детей? От кого?
   Уже ясна была обстановка, и ждали его дела в комиссариате, надо было уходить. А он всё бродил по комнатам.
   Его затягивало.
   В гардеробной отодвинул дверь – висело множество платьев, блузок, юбок, – двести, всех цветов, шерстяные, воздушные, вязаные, кружевные.
   Оглядясь – никого не было, тихо, – он медленно провёл рукой по перебору этих платий.
   Как по струнам. И платья как будто зазвучали.
   И – пахли.
   Он открыл ещё дверь.
   Ванная комната. Но не просто с овальной ванной – а вели ступени вниз, в углубление – в мраморный бассейн. А на верхней ступеньке стояли маленькие-маленькие туфельки, непонятного назначения – балетные? купальные?
   Саша остановился над ними, замер.
   Отодвинутая этими днями – выступила перед ним Ликоня, прелестней всех этих балерин, – всё недосказанная, всё недопонятая, всё ускользающая.
   Мучительно, сладко потянуло к ней.
   И он долго стоял, смотря под собой на эти туфли.

270

   Несколько часов не покидала Пешехонова забота: что делать с Павловским училищем? – заперлось, не выходило на поддержку нового режима, но в любую минуту могло выступить против, – а ведь оно на Петербургской стороне – и что тогда тут удержится?! Но к счастью переговоры с ним взял на себя Таврический.
   Из Совета рабочих депутатов прислали приказ: комиссариату тем или иным путём обзавестись на месте необходимым числом автомобилей (какой они подразумевали тот или иной путь?), – а если окажется излишек, то передать его в Совет.
   Правильная, значит, была вчера его идея захватывать автомобили. Захват от захвата, конечно, отличается морально: это – не корысть, но революционное право, питающее новогосударственные потребности.
   Тут – на замороченную голову Пешехонова свалились ещё квартирьеры 1-го пулемётного полка, немедленно требуя отвода помещений всему полку.
   Их два пулемётных полка пришли пешком из Ораниенбаума в Петроград помогать делать революцию. Одну ночь они провели в чьих-то казармах на Охте, но там им не понравилось, и они желают перейти на Петербургскую сторону.
   Взвыть можно было. Сколько же их? Запасные полки раздуты, тысячи, небось, четыре?
   Как бы не так! – их оказалось 16 тысяч!
   И все они – уже шли сюда!
   Да почему же столько?
   Не квартирьеры могли ответить. (Потом объяснили Пешехонову: других запасных пулемётных полков во всей России не было, только эти два готовили пулемётные пополнения Для всего фронта, – и вот они поднялись и кочевали).
   А главное требование квартирьеров было: солдаты ни за что не хотят расходиться по разным местам, мелкими партиями – а стать всем непременно вместе.
   Грозная сила! – и бедная сила. Их все боялись, а они боялись больше всех: как бы, расчленённых, их не настигла кара за мятеж.
   Но таких больших помещений на Петербургской стороне не было. Спортинг-палас рядом – всю зиму не отапливался, в нём не действовала канализация. Самое большое здание – Народный дом на Кронверкском, – не мог вместить 16 тысяч.
   Кто-то из товарищей напомнил о только что отстроенном дворце эмира Бухарского на Каменноестровском.
   Пешехонов постеснялся: дворец – и в казарму?
   Но, объяснили, это – просто доходный дом с двадцатью большими квартирами, ещё не занятыми.
   Квартирьеры поспешили навстречу своему полку, уже пришедшему на Троицкую площадь и грозно стоявшему там.
   После переговоров и уговоров один батальон соблазнился жить во дворце и дал себя отделить от полка. Остальные пошли в Народный дом.
   Пока Пешехонов занимался с квартирьерами, немного отойдя от «Элита», показывая им направленья по улицам, – сзади близко раздалась сильная стрельба. За эти дни ухо настолько привыкло к выстрелам, даже и близким, что Пешехонов не слишком удивился. Но удивился он, что публика перед комиссариатом куда-то сразу вся исчезла, не толпилась, не ломилась.
   И тут увидел, о ужас, что на площади перед комиссариатом залегли солдаты и обстреливают один из домов по Архиерейской улице.
   Оттого-то и вся толпа рассеялась!
   А в этом доме, куда стреляли, – сообразил Пешехонов, – в этом доме помещался лазарет с увечными солдатами!
   Да что ж это, с ума сошли? Он бросился сзади к лежащим на снегу солдатам. Подбегал и хватал за плечи.
   – Что вы делаете?!
   Кое-как остановил. И ответили ему, что из того дома стреляли по комиссариату, и не иначе как там спрятан пулемёт.
   Рассердился Пешехонов:
   – Кто именно видел?
   Стоял в рост среди рассыпанной цепи, и ничей пулемёт его не поражал.
   Стали и солдаты приподниматься. Не нашлось такого, кто именно видел. И не было убитого ни одного на площади и ни одного раненого.
   Покричал на них, постыдил – и послал из них же наряд, ни офицера, ни унтера не было под рукой, – проверить, сами ли они никого не убили в лазарете? А если уж так подозревают – пусть и проверят, нет ли заклятого пулемёта. Сотни этих пулемётов из невидимых рук со всех чердаков стреляли, а сколько ни лазили – во всём Петрограде ни одного этого пулемёта не нашли.
   А уже – опять хлынула толпа к «Элиту» и внутрь, так что сам Пешехонов еле втиснулся.
   И опять осаждали его со всех сторон – доносами, требованиями реквизиций, обысков и предложениями новых видов общественной активности.

271

   Приходили читатели, и немало, но никто ничего не читал, даже если брали книги, а то и не брали. На главной лестнице, в просторном над ней вестибюле, у книжных прилавков, у дверей залов и в самих залах собирались маленькие клубы – и нарушая священную, присущую этим местам тишину, некоторые слышно гудели, в полные голоса. Раздавались радостные женские аханья, смех мужчин и весёлые перебивы. А другие, верные дисциплине и привычке, и сейчас всю радость выражали только шёпотом и переходили по залам на цыпочках.
   Остановилась выдача книг, остановилась библиография, и изо всех потаённых углублённых уголков вытягивались смирные сотрудницы – сюда, на люди, в оживлённое обсуждение.
   Никогда Вера не видела – вне пасхальной заутрени – столько счастливых людей вместе зараз. Бывает, лучатся глаза у одного-двух – но чтобы сразу у всех?
   И это многие подметили, кто и церкви не знавал: пасхальное настроение. А кто так и шутил, входя: Христос Воскресе! Говорят, на улицах – христосуются незнакомые люди.
   Как будто был долгий не пост, не воздержание, но чёрный кошмар, но совсем беспросветная какая-то жизнь, – и вдруг залило всех нечто светлее солнца. Все люди – братья, и хочется обнять и любить весь мир. Милые, радостные, верящие лица. Это пасхальное настроение, передаваясь от одних к другим и назад потом к первым, всё усиливалось. Одна с собою Вера не так уж и испытывала чёрный кошмар прежнего, но когда вот так собирались – то этот кошмар всё явственней клубился над ними, – как и сегодня всё явственней расчищалось нежданное освобождение. Дожили они, счастливцы, до такого времени, что на жизнь почти нельзя глядеть, не зажмурясь. Отныне всё будет строиться на любви и правде! Будущее открывается – невероятное, невозможное, немечтанное, неосуществимое. Что-то делать надо! что-то делать в благодарность! но никто не знал, что.