Страница:
* * *
Плотными жадными группами сбивается толпа – и простонародье, девочки в платках и картузы, и котелки, и дама в кораблевидной шляпе. Что-то прочесть из наклеенного на стене, – нет, послушать переднего громкого чтеца.
– Ага-а-а! – чрезвычайно рада публика аресту Протопопова.
Когда прочтено, что министр юстиции сперва скрывался в итальянском посольстве:
– А-а-а! Макаронов захотел!!
Про явку конвоя Его Величества:
– За царский счёт жареными гусями да поросятами обжирались, а вот…
* * *
День светлеет, становится белым, и белое небо. И теплеет.
На Аничковом мосту столпилась публика у перил с одной стороны. Упала винтовка на лёд, а достать её нельзя: пошёл солдат, а лёд у берега подламывается.
Над винтовкой кружатся голуби, садятся около. «Долой войну!»…
* * *
Везут по Фонтанке и так: грузовик-платформа, на ней сидят и стоят избитые чины полиции, окружённые штатскими с красными повязками на рукавах.
Из толпы кричат со злостью:
– Куда их везёте? Давите гадов на месте! Поставить в ряд, да из поганого ружья одной пулей!
* * *
Прислуга: «Ой, что это всё кричат – долой монахию? Знать, всех монахов хотят повыгонять?»
* * *
На Невском – меньше автомобилей, чем вчера, но ещё больше пешей публики и развязных солдат, валят прямо серединой проспекта, празднично. На всех опять красное – банты, ленты, в обтяжку кокард, на погонах, вокруг пуговицы шинели, на георгиевских крестах, на медалях, на концах штыков, у барышень – на муфтах или на груди, кокетливо сшитые. Не всё из кумача, бывают – и из шёлка.
А на перекрестках появились студенты-милиционеры, опоясанные отобранными офицерскими шашками, с белыми повязками на рукаве и буквами ГМ («городская милиция»).
Возмущённые голоса:
– Это что ж, мы и полиции опять дождёмся? Вот так свобода!
Но – красные повязки на рукаве сильнее действуют, чем белые. Красных – слушаются.
* * *
У Таврического – опять толкотища. На Шпалерной много любопытствующих интеллигентов. И опять одни войска идут к Думе, другие из Думы, всё перемешивается, столпотворение. Говорят: вот приходил под марсельезу и петроградский жандармский дивизион. Автомобили гудят, шипят, проезда им нет. Один грузовик заехал на тротуар и пробирается. Молоденький шофёр бросил руль, растопырил руки, показывая, что не управляет. Публика шарахается.
У главного подъезда двое конных пытаются сдержать напор толпы. Лошадиными копытами топчут выделанную кожу, кем-то сложенную к крыльцу.
* * *
С Владимирского проспекта пересекает Невский Измайловский батальон. К старому боевому знамени с регалиями прошлого века привязаны красные ленты. Оркестр. Толпа приливает, вне себя от восторга:
– Спасибо, измайловцы! Да здравствует свобода!
А офицеры, с навязанными красными бантами, идут сосредоточенные, задумчивые. В ответ толпе прикладывают руку к козырьку.
* * *
В исподних полушубках, без погонов, не узнаешь части, – побрели по городу гулять и нестроевые конвойцы Его Величества из своей казармы на Шпалерной. Одного конвойца подхватили, долго возили на автомобиле в первом ряду, везде приветствовали как казака. На углу Невского и Владимирского заставили говорить речь. Сказать он нашёлся только: «Да здравствует Терское и Кубанское войско, ура!» И все закричали «ура» и замахали шапками. Повезли дальше, кормили в питательном пункте.
* * *
Командующий отдельным корпусом жандармов генерал-майор граф Татищев в ожидании царского приезда метался между Тосно и императорским павильоном Царского Села. Искал поддержки Государю у стоявших там эшелонов Кирасирского и Кавалергардского полков. Но они – «примкнули к народу».
Тогда просил подцепить его салон-вагон к проходящему от Петрограда поезду. Отказали ему.
Пошёл пешком по путям – и был арестован.
* * *
Шли матросы колонной и с музыкой. Вдруг – стрельба сбоку, неизвестно откуда. Сразу стали падать, бежать за угол, перемахивать через заборы. Только винтовки да матросские бескозырки остались на снегу.
* * *
На Спасо-Преображенской площади перед семёновцами держал речь с овсяного ларя депутат Государственной Думы Родичев. Вдруг – пулемётный обстрел, неизвестно откуда! Все повалились. Никого не задело.
Но возникло среди солдат, что их нарочно подвели под этот обстрел.
* * *
В толпе, по тротуарам – глядящих на войска много радостных верящих лиц. Богатый господин на краю панели то и дело срывает с головы шапку, седого камчатского бобра, и кружит ею в воздухе, выкрикивая приветствия проходящим манифестациям.
* * *
Из сумасшедшего дома тоже разбежались.
* * *
По всему Петрограду разгорается день повальных обысков. Вломятся в дом – и идут по всем квартирам подряд. Начался грабёж и на императорском фарфоровом заводе.
* * *
К памятнику Александру III пристроили красный флаг. Держится.
* * *
На Николаевском вокзале от имени коменданта расклеено объявление:
«Солдатам запрещается отбирать у офицеров оружие. Вооружённым офицерам, приезжающим в Петроград, предписывается являться для получения инструкций и документов в зал Армии и Флота. От Государственной Думы не исходило распоряжение отбирать у офицеров оружие».
Вокзал полон солдат разных частей. Квартира начальника Николаевской дороги Невежина разгромлена служащими и солдатами. Везде следы пуль, разбиты зеркала, поломана мебель, не вся. И покрадено.
* * *
Евгений Цезаревич Кавос, подъезжая к Петрограду московским поездом, очень смеялся рассказу спутника, представляя себе сцены ареста министров. Но поезд остановился, сильно не доезжая вокзала. И Кавос застрадал, как же он потащит несколько своих чемоданов, да непривычными руками. Ведь не поднимешь. – «Нет, это мне не нравится. Я скоро начну кричать – да здравствует Николай II!». И верно, до дому по городу он добирался, пока все вещи, двое суток.
* * *
На петроградских улицах уже много испорченных и даже опрокинутых автомобилей. Но и ездят немало, на грузовых платформах – свесив ноги как с телеги. Ездят и в богатых легковых: за бахромой роскошных занавесок – винтовки и папахи.
* * *
На углу Литейного и Невского остановился грузовик с вооружёнными солдатами, а студент без фуражки оттуда держал речь к публике о войне до победы. Толпа рукоплескала, кричала «ура». Грузовик ушёл по Невскому, а из публики любопытствующий адвокат Каменский пошёл по Литейному. Но его нагнал человек в военной шинели и стал звать людей: «Вот этот – кричал долой войну! Надо его арестовать, он шпион!» И уже схватили. Каменский сильно перепугался: «Я не говорил! это ложь!» И смелей: «Я петербургский старожил, присяжный поверенный и живу там-то. Если угодно – пожалуйте со мной на квартиру. А кто этот такой? Пусть назовёт!» Тот стал ретироваться. «Ага! Так он и есть немецкий шпион!» Стали хватать того.
* * *
По улицам гарцуют всадники, да на лошадях дрессированных из цирка Чинизелли, разграбили цирковую конюшню.
* * *
Над Зимним дворцом вместо императорского штандарта – красное знамя.
На Дворцовый мост взъезжает с Дворцового проезда грузовик, полный солдат. Стоящий сзади молоденький солдат, глядя назад на ходу, поднимает ружьё и бухает в воздух.
Грузовик останавливается, среди солдат смятение: «Кто стрелял? Откуда?» Хватаются за ружья. Тот самый солдатик показывает им на ближайший дом по Адмиралтейской набережной:
– Вона, оттуда! С чердака.
Солдаты матюгаются, грузовик даёт задний ход, на расправу.
Из проходящих двое объясняют им, кто выстрелил на самом деле.
Но грузовик всё равно свернул, поехал в сторону Исаакия. И оттуда слышна сильная стрельба.
* * *
Шальною пулей с Марсова поля убило в своей квартире художника Ивана Долматова, 9 лет назад получившего звание за картину «Торжество разрушения».
250
Не только листовками по всей Петербургской стороне, но и объявлением в «Известиях Совета рабочих депутатов» оповещал комиссар Петербургской стороны Пешехонов о создании своего комиссариата в кинотеатре «Элит» и обращался к населению с просьбой (чтоб не добавить «покорнейшей»): во имя великого дела соблюдать спокойствие при развивающихся событиях. Доверять комиссарам, назначенным новою властью. Исполнять их распоряжения, равно как и обязанности, необходимые для населения. И присылать представителей от заводов и фабрик по одному человеку от пятисот.
Империя Романовых стояла 300 лет, и у чиновничества её были готовые выработанные организационные формы и приёмы. И вот надо было в один день начать на неочищенном месте, в ещё не известных формах, с ещё не найденными приёмами и с ещё не осмысленными целями: ни сам Пешехонов, ни его сотрудники по комиссариату – то есть бывшей полицейской части – не могли представить и предположить, в чём же именно будет заключаться их деятельность.
А переехав через Неву, он от Таврического дворца уехал как будто в другую страну: там оставил он решаться государственные вопросы – и сам для Таврического провалился как в тёмную пропасть: назначили его и больше не вспоминали.
Мечта всей жизни Пешехонова была народная воля, в обоих значениях этого великого слова: и в смысле народной свободы и в смысле народной власти. И он был переполняюще счастлив, что не только дожил до воплощения их в России, но вот теперь будет и лично участвовать в водворении свободы, хотя бы в небольшом уголке.
На призыв его откликнулись стократно с тем, что комиссариат мог перенести. Довольно было только пискнуть этой первой твёрдой точке – и уже через четверть часа к ней потянулись люди, а сегодня с утра обступали уже целые толпы.
Одни являлись – чтобы поддерживать и помогать. Наугад назначенные отделы комиссариата сразу переполнились добровольными сотрудниками, и на первый взгляд – вполне бескорыстными. Преобладали интеллигенты, но были и всех званий, был грузин в форме классного фельдшера, а например обязанности кучеров вызвался выполнять отряд бойскаутов.
Ещё больше было помощников другого толка: они не записывались в сотрудники, но не предупреждая и по собственному почину совершали повсюду обыски, реквизиции, аресты – и потом с торжеством несли и катили захваченные трофеи в комиссариат и вели арестованных.
К счастью, Пешехонов, ещё в Таврическом заметив, как много ведут арестованных, предвидел такое явление, и сразу же назначил в составе комиссариата «судебную комиссию». Арестованных приводила иногда целая толпа – но часто тут же и расходилась, и через пять минут не у кого бывало узнать и спросить: на основании чего задержано это лицо. Среди них могли быть самые опасные преступники, но и самые невинные люди, – и что же делать с ними дальше? Судебная комиссия и должна была кого освобождать, а о ком составлять протоколы, указывать свидетелей.
Но никакая комиссия не успела сформироваться; ещё первое объявление о комиссариате не было прикреплено к стене, как уже привели трёх арестованных, и сам же Пешехонов должен был их разбирать. Двое оказались городовыми, уже снявшими форму, но опознанными. Арестовывать бывших городовых Пешехонов считал совершенно бесцельным – и решил освободить их, отобрав подписки, что они ни в коем случае не будут исполнять приказаний своего прежнего начальства и немедленно сдадут оружие, если такое у них ещё есть. Третий же арестованный обвинялся толпой, что он высказал осуждение революции. Ему приписывали какую-то фразу, сам он, бледный, отрицал, что говорил её. Пешехонов внутренне затрепетал и вознегодовал: отрицать революцию – право каждого, иначе какая ж это будет свобода? Этого-то – надо было немедленно освободить!
Но не так это было просто! Тут толпа сгрудилась и ждала от комиссара строгого приговора. Оправдательные решения произведут на неё самое неблагоприятное впечатление. Итак, чтоб освободить, да всех трёх подряд, должен был Пешехонов взять с обвиняемыми преднамеренно резкий тон, и самыми резкими квалификациями ругать старые власти, и высказать самые жестокие угрозы тем, кто ещё осмелится противиться революции! – и только так поддержать перед толпой свой авторитет как революционного деятеля, иначе и самого б его заподозрили в контрреволюции.
Комиссар Пешехонов объявил власть – и никто как буя-то её не оспаривал. Но быстро, в час и в два, понял он, ещё отчётливей, чем в Таврическом: никто не был власть в Петрограде сейчас – ни комиссар, ни Совет депутатов, ни тем более думский Комитет, – а вся полнота власти была у толпы. Власть её была – самоуправство, и сама толпа и все понимали так, что это и есть настоящая народная власть.
Однако Пешехонов принять этого не мог! Как раз наоборот, с первого часа и с первого дня ему пришлось напрячься, как смягчить это самоуправство и как защищать единицы населения от проявлений народной власти!
Но арестованных всё вели, вели – и, чтоб как-нибудь разгрузить комиссариат, пришлось всю судебную комиссию перевести в другое помещение, рядом по Архиерейской, где в одной большой комнате устроили и собственную каталажку. Набралось туда работать пятеро юристов, потом десять, потом в две смены двадцать, – и всё равно едва справлялись.
Грянула – именно сегодня – эпидемия или вакханалия арестов! Показалось, что революция катится к гибели: она кончится тем, что все граждане переарестуют друг друга! И всё закружилось – вокруг Родзянки: всюду звучало его имя, он подписывал указы, он назначал комиссаров в министерства, он велел войскам возвращаться в казармы и подчиняться офицерам, – и вокруг имени Родзянки замятелила смута в умах и зажглись на улицах споры – до драки и до арестов, и какая где сторона оказывалась сильней – та тянула слабую на арест. И в судебную комиссию тащили, тащили арестованных, а там на вопрос «за что?» отвечали:
– Он – против Родзянки!
а следующие:
– Он – за Родзянку!
Тут прибегали сообщить: на Песочной улице – квартира известной черносотенки Полубояриновой, и туда стекаются черносотенцы!
Собрали наряд, послали арестовать – но супруги скрылись и квартира пустая.
А сам комиссариат хотя и разгрузился от привода арестованных, но в помещениях его никак не стало просторно. На Петербургской стороне с островами жило 300 тысяч жителей, и кажется третья часть их добивалась войти в комиссариат.
Распорядительностью прапорщика поставили стражу у дверей комиссариата, а вход в него установили только по пропускам. Выдавали пропуск всякому, кто заявлял о надобности ему войти, но лишь бы предупредить вторжение целых толп и вовсе уже праздношатающихся. Запутались, сами не заметили: столик с выдачей пропусков вдруг оказался так, что к нему нельзя было пройти, не имея пропуска. И не сразу заметили, потому что каким-то образом ухитрялись получать, и все шли с пропусками. Тогда поставили две вооружённых заставы: одну перед столиками, где выдавали пропуски, чтоб только толпа не опрокинула, а вторую заставу уже при самом входе. (И перила бы поставить – да ещё надо всё найти, да их сломают). Товарищи хотели устроить Пешехонову уголок в самой дальней верхней части кинематографа, за рядом барьеров, – но всё равно толпа теснилась и туда, да Пешехонов и по характеру своему не мог так усидеть, он рвался в толпу, в тиски. Где уж там руководить деятельностью отделов, и что они делали? и были ли они вообще? – Пешехонов был теперь на целый день до вечера окружён и стиснут требовательной толпой. У него и вид был не революционно-грозный, и не барский, и не образованный, росту он был самого среднего и наружности самой средней, так, из мещан или худой купчишка, голова стрижена под машинку, усы свисли и спутались с бородой, и приём ко всем услужливый. Так весь день и слушал он, во все стороны поворачиваясь, говорили с ним сразу несколько, а другие тянули за пиджак, чтобы вниманье обратить, а третьи тянули, куда надо пойти и распорядиться. За целый день он не присел и стакана чаю не выпил.
Может быть, можно было всё это лучше устроить, но никогда Пешехонов ни организатором, ни администратором себя стать не готовил, да и знал за собой недостаток находчивости, особенно чувствительный вот в такой обстановке. Дали б ему подумать, сообразить – он бы уладил всё лучше. Но слишком сразу всё нахлынуло – и действовать надо было немедленно. И он ли сам всё решал и распоряжался, или оно само решалось и распоряжалось, – этого нельзя было уследить. Но, кажется, так решалось, как именно и он был согласен, вместе с народом.
Со всех сторон донимали добровольные горячие доносчики, кто по мнительности, а кто и по злобе, счёты сводя. Один тащил в сторону и шептал, что такой-то поп сказал контрреволюционную проповедь. Другой совал донос, что в таком-то учреждении такой-то собрал некоторых служащих в комнату, закрыл дверь и имел с ними несомненно контрреволюционное совещание. Всем, кто не успел поучаствовать в революции в начале, хотелось вложиться хоть теперь и захватить в плен ещё хоть одного противника. Так и звучало:
– То была их воля, они нас сажали в кутузки, а теперь наша воля, мы – их…
Чуть не на каждого человека готовы были наброситься как на шпиона. Чуть не в каждом доме чудился спрятанный пулемёт.
Пешехонов совал доносы в карман. (Вечером опорожнял, набиралась их пачка).
Но больше всего сообщали о запасах продуктов в домах и квартирах (все запасы назывались спекулянтскими по самым фантастическим признакам), совали списки квартир и лиц, у которых есть запасы, или предлагали спросить прислугу, та знает и покажет. Вокруг продовольствия было особенно растравлено и теперь исправляли, кто как понимал, а многие очевидно рассчитывали, и это удавалось, при реквизиции поживиться самим. А оставшуюся часть несли или везли в комиссариат – и надо было озаботиться местом для склада, охраной его и каким-то же распределением. Сваливать начали в самом комиссариате, а тут ещё и спиртные напитки (толпа особенно охотно отыскивала и реквизировала именно винные запасы) – и в таком доступном месте! Нельзя было положиться ни на публику, ни на самих солдат, поставленных стражей. Несколько подвод с винами Пешехонов сразу направил в соседнюю Петропавловскую больницу, рассчитывая, что её-то громить не станут. Создавать надо было продовольственный отдел, и какого-то случайного активиста туда назначили (потом оказалось – жулика).
А по улицам – пёрли и пёрли вооружённые, неизвестно откуда набравши винтовок.
В комиссариат прибегали и жаловаться на самочинные обыски, начавшиеся погромы квартир: пришлите же защиту! обороните!
И кого-то посылали.
То – просили прислать караул, что-то важное охранять, какой-то покинутый склад.
Свои солдаты таяли, надо было где-то искать подмогу. И помощники Пешехонова отправлялись в питательные пункты: среди уже наевшихся солдат искать себе помощь.
То – напирал безоружный бродячий солдат – просил винтовку или револьвер.
Вид его был подозрительный, и ему отвечали: нету.
– А может, всё-таки? – мирно клянчил тот. – Солдату без ружья как быть?
– И ружей нет.
– А пойдёшь с пустыми руками – фараон с крыши застрелит. Хучь бы тогда револьвер.
– И револьвера нет.
– Так нас здесь – трое, – мялся, плутовал солдат. – Хучь бы на троих один. На каждом углу убить могут. Или, – мялся, – с обыском идти придётся, как же без оружия?
– Товарищ, не задерживайте, нету.
Да! А что же с охранкой? Вчера говорили Пешехонову, что она сожжена, и он успокоился. Но она находилась в его районе, и надо бы проверить. Явился какой-то прапорщик и доложил, что в помещении охранки остались бумаги, и публика их понемногу растаскивает. Пешехонов тут же назначил этого прапорщика комендантом охранки, поставить там стражу, если бумаги уцелели. Прапорщик съездил, поставил и привёз образчики бумаг со списками секретных сотрудников. Это поразительно! – и такое сокровище пропадало! (Догадался прапорщик вступить в сношение с Горьким – и тот взялся разбирать архив).
Тут – новая атака на комиссариат: гимназист лет шестнадцати, рыжий как огонь, глаза выпученные, лицо безумное, и с ним несколько штатских, не все старше его, и такой напор, что сразу прорвали первых часовых и уже прорывали вторых. Пешехонов выставился им навстречу: что такое?
Такой-то негодяй, назвал фамилию, живёт на одной лестнице с этим гимназистом, известный черносотенец – выписывает «Новое время»! Как бы не открыл из окон стрельбу! Надо против него вооружиться.
– Нет, нет, оружия лишнего у нас нет! – двумя руками им перегораживал, останавливал Пешехонов.
За его спиной, по лестнице вверх, лежало на втором этаже больше сотни исправных винтовок, старинные кремнёвые ружья, два ятагана, несколько кинжалов, медвежья рогатина и австрийский дротик. Но – беда, если попадёт в руки вот таким. (А слух – очевидно их достиг).
Перегораживал руками Пешехонов, не слишком надеясь на своих часовых, совсем случайных солдат, приведенных с улицы за рукав. Они в любой момент и уйти так же могли.
Рыжий гимназист выразил демоническое изумление и презрение:
– Как? Как? – не хотел он верить, спазма сжимала горло. – Ну, знаете, товарищи… Ну, знаете, товарищи… По-моему, вы все здесь – провокаторы!
Империя Романовых стояла 300 лет, и у чиновничества её были готовые выработанные организационные формы и приёмы. И вот надо было в один день начать на неочищенном месте, в ещё не известных формах, с ещё не найденными приёмами и с ещё не осмысленными целями: ни сам Пешехонов, ни его сотрудники по комиссариату – то есть бывшей полицейской части – не могли представить и предположить, в чём же именно будет заключаться их деятельность.
А переехав через Неву, он от Таврического дворца уехал как будто в другую страну: там оставил он решаться государственные вопросы – и сам для Таврического провалился как в тёмную пропасть: назначили его и больше не вспоминали.
Мечта всей жизни Пешехонова была народная воля, в обоих значениях этого великого слова: и в смысле народной свободы и в смысле народной власти. И он был переполняюще счастлив, что не только дожил до воплощения их в России, но вот теперь будет и лично участвовать в водворении свободы, хотя бы в небольшом уголке.
На призыв его откликнулись стократно с тем, что комиссариат мог перенести. Довольно было только пискнуть этой первой твёрдой точке – и уже через четверть часа к ней потянулись люди, а сегодня с утра обступали уже целые толпы.
Одни являлись – чтобы поддерживать и помогать. Наугад назначенные отделы комиссариата сразу переполнились добровольными сотрудниками, и на первый взгляд – вполне бескорыстными. Преобладали интеллигенты, но были и всех званий, был грузин в форме классного фельдшера, а например обязанности кучеров вызвался выполнять отряд бойскаутов.
Ещё больше было помощников другого толка: они не записывались в сотрудники, но не предупреждая и по собственному почину совершали повсюду обыски, реквизиции, аресты – и потом с торжеством несли и катили захваченные трофеи в комиссариат и вели арестованных.
К счастью, Пешехонов, ещё в Таврическом заметив, как много ведут арестованных, предвидел такое явление, и сразу же назначил в составе комиссариата «судебную комиссию». Арестованных приводила иногда целая толпа – но часто тут же и расходилась, и через пять минут не у кого бывало узнать и спросить: на основании чего задержано это лицо. Среди них могли быть самые опасные преступники, но и самые невинные люди, – и что же делать с ними дальше? Судебная комиссия и должна была кого освобождать, а о ком составлять протоколы, указывать свидетелей.
Но никакая комиссия не успела сформироваться; ещё первое объявление о комиссариате не было прикреплено к стене, как уже привели трёх арестованных, и сам же Пешехонов должен был их разбирать. Двое оказались городовыми, уже снявшими форму, но опознанными. Арестовывать бывших городовых Пешехонов считал совершенно бесцельным – и решил освободить их, отобрав подписки, что они ни в коем случае не будут исполнять приказаний своего прежнего начальства и немедленно сдадут оружие, если такое у них ещё есть. Третий же арестованный обвинялся толпой, что он высказал осуждение революции. Ему приписывали какую-то фразу, сам он, бледный, отрицал, что говорил её. Пешехонов внутренне затрепетал и вознегодовал: отрицать революцию – право каждого, иначе какая ж это будет свобода? Этого-то – надо было немедленно освободить!
Но не так это было просто! Тут толпа сгрудилась и ждала от комиссара строгого приговора. Оправдательные решения произведут на неё самое неблагоприятное впечатление. Итак, чтоб освободить, да всех трёх подряд, должен был Пешехонов взять с обвиняемыми преднамеренно резкий тон, и самыми резкими квалификациями ругать старые власти, и высказать самые жестокие угрозы тем, кто ещё осмелится противиться революции! – и только так поддержать перед толпой свой авторитет как революционного деятеля, иначе и самого б его заподозрили в контрреволюции.
Комиссар Пешехонов объявил власть – и никто как буя-то её не оспаривал. Но быстро, в час и в два, понял он, ещё отчётливей, чем в Таврическом: никто не был власть в Петрограде сейчас – ни комиссар, ни Совет депутатов, ни тем более думский Комитет, – а вся полнота власти была у толпы. Власть её была – самоуправство, и сама толпа и все понимали так, что это и есть настоящая народная власть.
Однако Пешехонов принять этого не мог! Как раз наоборот, с первого часа и с первого дня ему пришлось напрячься, как смягчить это самоуправство и как защищать единицы населения от проявлений народной власти!
Но арестованных всё вели, вели – и, чтоб как-нибудь разгрузить комиссариат, пришлось всю судебную комиссию перевести в другое помещение, рядом по Архиерейской, где в одной большой комнате устроили и собственную каталажку. Набралось туда работать пятеро юристов, потом десять, потом в две смены двадцать, – и всё равно едва справлялись.
Грянула – именно сегодня – эпидемия или вакханалия арестов! Показалось, что революция катится к гибели: она кончится тем, что все граждане переарестуют друг друга! И всё закружилось – вокруг Родзянки: всюду звучало его имя, он подписывал указы, он назначал комиссаров в министерства, он велел войскам возвращаться в казармы и подчиняться офицерам, – и вокруг имени Родзянки замятелила смута в умах и зажглись на улицах споры – до драки и до арестов, и какая где сторона оказывалась сильней – та тянула слабую на арест. И в судебную комиссию тащили, тащили арестованных, а там на вопрос «за что?» отвечали:
– Он – против Родзянки!
а следующие:
– Он – за Родзянку!
Тут прибегали сообщить: на Песочной улице – квартира известной черносотенки Полубояриновой, и туда стекаются черносотенцы!
Собрали наряд, послали арестовать – но супруги скрылись и квартира пустая.
А сам комиссариат хотя и разгрузился от привода арестованных, но в помещениях его никак не стало просторно. На Петербургской стороне с островами жило 300 тысяч жителей, и кажется третья часть их добивалась войти в комиссариат.
Распорядительностью прапорщика поставили стражу у дверей комиссариата, а вход в него установили только по пропускам. Выдавали пропуск всякому, кто заявлял о надобности ему войти, но лишь бы предупредить вторжение целых толп и вовсе уже праздношатающихся. Запутались, сами не заметили: столик с выдачей пропусков вдруг оказался так, что к нему нельзя было пройти, не имея пропуска. И не сразу заметили, потому что каким-то образом ухитрялись получать, и все шли с пропусками. Тогда поставили две вооружённых заставы: одну перед столиками, где выдавали пропуски, чтоб только толпа не опрокинула, а вторую заставу уже при самом входе. (И перила бы поставить – да ещё надо всё найти, да их сломают). Товарищи хотели устроить Пешехонову уголок в самой дальней верхней части кинематографа, за рядом барьеров, – но всё равно толпа теснилась и туда, да Пешехонов и по характеру своему не мог так усидеть, он рвался в толпу, в тиски. Где уж там руководить деятельностью отделов, и что они делали? и были ли они вообще? – Пешехонов был теперь на целый день до вечера окружён и стиснут требовательной толпой. У него и вид был не революционно-грозный, и не барский, и не образованный, росту он был самого среднего и наружности самой средней, так, из мещан или худой купчишка, голова стрижена под машинку, усы свисли и спутались с бородой, и приём ко всем услужливый. Так весь день и слушал он, во все стороны поворачиваясь, говорили с ним сразу несколько, а другие тянули за пиджак, чтобы вниманье обратить, а третьи тянули, куда надо пойти и распорядиться. За целый день он не присел и стакана чаю не выпил.
Может быть, можно было всё это лучше устроить, но никогда Пешехонов ни организатором, ни администратором себя стать не готовил, да и знал за собой недостаток находчивости, особенно чувствительный вот в такой обстановке. Дали б ему подумать, сообразить – он бы уладил всё лучше. Но слишком сразу всё нахлынуло – и действовать надо было немедленно. И он ли сам всё решал и распоряжался, или оно само решалось и распоряжалось, – этого нельзя было уследить. Но, кажется, так решалось, как именно и он был согласен, вместе с народом.
Со всех сторон донимали добровольные горячие доносчики, кто по мнительности, а кто и по злобе, счёты сводя. Один тащил в сторону и шептал, что такой-то поп сказал контрреволюционную проповедь. Другой совал донос, что в таком-то учреждении такой-то собрал некоторых служащих в комнату, закрыл дверь и имел с ними несомненно контрреволюционное совещание. Всем, кто не успел поучаствовать в революции в начале, хотелось вложиться хоть теперь и захватить в плен ещё хоть одного противника. Так и звучало:
– То была их воля, они нас сажали в кутузки, а теперь наша воля, мы – их…
Чуть не на каждого человека готовы были наброситься как на шпиона. Чуть не в каждом доме чудился спрятанный пулемёт.
Пешехонов совал доносы в карман. (Вечером опорожнял, набиралась их пачка).
Но больше всего сообщали о запасах продуктов в домах и квартирах (все запасы назывались спекулянтскими по самым фантастическим признакам), совали списки квартир и лиц, у которых есть запасы, или предлагали спросить прислугу, та знает и покажет. Вокруг продовольствия было особенно растравлено и теперь исправляли, кто как понимал, а многие очевидно рассчитывали, и это удавалось, при реквизиции поживиться самим. А оставшуюся часть несли или везли в комиссариат – и надо было озаботиться местом для склада, охраной его и каким-то же распределением. Сваливать начали в самом комиссариате, а тут ещё и спиртные напитки (толпа особенно охотно отыскивала и реквизировала именно винные запасы) – и в таком доступном месте! Нельзя было положиться ни на публику, ни на самих солдат, поставленных стражей. Несколько подвод с винами Пешехонов сразу направил в соседнюю Петропавловскую больницу, рассчитывая, что её-то громить не станут. Создавать надо было продовольственный отдел, и какого-то случайного активиста туда назначили (потом оказалось – жулика).
А по улицам – пёрли и пёрли вооружённые, неизвестно откуда набравши винтовок.
В комиссариат прибегали и жаловаться на самочинные обыски, начавшиеся погромы квартир: пришлите же защиту! обороните!
И кого-то посылали.
То – просили прислать караул, что-то важное охранять, какой-то покинутый склад.
Свои солдаты таяли, надо было где-то искать подмогу. И помощники Пешехонова отправлялись в питательные пункты: среди уже наевшихся солдат искать себе помощь.
То – напирал безоружный бродячий солдат – просил винтовку или револьвер.
Вид его был подозрительный, и ему отвечали: нету.
– А может, всё-таки? – мирно клянчил тот. – Солдату без ружья как быть?
– И ружей нет.
– А пойдёшь с пустыми руками – фараон с крыши застрелит. Хучь бы тогда револьвер.
– И револьвера нет.
– Так нас здесь – трое, – мялся, плутовал солдат. – Хучь бы на троих один. На каждом углу убить могут. Или, – мялся, – с обыском идти придётся, как же без оружия?
– Товарищ, не задерживайте, нету.
Да! А что же с охранкой? Вчера говорили Пешехонову, что она сожжена, и он успокоился. Но она находилась в его районе, и надо бы проверить. Явился какой-то прапорщик и доложил, что в помещении охранки остались бумаги, и публика их понемногу растаскивает. Пешехонов тут же назначил этого прапорщика комендантом охранки, поставить там стражу, если бумаги уцелели. Прапорщик съездил, поставил и привёз образчики бумаг со списками секретных сотрудников. Это поразительно! – и такое сокровище пропадало! (Догадался прапорщик вступить в сношение с Горьким – и тот взялся разбирать архив).
Тут – новая атака на комиссариат: гимназист лет шестнадцати, рыжий как огонь, глаза выпученные, лицо безумное, и с ним несколько штатских, не все старше его, и такой напор, что сразу прорвали первых часовых и уже прорывали вторых. Пешехонов выставился им навстречу: что такое?
Такой-то негодяй, назвал фамилию, живёт на одной лестнице с этим гимназистом, известный черносотенец – выписывает «Новое время»! Как бы не открыл из окон стрельбу! Надо против него вооружиться.
– Нет, нет, оружия лишнего у нас нет! – двумя руками им перегораживал, останавливал Пешехонов.
За его спиной, по лестнице вверх, лежало на втором этаже больше сотни исправных винтовок, старинные кремнёвые ружья, два ятагана, несколько кинжалов, медвежья рогатина и австрийский дротик. Но – беда, если попадёт в руки вот таким. (А слух – очевидно их достиг).
Перегораживал руками Пешехонов, не слишком надеясь на своих часовых, совсем случайных солдат, приведенных с улицы за рукав. Они в любой момент и уйти так же могли.
Рыжий гимназист выразил демоническое изумление и презрение:
– Как? Как? – не хотел он верить, спазма сжимала горло. – Ну, знаете, товарищи… Ну, знаете, товарищи… По-моему, вы все здесь – провокаторы!
*****
ПОШЛА БРАГА ЧЕРЕЗ КРАЙ – ТАК НЕ СГОВОРИШЬ
*****
ДОКУМЕНТЫ – 9
Сего 1 марта среди солдат петроградского гарнизона распространился слух, будто бы офицеры в полках отбирают оружие у солдат… Как председатель Военной Комиссии Временного Комитета Государственной Думы я заявляю, что будут приняты самые решительные меры к недопущению подобных действий со стороны офицеров, вплоть до расстрела виновных.
Член Государственной ДумыБ. Энгельгардт
251
Судьба играет человеком, а человек играет на трубе. Такое qui pro quo получилось и с полковником Половцовым. 20 февраля он был в Гатчине на приёме у великого князя Михаила Александровича, ещё ничего в Петрограде не было, 25 февраля – в Ставке на приёме у Государя, 27-го вернулся в Петроград в самую кашу, 28-го вечером присоединился к революции.
Это вот как всё произошло. Начальник штаба Кавказской Туземной дивизии и вообще большой энтузиаст кавалерии, Половцов… Кстати, был такой случай. О нём никто не знает, сверхсекретно, но если бы узнали – было бы изумление и хохот. В прошлом году стало известно намерение Ставки резко сократить кавалерийские части: мало используются в боях, несут большие потери, съедают много фуража. И вот Половцов гениально сочинил по-немецки и ночью на Румынском фронте безымянно пустил по радио телеграмму якобы фон-Шметова, поздравляющего своих коллег немецких генералов по поводу сокращения русской кавалерии, что означает отказ русских от наступательных операций. Потом ему удалось узнать, что телеграмма эта, перехваченная, была доложена Государю – и так было отменено уже начинавшееся сокращение казачьих полков.
Пётр Половцов вообще считался патентованный гений, Академию генштаба в своём выпуске он кончил первым.
Но несмотря на это и на видное положение своего покойного папаши, служебное продвижение его было ниже ожидаемого, ниже заслуженного. Да вот на этих днях, когда он ожидал производства в генерал-майоры, он получил всего лишь «высочайшее благоволение», облизнись.
Так вот, как энтузиаст кавалерии он и поехал в феврале проталкивать через верхи преобразование этой дивизии в Туземный корпус. По письмам с Кавказа была уверенность, что горских добровольцев наберётся на корпус, только кликнуть набор, они рвались (а мобилизации у них не полагалось). Великий князь Михаил, конечно, поддержал, но в Ставке было противоречие, ничего определённого пока не удалось, – и надо было Половцову возвращаться в свою дивизию, он решил – через Петроград, ещё раз провеяться.
В Могилёве он останавливался у флигель-адъютанта Адама Замойского, с ним вместе и приехали в Петроград, а тут… Замойский вскинул гордую шляхетскую голову и заявил, что в такую минуту он как флигель-адъютант обязан предложить свои услуги и шпагу покинутой угрожаемой императрице. Половцов сдержал улыбку и остался в столице оглядеться, на квартире у знакомого. Его авантюрное сердце забилось в представлении, что такие события и минуты происходят не в каждое столетие раз. Он сутки проследил за происходящим по телефону, попутно телеграфировал в свою дивизию, что нот, застрял в Петрограде, – и вчера вечером получил от Энгельгардта приглашение в Военную комиссию. И тотчас помчался туда.
А так как шашку свою он ещё прежде оставил на хранение в Генеральном штабе, то теперь явился в Таврический с кинжалом и револьвером, в лохматой папахе, изумительной черкеске с серебряными газырями, высокий, стройный, как всегда поражающий выправкой, той степенью выправки и даже той английской отделанностью манер, когда можно дозволить себе и свободные жесты, – чересчур даже сильное, страшноватое явление для такой комичной организации, какою была эта Военная комиссия.
Как раз – офицеры генштаба собрались сюда, и всё знакомые, всё младотурки, собранные всё тем же Гучковым и многозначительно-шутливо поигрывающие своею прежнею кличкой: от них-то и ждали когда-то государственного переворота, и он вот совершился, да сам.
Это вот как всё произошло. Начальник штаба Кавказской Туземной дивизии и вообще большой энтузиаст кавалерии, Половцов… Кстати, был такой случай. О нём никто не знает, сверхсекретно, но если бы узнали – было бы изумление и хохот. В прошлом году стало известно намерение Ставки резко сократить кавалерийские части: мало используются в боях, несут большие потери, съедают много фуража. И вот Половцов гениально сочинил по-немецки и ночью на Румынском фронте безымянно пустил по радио телеграмму якобы фон-Шметова, поздравляющего своих коллег немецких генералов по поводу сокращения русской кавалерии, что означает отказ русских от наступательных операций. Потом ему удалось узнать, что телеграмма эта, перехваченная, была доложена Государю – и так было отменено уже начинавшееся сокращение казачьих полков.
Пётр Половцов вообще считался патентованный гений, Академию генштаба в своём выпуске он кончил первым.
Но несмотря на это и на видное положение своего покойного папаши, служебное продвижение его было ниже ожидаемого, ниже заслуженного. Да вот на этих днях, когда он ожидал производства в генерал-майоры, он получил всего лишь «высочайшее благоволение», облизнись.
Так вот, как энтузиаст кавалерии он и поехал в феврале проталкивать через верхи преобразование этой дивизии в Туземный корпус. По письмам с Кавказа была уверенность, что горских добровольцев наберётся на корпус, только кликнуть набор, они рвались (а мобилизации у них не полагалось). Великий князь Михаил, конечно, поддержал, но в Ставке было противоречие, ничего определённого пока не удалось, – и надо было Половцову возвращаться в свою дивизию, он решил – через Петроград, ещё раз провеяться.
В Могилёве он останавливался у флигель-адъютанта Адама Замойского, с ним вместе и приехали в Петроград, а тут… Замойский вскинул гордую шляхетскую голову и заявил, что в такую минуту он как флигель-адъютант обязан предложить свои услуги и шпагу покинутой угрожаемой императрице. Половцов сдержал улыбку и остался в столице оглядеться, на квартире у знакомого. Его авантюрное сердце забилось в представлении, что такие события и минуты происходят не в каждое столетие раз. Он сутки проследил за происходящим по телефону, попутно телеграфировал в свою дивизию, что нот, застрял в Петрограде, – и вчера вечером получил от Энгельгардта приглашение в Военную комиссию. И тотчас помчался туда.
А так как шашку свою он ещё прежде оставил на хранение в Генеральном штабе, то теперь явился в Таврический с кинжалом и револьвером, в лохматой папахе, изумительной черкеске с серебряными газырями, высокий, стройный, как всегда поражающий выправкой, той степенью выправки и даже той английской отделанностью манер, когда можно дозволить себе и свободные жесты, – чересчур даже сильное, страшноватое явление для такой комичной организации, какою была эта Военная комиссия.
Как раз – офицеры генштаба собрались сюда, и всё знакомые, всё младотурки, собранные всё тем же Гучковым и многозначительно-шутливо поигрывающие своею прежнею кличкой: от них-то и ждали когда-то государственного переворота, и он вот совершился, да сам.