А Рузский утверждал, что – есть, и много.
Но Рузский, кажется, не пытался ничего понять в глубину. Он – и не уговаривал Государя. Он просто – ставил перед ним со всех сторон, что никакого другого выхода – нет.
Вот как… Почему-то сложилось, что именно они двое, в одном разговоре, над столиком поездного кабинета, и во Пскове – должны были решить судьбу России.
Стеснённый Государь стал ощущать с неумолимостью, что и не уступая – он уже уступает.
Он курил, курил, через свой любимый пенково-янтарный мундштучок, и гасил половинные недогоревшие папиросы, и тут же зажигал новые.
Да, вот как он соглашается: пусть Родзянко формирует кабинет и берёт кого хочет, но четырёх министров – военного, морского, иностранных дел и внутренних – будет назначать и контролировать сам Государь.
Ни за что! – возмущался Рузский как имеющий право на возмущение и с тем же тоном учительным: в таком виде – это не согласие. Растревоженная гудящая Дума воспримет это как оскорбление! Да и кто ж иностранных дел, если не Милюков? Это значит – прямой отвод Милюкову?
Да Государь готов был согласиться и с Милюковым, он – запас оставлял из предусмотрительности, чтоб не так уж сразу много уступить. Он строил загородки потому, что знал за собой эту слабость – слишком быстро и легко уступить.
Хорошо, вот как он соглашается: пусть Родзянко формирует весь кабинет, но ответственный перед монархом, а не перед Думой.
Нет! – с властным оттенком голоса и уже повышенным тоном отводил Рузский.
Тут приехал из города Данилов, ещё насупленней, чем при встрече (он открыто напоминал Государю свою обиду за смещение из Ставки). С новой телеграммою от Алексеева.
Перед опасностью распространения анархии и тогда невозможностью продолжать войну, ради целости армии и России, Алексеев усердно умолял Его Величество соизволить на немедленное опубликование манифеста – проект которого тут же телеграфно и прилагал, они выработали его в Ставке. (Сидели и вырабатывали не порученное им!)
А в манифесте стояло: для скорейшего достижения победы – вот это самое министерство, ответственное перед представителями народа. И чтобы сформировал его именно Родзянко – из лиц, пользующихся доверием всей России.
Как застенок обступал Государя, всё тесней.
А если от этого именно и возникнет анархия?…
Но не согласиться с Рузским, не согласиться с Алексеевым, не согласиться с Брусиловым, – так что же надо делать: менять всё главнокомандование?
Тоже – в разгар войны… И – тем более нет сил.
Да, вот лежал вполне готовый манифест, очень понятно и даже трогательно составленный: о верных сынах России, объединившихся вокруг престола; что Россия несокрушима как всегда и козни врагов не одолеют её.
Оставалось только подписать.
Манифест лежал тем убедительный, что уже составленный. Николай боролся с облегчительным искушением: сразу взять – и подписать. Раз это нужно для блага России – как же не подписать?…
О, с октября Пятого года знал Николай этот дьявольский соблазн: такой по виду простой шаг, только подписать – и на миг насколько станет легче! Знал он, по 22-летнему царствованию, это манящее блаженное облегчение, которое наступает всегда после уступки, в первый момент.
Да и ему самому при ответственном министерстве – насколько меньше забот! Насколько легче станет собственная жизнь.
Но и слишком же помнил Николай ту роковую уступку Пятого года: с тех пор всё и пошло худо. И именно этоон и уступил тогда. Ещё и сейчас болел в нём тот Манифест.
О, где взять сил этому сердечному кусочку одному застрять на склоне и удерживать собой лавину?
Только: откуда же у глупого Родзянки возьмётся такая прозорливость? Как же он будет искать этих лиц, каждое из которых пользуется доверием всей России?…
– Нет, – возразил Государь генералу мягко, даже робко. – Нет. Не могу. – И скорее смягчил: – Пока…
Рузский сильно покислел. Но, с новой надеждой: может быть, можно пока сообщить в Ставку и в Петроград, что Государь, ещё не подписав, согласен на такой манифест в принципе ?
Нет. Пока нет. Подождём. Не сразу.
Но об армии, духе войска и России – о ком же ещё? – хлопотал и Рузский.
– Если нет, – жёстко выговорил он, – какие другие меры? На что вы надеетесь, Ваше Величество? Если нет – значит, надо и дальше вести войска на Петроград. И вы берёте на себя страшную ответственность: что впервые в истории нашей армии русские войска вступят в междуусобицу?
Государь содрогнулся. Верность и сила этого довода поразила его. О, только не это, правда! Уже довольно ему на памяти – несчастной, непредусмотренной стрельбы 9-го января и липкой клички «Кровавый», которой метили его левые. После тогодня он- не имеет права приказывать русским войскам стрелять в русских…
О Боже, какая мука и какая безвыходность! Пыточный застенок стискивал грудь Николая.
Так может быть, – предлагал Рузский, видя успех, – пока заказать на ночь прямой аппаратный разговор с Родзянкой? Сговориться, когда тот сможет прибыть к аппарату?
Ну, что ж. Это можно. Это неплохо. Раз он не смог приехать сюда.
Послали Данилова снова в штаб, уговариваться с Петроградом.
А манифест – лежал перед Государем и звал к подписи…
А Рузский – безжалостно, не давая ни времени, ни отступа, – наседал. Требовал. Немедленно и честно объявить определённое решение, пока от беспорядков не всколыхнулась армия.
И Верховный Главнокомандующий, император – вскидом головы и стекшим измученным лицом просил у него пощады:
– Я должен подумать. Наедине.
Рузский недовольно ушёл в свитский вагон, дожидаться.
И остался Николай – над безысходным манифестом. Остался, никем не подкреплённый, незащищённый, один.
И подпирал голову, чтоб не упала. И почти грудью рухнул на эту бумагу.
Все – сошлись. Все, едино и вкруговую…
О, как нужна была ему голубка Аликс сейчас – чтобы посоветовала. Чтобы направила.
Да ведь она и писала уже в телеграмме, что нужны уступки? Поймёт ли она, что такая уступка была неизбежна?
О, каково ей! Каково ей – переживать все эти события одной!…
Нет, нет! Подписать такую бумагу – значит изменить долгу императора.
Подписать такую бумагу – значит, отменить в России извечный монархический принцип и кинуть страну во все зыбкие колебания парламентарного строя. А то и прямо в анархию.
А заодно – изменить и своему сыну. Нет, этого Аликс не могла бы одобрить!
Да что же такое произошло, что в один день он должен уступить монархию в России?
А какой выход? Слать войска на междуусобицу? И уволить всех старших генералов?
О Боже, какая пытка! – и Ты послал мне её в одиночестве.
А когда в своей жизни Николай был волен решать? Всегда он был сжат обстоятельствами и людскими требованиями.
А может быть – этого и требует благо России? И – прости их всех Бог? В доброй уступке – какое сердечное облегчение!…
Что ж, пусть эти умники составят свой кабинет? Посмотрим, как они потрудятся и как справятся.
О Боже! Дай силы, дай разум.
286
Но Рузский, кажется, не пытался ничего понять в глубину. Он – и не уговаривал Государя. Он просто – ставил перед ним со всех сторон, что никакого другого выхода – нет.
Вот как… Почему-то сложилось, что именно они двое, в одном разговоре, над столиком поездного кабинета, и во Пскове – должны были решить судьбу России.
Стеснённый Государь стал ощущать с неумолимостью, что и не уступая – он уже уступает.
Он курил, курил, через свой любимый пенково-янтарный мундштучок, и гасил половинные недогоревшие папиросы, и тут же зажигал новые.
Да, вот как он соглашается: пусть Родзянко формирует кабинет и берёт кого хочет, но четырёх министров – военного, морского, иностранных дел и внутренних – будет назначать и контролировать сам Государь.
Ни за что! – возмущался Рузский как имеющий право на возмущение и с тем же тоном учительным: в таком виде – это не согласие. Растревоженная гудящая Дума воспримет это как оскорбление! Да и кто ж иностранных дел, если не Милюков? Это значит – прямой отвод Милюкову?
Да Государь готов был согласиться и с Милюковым, он – запас оставлял из предусмотрительности, чтоб не так уж сразу много уступить. Он строил загородки потому, что знал за собой эту слабость – слишком быстро и легко уступить.
Хорошо, вот как он соглашается: пусть Родзянко формирует весь кабинет, но ответственный перед монархом, а не перед Думой.
Нет! – с властным оттенком голоса и уже повышенным тоном отводил Рузский.
Тут приехал из города Данилов, ещё насупленней, чем при встрече (он открыто напоминал Государю свою обиду за смещение из Ставки). С новой телеграммою от Алексеева.
Перед опасностью распространения анархии и тогда невозможностью продолжать войну, ради целости армии и России, Алексеев усердно умолял Его Величество соизволить на немедленное опубликование манифеста – проект которого тут же телеграфно и прилагал, они выработали его в Ставке. (Сидели и вырабатывали не порученное им!)
А в манифесте стояло: для скорейшего достижения победы – вот это самое министерство, ответственное перед представителями народа. И чтобы сформировал его именно Родзянко – из лиц, пользующихся доверием всей России.
Как застенок обступал Государя, всё тесней.
А если от этого именно и возникнет анархия?…
Но не согласиться с Рузским, не согласиться с Алексеевым, не согласиться с Брусиловым, – так что же надо делать: менять всё главнокомандование?
Тоже – в разгар войны… И – тем более нет сил.
Да, вот лежал вполне готовый манифест, очень понятно и даже трогательно составленный: о верных сынах России, объединившихся вокруг престола; что Россия несокрушима как всегда и козни врагов не одолеют её.
Оставалось только подписать.
Манифест лежал тем убедительный, что уже составленный. Николай боролся с облегчительным искушением: сразу взять – и подписать. Раз это нужно для блага России – как же не подписать?…
О, с октября Пятого года знал Николай этот дьявольский соблазн: такой по виду простой шаг, только подписать – и на миг насколько станет легче! Знал он, по 22-летнему царствованию, это манящее блаженное облегчение, которое наступает всегда после уступки, в первый момент.
Да и ему самому при ответственном министерстве – насколько меньше забот! Насколько легче станет собственная жизнь.
Но и слишком же помнил Николай ту роковую уступку Пятого года: с тех пор всё и пошло худо. И именно этоон и уступил тогда. Ещё и сейчас болел в нём тот Манифест.
О, где взять сил этому сердечному кусочку одному застрять на склоне и удерживать собой лавину?
Только: откуда же у глупого Родзянки возьмётся такая прозорливость? Как же он будет искать этих лиц, каждое из которых пользуется доверием всей России?…
– Нет, – возразил Государь генералу мягко, даже робко. – Нет. Не могу. – И скорее смягчил: – Пока…
Рузский сильно покислел. Но, с новой надеждой: может быть, можно пока сообщить в Ставку и в Петроград, что Государь, ещё не подписав, согласен на такой манифест в принципе ?
Нет. Пока нет. Подождём. Не сразу.
Но об армии, духе войска и России – о ком же ещё? – хлопотал и Рузский.
– Если нет, – жёстко выговорил он, – какие другие меры? На что вы надеетесь, Ваше Величество? Если нет – значит, надо и дальше вести войска на Петроград. И вы берёте на себя страшную ответственность: что впервые в истории нашей армии русские войска вступят в междуусобицу?
Государь содрогнулся. Верность и сила этого довода поразила его. О, только не это, правда! Уже довольно ему на памяти – несчастной, непредусмотренной стрельбы 9-го января и липкой клички «Кровавый», которой метили его левые. После тогодня он- не имеет права приказывать русским войскам стрелять в русских…
О Боже, какая мука и какая безвыходность! Пыточный застенок стискивал грудь Николая.
Так может быть, – предлагал Рузский, видя успех, – пока заказать на ночь прямой аппаратный разговор с Родзянкой? Сговориться, когда тот сможет прибыть к аппарату?
Ну, что ж. Это можно. Это неплохо. Раз он не смог приехать сюда.
Послали Данилова снова в штаб, уговариваться с Петроградом.
А манифест – лежал перед Государем и звал к подписи…
А Рузский – безжалостно, не давая ни времени, ни отступа, – наседал. Требовал. Немедленно и честно объявить определённое решение, пока от беспорядков не всколыхнулась армия.
И Верховный Главнокомандующий, император – вскидом головы и стекшим измученным лицом просил у него пощады:
– Я должен подумать. Наедине.
Рузский недовольно ушёл в свитский вагон, дожидаться.
И остался Николай – над безысходным манифестом. Остался, никем не подкреплённый, незащищённый, один.
И подпирал голову, чтоб не упала. И почти грудью рухнул на эту бумагу.
Все – сошлись. Все, едино и вкруговую…
О, как нужна была ему голубка Аликс сейчас – чтобы посоветовала. Чтобы направила.
Да ведь она и писала уже в телеграмме, что нужны уступки? Поймёт ли она, что такая уступка была неизбежна?
О, каково ей! Каково ей – переживать все эти события одной!…
Нет, нет! Подписать такую бумагу – значит изменить долгу императора.
Подписать такую бумагу – значит, отменить в России извечный монархический принцип и кинуть страну во все зыбкие колебания парламентарного строя. А то и прямо в анархию.
А заодно – изменить и своему сыну. Нет, этого Аликс не могла бы одобрить!
Да что же такое произошло, что в один день он должен уступить монархию в России?
А какой выход? Слать войска на междуусобицу? И уволить всех старших генералов?
О Боже, какая пытка! – и Ты послал мне её в одиночестве.
А когда в своей жизни Николай был волен решать? Всегда он был сжат обстоятельствами и людскими требованиями.
А может быть – этого и требует благо России? И – прости их всех Бог? В доброй уступке – какое сердечное облегчение!…
Что ж, пусть эти умники составят свой кабинет? Посмотрим, как они потрудятся и как справятся.
О Боже! Дай силы, дай разум.
286
Тонко отзывчивая Лили Ден, как помогающий беззвучный ангел, оказывалась то около больных детей, то близ государыни в самые нужные минуты. С Аней всегда были капризы, претензии, а сейчас, больной, ей не говорили о Петрограде, – эта была вся слух и помощь, только ей и могла государыня говорить как самой себе.
– Итак, Лили, всё положение в руках Думы. Будем надеяться, что теперь-то они очнутся и сумеют что-то исправить.
Навстречу ожидаемым двум депутатам выслали на станцию две придворных кареты.
Но кареты воротились пустыми: депутаты пренебрегли дворцовым приглашением и ожиданием, сели в автомобиль мятежников под марсельезу и поехали в ратушу произносить перед гарнизонным собранием речи – очевидно в духе революции.
Кареты вернулись пустыми – но и это унижение приходилось снести. И императрица попросила коменданта Гротена – генерала-совершенство, все часы спокойного, уверенного, точного, подлинного военного человека и главную сейчас защиту, – поехать в ратушу и всё же просить депутатов приехать во дворец и подбодрить охрану.
Гротен поспел к концу собрания, где депутатов встречали восторженно. Депутаты разумно возразили ему:
– Генерал, что мы можем сказать вашей охране? Что царского правительства больше нет, а надо подчиниться Государственной Думе? Каково будет ваше положение? Если мы приедем к вам – это будет значить: вы подчинились Думе.
И Гротен – не нашёлся, не уполномочен был, что ответить. Вернулся спросить государыню.
Смысл приезда депутатов оказался совсем не обещанный. Из ратуши они поехали по казармам восставших полков – впрочем, кажется, с успокоительными заявлениями, что задача – сохранить фронт.
Впрочем, уже и установился какой-то нейтралитет: мятежный гарнизон не подступался и не трогал дворцовой охраны.
Зато Гротен привёз петроградский листок с совершенно невероятной вестью: будто вчера Собственный Конвой в полном составе явился в Думу. Это был вздор, потому что – не только о благородных конвойцах, но и потому, что две сотни были здесь, во дворце, верны, никуда не уходили, а две – в Могилёве, при Ставке, и не могли попасть в Петроград. В Петрограде была всего лишь полусотня и нестроевая команда.
Однако! – подумала тревожно государыня: если эта изменническая весть достигнет Государя, то ведь он может и поверить, ибо ничего не знает о царскосельских сотнях. О Боже, как быстро, за сутки, нарастает лавина невысказанного и непонятого! Какой ужас!
Тем временем – как метеор появился и пронёсся великий князь Борис. Он как бы ужасно торопился, и был бледен, и кусал губы, и всё сообщение его состояло в том, что его срочно вызывают в Ставку, и оттого он ничего не может сделать тут, и все подчинённые войска его там.
Трус. Государыня презрительно отпустила его. На этого «казачьего атамана» она даже не обиделась, от него и не ждала ничего доброго. Она даже удивилась, что он вообще приехал отметиться.
Но – Павел? Но куда же опять делся Павел? Ведь он обещал утром встречать Государя – вот не встретил – отчего же не забеспокоился, не приехал, и что ж он будет делать с гвардией?
Он – не ехал, не давал о себе знать. И опять государыне приходилось первой. Хотела послать князя Путятина, но оказалось, что Путятин – сам уехал к Павлу?…
Всё разъяснилось вскоре – уже вечером, но ещё перед обедом. Вернулся князь Путятин, и вместе с Бенкендорфом и Гротеном просили приёма. Великий князь Павел Александрович действительно утром ездил на вокзал и не встретил Государя, но ещё ранее того, прошлой ночью, он с семьёю вынужден был скрываться в чужом доме, опасаясь разгрома своего незащищённого дворца. Великий князь готов хоть сейчас ехать в Ставку и в гвардию на фронт – но не смог бы проехать через Лугу, где тоже начался мятеж. Однако более того, великий князь взволнован дошедшими до него слухами, что думские круги готовят регентство Михаила.
Это ещё что? Ничего подобного государыня не слышала! Что за вздор?
И, подгоняемый такими слухами, все эти часы великий князь Павел изыскивает пути спасти трон Государю.
Спасти?? Трон нуждается в спасении???
Великий князь составил и предлагает проект манифеста, который бы должен подписать Государь – и всё спасено, и все удовлетворены. Но пока Государя нет – быть может для успокоения общества его подпишет государыня? Как бы для заверения?
Государыня с изумлением взяла бумагу. Единственный ещё живой сын Александра II, убитого террористами, – и один брат убит террористами, а ещё один едва избежал той же участи, – после всего резкого, что он выслушал вчера от государыни, и вместо того чтобы ехать приводить подчинённую ему гвардию – как же он заглаживал? что же он предлагал?
В возвышенных сбивчивых выражениях какая-то совершенно идиотская бумага: будто Государь всё время только и намеревался ввести ответственное министерство, но прежние министры препятствовали. А сейчас, в скорби, что столицу постигла внутренняя смута, но уповая на помощь Промысла Божьего, – он единым мановением предоставляет государству российскому конституционный строй и предлагает председателю Государственной Думы составить временный кабинет министров, а дальше будет законодательное собрание и новая конституция.
Но Александра Фёдоровна, несмотря на возбуждение, бессонницу и волнение, сохраняла государственную ясность ума, как всегда. Ей сразу была видна и фальшь этого неуклюжего движения, ничем не оправданного, – и степень капитуляции, которую не смел великий князь приписывать Государю. Ни даже – сама бы она не решилась так посоветовать, хотя размах событий убеждал её, что какие-то уступки теперь неизбежны.
С разочарованием она отложила бумагу. Не может быть даже и мысли такой глупой, чтоб она подписала.
Однако она почему-то не рассердилась на Павла, а даже пожалела его. Бумага была – фальшивая, но порыв Павла – искренний: он действительно хотел спасти трон Государю. Он – не сносился тайно с Родзянкой, как очевидно сносился Михаил, откуда и слухи о регентстве. Павел проявил себя неумно, но преданно, – и государыня больше не сердилась на него. Безумная затея – но и благородная.
Ужасные текли часы – часы поразительного безвестья! Где находился Государь – неизвестно, и это самое ужасное. Гдеон, в какой точке, – она всегда знала. (И когда совершал поездки по фронтам – предупреждал её о маршрутах. Она даже по часам следила, что он может делать в течение дня.) Но сейчас – и связи со Ставкой не было. Осталась единственная связь с Зимним дворцом – она ничего не могла дать. Установили только достоверно, что толпою разгромлен и сожжён дом Фредерикса, а бедная семья его в конногвардейском госпитале, жена – без памяти.
Всю жизнь Александра жила с Ники неразрывно, двадцать лет всё делили пополам, крупное и мелкое, утешительное и тяжёлое. Когда-то отъезд его в Италию на короткий срок казался кошмарной трагедией. Ей – всегда было неестественно, что он уезжает, буквально каждый его отъезд был ужасным терзанием, – видеть его большие грустные глаза при расставании. Она ненавидела быть в разлуке! (Сейчас она с содроганием проходила сиреневую комнату, где они так уютно сиживали вместе.)
С тех пор как Государь возглавил Верховное Главнокомандование – он часто должен был оставаться в Ставке, впервые на 21-м году они провели порознь и день сватовства и день рождения. (Одно время она уговаривала его перенести Ставку ближе к Петрограду, чтобы видеться чаще.) Да, эта разлука, цепь разлук – была их личная жертва, которую они приносили своей бедной стране в это тяжкое время.
Но более, чем за себя, – Александра во время разлук страдала за него: она мучилась его одиночеством, как он переносит разлуку, и особенно, когда ему выпадают тяжёлые испытания: он может размякнуть, потерять веру в себя, все вокруг там всегда дают ему дурные советы и злоупотребляют его добротой, а он истомляется от этих внутренних вопросов. У каждой женщины в её чувстве к любимому есть что-то материнское. Александра – будто носила Ники в себе, в своей груди. Это Господь так устроил, Он желает: чтобы бедная жёнушка помогала ему. Что она советовала ему – она не считала своею мудростью, но инстинктом, данным ей Богом. Она – всегда была способна его подбодрить, всегда была способна вдохнуть в него веру. (Те, другие, потому и боялись её влияния, что у неё упорная воля, и она лучше других видит насквозь.)
Так и сегодня: она, может быть, что-то могла бы предотвратить, – а вот вынуждена была метаться здесь, и даже не знала его точки нахождения, не то что обстоятельств, – и тоска глодала сердце.
За обедом – с Лили и одной здоровой Марией – почти не ели.
Уже становилось слишком мучительно притворяться перед детьми и скрывать от них. 18-летняя Мария достаточно уже и сама видела, урывками слышала, поняла. А старшим, лежащим в тёмной комнате, да и Бэби надо было постепенно объяснять, подготавливать их.
– Итак, Лили, всё положение в руках Думы. Будем надеяться, что теперь-то они очнутся и сумеют что-то исправить.
Навстречу ожидаемым двум депутатам выслали на станцию две придворных кареты.
Но кареты воротились пустыми: депутаты пренебрегли дворцовым приглашением и ожиданием, сели в автомобиль мятежников под марсельезу и поехали в ратушу произносить перед гарнизонным собранием речи – очевидно в духе революции.
Кареты вернулись пустыми – но и это унижение приходилось снести. И императрица попросила коменданта Гротена – генерала-совершенство, все часы спокойного, уверенного, точного, подлинного военного человека и главную сейчас защиту, – поехать в ратушу и всё же просить депутатов приехать во дворец и подбодрить охрану.
Гротен поспел к концу собрания, где депутатов встречали восторженно. Депутаты разумно возразили ему:
– Генерал, что мы можем сказать вашей охране? Что царского правительства больше нет, а надо подчиниться Государственной Думе? Каково будет ваше положение? Если мы приедем к вам – это будет значить: вы подчинились Думе.
И Гротен – не нашёлся, не уполномочен был, что ответить. Вернулся спросить государыню.
Смысл приезда депутатов оказался совсем не обещанный. Из ратуши они поехали по казармам восставших полков – впрочем, кажется, с успокоительными заявлениями, что задача – сохранить фронт.
Впрочем, уже и установился какой-то нейтралитет: мятежный гарнизон не подступался и не трогал дворцовой охраны.
Зато Гротен привёз петроградский листок с совершенно невероятной вестью: будто вчера Собственный Конвой в полном составе явился в Думу. Это был вздор, потому что – не только о благородных конвойцах, но и потому, что две сотни были здесь, во дворце, верны, никуда не уходили, а две – в Могилёве, при Ставке, и не могли попасть в Петроград. В Петрограде была всего лишь полусотня и нестроевая команда.
Однако! – подумала тревожно государыня: если эта изменническая весть достигнет Государя, то ведь он может и поверить, ибо ничего не знает о царскосельских сотнях. О Боже, как быстро, за сутки, нарастает лавина невысказанного и непонятого! Какой ужас!
Тем временем – как метеор появился и пронёсся великий князь Борис. Он как бы ужасно торопился, и был бледен, и кусал губы, и всё сообщение его состояло в том, что его срочно вызывают в Ставку, и оттого он ничего не может сделать тут, и все подчинённые войска его там.
Трус. Государыня презрительно отпустила его. На этого «казачьего атамана» она даже не обиделась, от него и не ждала ничего доброго. Она даже удивилась, что он вообще приехал отметиться.
Но – Павел? Но куда же опять делся Павел? Ведь он обещал утром встречать Государя – вот не встретил – отчего же не забеспокоился, не приехал, и что ж он будет делать с гвардией?
Он – не ехал, не давал о себе знать. И опять государыне приходилось первой. Хотела послать князя Путятина, но оказалось, что Путятин – сам уехал к Павлу?…
Всё разъяснилось вскоре – уже вечером, но ещё перед обедом. Вернулся князь Путятин, и вместе с Бенкендорфом и Гротеном просили приёма. Великий князь Павел Александрович действительно утром ездил на вокзал и не встретил Государя, но ещё ранее того, прошлой ночью, он с семьёю вынужден был скрываться в чужом доме, опасаясь разгрома своего незащищённого дворца. Великий князь готов хоть сейчас ехать в Ставку и в гвардию на фронт – но не смог бы проехать через Лугу, где тоже начался мятеж. Однако более того, великий князь взволнован дошедшими до него слухами, что думские круги готовят регентство Михаила.
Это ещё что? Ничего подобного государыня не слышала! Что за вздор?
И, подгоняемый такими слухами, все эти часы великий князь Павел изыскивает пути спасти трон Государю.
Спасти?? Трон нуждается в спасении???
Великий князь составил и предлагает проект манифеста, который бы должен подписать Государь – и всё спасено, и все удовлетворены. Но пока Государя нет – быть может для успокоения общества его подпишет государыня? Как бы для заверения?
Государыня с изумлением взяла бумагу. Единственный ещё живой сын Александра II, убитого террористами, – и один брат убит террористами, а ещё один едва избежал той же участи, – после всего резкого, что он выслушал вчера от государыни, и вместо того чтобы ехать приводить подчинённую ему гвардию – как же он заглаживал? что же он предлагал?
В возвышенных сбивчивых выражениях какая-то совершенно идиотская бумага: будто Государь всё время только и намеревался ввести ответственное министерство, но прежние министры препятствовали. А сейчас, в скорби, что столицу постигла внутренняя смута, но уповая на помощь Промысла Божьего, – он единым мановением предоставляет государству российскому конституционный строй и предлагает председателю Государственной Думы составить временный кабинет министров, а дальше будет законодательное собрание и новая конституция.
Но Александра Фёдоровна, несмотря на возбуждение, бессонницу и волнение, сохраняла государственную ясность ума, как всегда. Ей сразу была видна и фальшь этого неуклюжего движения, ничем не оправданного, – и степень капитуляции, которую не смел великий князь приписывать Государю. Ни даже – сама бы она не решилась так посоветовать, хотя размах событий убеждал её, что какие-то уступки теперь неизбежны.
С разочарованием она отложила бумагу. Не может быть даже и мысли такой глупой, чтоб она подписала.
Однако она почему-то не рассердилась на Павла, а даже пожалела его. Бумага была – фальшивая, но порыв Павла – искренний: он действительно хотел спасти трон Государю. Он – не сносился тайно с Родзянкой, как очевидно сносился Михаил, откуда и слухи о регентстве. Павел проявил себя неумно, но преданно, – и государыня больше не сердилась на него. Безумная затея – но и благородная.
Ужасные текли часы – часы поразительного безвестья! Где находился Государь – неизвестно, и это самое ужасное. Гдеон, в какой точке, – она всегда знала. (И когда совершал поездки по фронтам – предупреждал её о маршрутах. Она даже по часам следила, что он может делать в течение дня.) Но сейчас – и связи со Ставкой не было. Осталась единственная связь с Зимним дворцом – она ничего не могла дать. Установили только достоверно, что толпою разгромлен и сожжён дом Фредерикса, а бедная семья его в конногвардейском госпитале, жена – без памяти.
Всю жизнь Александра жила с Ники неразрывно, двадцать лет всё делили пополам, крупное и мелкое, утешительное и тяжёлое. Когда-то отъезд его в Италию на короткий срок казался кошмарной трагедией. Ей – всегда было неестественно, что он уезжает, буквально каждый его отъезд был ужасным терзанием, – видеть его большие грустные глаза при расставании. Она ненавидела быть в разлуке! (Сейчас она с содроганием проходила сиреневую комнату, где они так уютно сиживали вместе.)
С тех пор как Государь возглавил Верховное Главнокомандование – он часто должен был оставаться в Ставке, впервые на 21-м году они провели порознь и день сватовства и день рождения. (Одно время она уговаривала его перенести Ставку ближе к Петрограду, чтобы видеться чаще.) Да, эта разлука, цепь разлук – была их личная жертва, которую они приносили своей бедной стране в это тяжкое время.
Но более, чем за себя, – Александра во время разлук страдала за него: она мучилась его одиночеством, как он переносит разлуку, и особенно, когда ему выпадают тяжёлые испытания: он может размякнуть, потерять веру в себя, все вокруг там всегда дают ему дурные советы и злоупотребляют его добротой, а он истомляется от этих внутренних вопросов. У каждой женщины в её чувстве к любимому есть что-то материнское. Александра – будто носила Ники в себе, в своей груди. Это Господь так устроил, Он желает: чтобы бедная жёнушка помогала ему. Что она советовала ему – она не считала своею мудростью, но инстинктом, данным ей Богом. Она – всегда была способна его подбодрить, всегда была способна вдохнуть в него веру. (Те, другие, потому и боялись её влияния, что у неё упорная воля, и она лучше других видит насквозь.)
Так и сегодня: она, может быть, что-то могла бы предотвратить, – а вот вынуждена была метаться здесь, и даже не знала его точки нахождения, не то что обстоятельств, – и тоска глодала сердце.
За обедом – с Лили и одной здоровой Марией – почти не ели.
Уже становилось слишком мучительно притворяться перед детьми и скрывать от них. 18-летняя Мария достаточно уже и сама видела, урывками слышала, поняла. А старшим, лежащим в тёмной комнате, да и Бэби надо было постепенно объяснять, подготавливать их.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента