И вдруг ночью узналось, что Государь сам поехал в мятежную столицу – так вот, всё и решено, замечательно, он сам там и примет меры, зачем же блокировать Петроград? А тут пришёл слух, что Эверт движется с войсками на Москву, – так и замечательно, Эверт придёт – и порядок сам восстановится. И этой же ночью пришла телеграмма из Петрограда в городскую думу, что Челноков теперь будет не городской голова, но назначается комиссаром Москвы – страшное слово, оно парализует, а Мрозовский не хотел ссориться с новым начальством? А сегодня с утра пришла грозная телеграмма от Родзянки самому Мрозовскому: что никакая старая власть вообще больше не существует! – перешла к Комитету Государственной Думы под родзянковским председательством, и все петроградские войска признали новую власть, и Мрозовскому также приказано подчиниться, иначе на его голову возлагается вся ответственность за кровопролитие.
   И действительно ополоумеешь.
   И Мрозовский, видимо, затрепетал. И стал звонить новому комиссару Челнокову, умоляя его приехать поговорить. Однако Челноков не ехал.
   Генерал Протопопов, сидевший в штабе, сам очень склонялся – признать реальность и подчиниться ей, и даже побыстрей подчиниться, пока новая власть представлена уважаемыми именитыми гражданами, а не перешла в безответственные руки крайних левых. И вся тыловая бледнота, какая заседала тут, в штабе, – генерал Богат, полковник Вонсик, Котляревский, и дальше, и мельче, Вильмис, Бузри, Фишер, Руновский, – все ещё желательней подстраивались к этой успокоительной позиции. По начальному часу обязательных занятий все прибыли в штаб – и были настроены тем более ни во что не вмешиваться сегодня, когда в Петрограде ещё более определилась и укрепилась новая власть, – зачем же конфронтировать ей? Обстановка деликатная.
   Сила и слабость военной иерархии! Непобедимая сила, когда сверху твёрдая команда. И – раскислое тесто, когда сверху команды нет.
   Ещё эта поездка Государя в Петроград… Что двинуло его из Ставки в такую минуту? Неужели – сам поехал навести порядок? Поездка лишняя, но эффектно: самому войти в гущу бунта!
   Но нет, но нет. Он слишком кроток. Не может быть, чтоб он на это решился. Он – наверно поехал со всеми мириться, то на него скорей похоже.
   А уж сегодня – сегодня Москва и вовсе бурлила шествиями, час от часу – вот пока Воротынцев бродил по штабу, подсаживаясь там и здесь. Говорили: мятежниками занято градоначальство, градоначальник сбежал, губернатор объявлен под домашним арестом! Полиция вовсе исчезла с улиц, и будто городовых сажают под арест, неизвестно чьим распоряжением. А толпы – приветствуют новую власть, которую никто ещё не видел и не понимает, – и при неотменённой старой…
   А Мрозовский прятался у себя на квартире, будто его не касались события в этом городе и в этой стране. (Боже! и ведь бывали на этом посту какие решительные генералы, Малахов! почему сейчас так несчастно оказался Мрозовский, решительный только в грубости к низшим по чину?) А когда иные командиры частей просили разрешения действовать – из обезглавленного штаба им отвечали: повременить, как-нибудь обойтись пока. И войска Округа распадались на осколки, отдельные казармы, каждая из которых управлялась своим отдельным разумением. А из каких уже текли и струйки солдат с красными флагами к думе.
   Да действовать же! действовать быстро и круто! Надежды штаба, что кто-то одумается или Эверт придёт выручать Москву, – это не военное: нельзя ждать, чтобы твой участок держали другие. В разгар войны разлагается и гибнет центральный гарнизон страны, вторая столица и центр транспортных путей, – по отношению к Действующей армии это прямая измена!
   Но – кому действовать и как? Тут никто не намеревался. А – как Воротынцев мог вмешаться? в каком качестве? Его никто не звал – и никому тут он не мог себя предложить. Здесь штаб насыщен собой и не вмещает постороннего полковника. В Спасских казармах или Манеже – там тоже везде свои командиры, при чём какой-то чужой полковник? Сила армии в том, что каждый на своём месте, а дартаньяновская шпага никому не нужна.
   Ещё было своё родное Александровское училище, звонил туда знакомому преподавателю – тот отвечал, что училищем принята задача: сохранить своих юнкеров от касательства этих событий.
   Вот оказался Воротынцев: как будто у самого места, в разгар событий – и никому не нужен.
   Да и правда, раздуматься: какдействовать? Как можно действовать войску против миролюбивой толпы, когда никто не стреляет, всё только радуется, и какая-то пехота тоже там радуется. Какими силами и средствами кто бы взялся сейчас разогнать эту радостную толпу по местам её жительства и работ? Никто не обнажает даже холодного оружия, никакого сражения нет.
   А может быть всё и обойдётся спокойно само?
   Тут – все кинулись к окнам на Пречистенку. И Воротынцев за ними. И увидел: с Волхонки на Пречистенку медленно переезжал большой отряд жандармов, чуть не дивизион? в полной парадной форме, в полном порядке, – но ничего не предпринимали, уезжали куда-то из центра прочь.
   С тротуаров, с бульвара им улюлюкали – но не трогали.
   Покинули Манеж? Так в центре вовсе не осталось полицейских сил.
   А между тем подошло время перерыва занятий – и штаб спокойно расходился на полуденный завтрак. Надо было и Воротынцеву уходить.
   Но – куда же?
   Да куда же, к себе, в Девятую армию?…
   Ему нужно было ещё время для соображения. Он не мог ничего предпринять – но и уехать теперь уже не мог.
   Вышел – и просто пошёл в недоумении, как будто тоже хотел присоединиться ко всеобщему ошалелому ликованию. Пошёл – по Волхонке.
   И погода была, как для всеобщего гуляния, наилучшая: солнечный день, лёгкий морозец (в тени зданий и покрепче).
   На крышах трамвайных станций – красные флаги.
   Но не было ни трамваев, ни извозчиков. Иногда тянул ломовой на санях, а на нём – компания в складчину, кто и стоя. А то ехал перегруженный грузовой автомобиль, а в нём – натолпленные солдаты с винтовками, студенты, реалисты, гимназисты, и машут публике красным. И они – «ура!», и им с улицы – «ура!».
   Но – народом! народом были залиты улицы, и по мостовым, да больше всего по ним! Зимой тротуары дворниками чистятся, а мостовые нет, оттого они намащиваются выше тротуаров, и блестяще накатаны санями, белые, когда не порчены грузовиками. И теперь-то все валили: по этой мостовой полосе, оттапливая снег и измешивая с грязью. То разрозненная, то густая толпа, будто весело расходясь после какого-то сборища. Вся Москва на улицах! – и барыньки в мехах, и прислуга в платках, и мастеровые, и солдаты, и офицеры. Так дико видеть солдат с винтовками, а без строя, прогулочной розвалью, а кто и с красным на груди. Большинство отдавали офицерам честь, а иные как бы забыли. Но неуместно было остановить и призвать. Хотя каждый, не отдавший честь, – как будто ударил, такое чувство.
   А то идут: солдат и студент обнявшись, у солдата – красный флаг, у студента – ружьё.
   А какой-то штатский! – ошалело нараспашку, болтается шарф.
   И на всех лицах – радость пасхальная, умилённые улыбки – и ни у кого угрозы. Если действовать вооружённой частью – то против кого?…
   Воротынцев, с малым чемоданчиком в левой руке, держался больше тротуара.
   Всего странней было встречаться с офицерами: они так безупречно отдавали честь и так спокойно миновали, как будто ничего особенного не происходило вокруг. И оттого выглядело, будто офицеры – соучастники происходящего.
   И от этого офицерского равнодушия при нагуленной радости толпы Воротынцев испытал ещё новый толчок проснуться: да что ж это происходит? Что за всеобщий морок, обаяние, измена? Почему никто не противодействует, никто не беспокоится?
   Но – и мятежа ведь нет никакого! Никто никому не перегораживает дороги, а просто гуляет вся Москва!? А – после чего веселье? Никакой скорби не было заметно накануне.
   Все обыватели и прислуга – просто валили поглазеть, что деется. Там – мальчишка лезет на чугунный трамвайный столб. Тут на заборчике детвора поменьше уселась рядком и лупится.
   А еще заметно, что заговаривают, знакомятся – незнакомые, и что-то радостное друг другу, и поздравляют? и даже обнимаются, даже целуются. (Это – публика, получше одетая, она больше всех и рада).
   Не понимая ни пути, ни задачи, пошёл Воротынцев по Моховой. Тут публика густилась ещё тесней, появилось много студентов, курсисток. Эти были особенно оживлены, сверкали зубами, хохотали, и около университета строились в колонну.
   На стене висел лист, отпечатанный на ремингтоне. Около него – кучка, читали. Подошёл и Воротынцев, достоялся, прочёл. Арестован Щегловитов. Арестами врагов отечества заведует Керенский. (Такого не слышал). Военное ведомство поручено полковнику Энгельгардту. (Это ещё кто такой? что за чушь?)
   А из Манежа свободно выходили и входили бездельные солдаты, офицеров не видно, и понятно стало, что Манеж уже не сопротивляется.
   Конечно, если из Ставки пошлют войска на обе столицы – всё это московское гулянье и петроградское самозваное правительство сдует как ветром. Да может уже и посланы? Но Государь зачем-то поехал в Петроград? – бросил мощную Ставку и поехал в плен к родзянковскому правительству?
   Нет, в голове что-то недорабатывало. Мимо Манежа толпа густо текла к Воскресенской площади. Воротынцев знал, что там – центр и все туда собираются. И тоже свернул, тротуаром, еле пробираясь в тесноте. А спереди сюда, к Александровскому скверу, доносилось особенное гудение площади. Отсюда, начиналась едва не сплошная масса. А тут ещё, позади Манежа, подвалило большое чёрное шествие рабочих, тоже конечно с красными флагами. Они шли, взявшись в шеренгах об руку – это производило впечатление силы. И через толпу они проникали уверенно. И – длинно, какой-то целый завод.
   И что-то не захотелось Воротынцеву идти к городской думе.
   По Моховой прошёл до Тверской – и здесь не миновало его увидеть шествие пехоты, батальон: спускались по Тверской с оркестром, с полковым флагом и с большим красным полотнищем на древке, – гонко спускались, строй разляпистый, но держали ногу, и вот что: на своих местах шли и младшие офицеры – по счёту не все, а бодро, уверенно, даже весело выглядели.
   Шествие этой оформленной воинской части более всего потрясло Воротынцева: армейская часть шла в строю приветствовать самозваную власть, когда и старая ведь никуда не делась!
   Нет, это они без хозяина рассудили…
   Но – какже назвать то, что делалось?
   На Тверской на тротуарах толпилось столько зевак – и не пройдёшь. Поднимался Воротынцев по Тверской, выходя и на мостовую, с измешанным бурым снегом. Валила густо публика и вверх, и вниз.
   Вдруг послышалось сильное странное тарахтенье и гул. Публика шарахнулась. Потом догадалась смотреть вверх. Вдоль Тверской летел аэроплан! Все запрокидывали головы, всё останавливалось.
   Летел низко, саженей сто, хорошо виден, то ещё снижаясь, то повышаясь. Ничего не разбрасывал, а на крыле нёс красный флажок…
   И – туда же, к Воскресенской.
   И ему с улицы кричали «ура» и шапки подбрасывали.
   Зато следом ехал опять грузовик – с солдатами, рабочими, студентами – и разбрасывали направо и налево какие-то листовки. Прохожие хватали. Воротынцеву любопытно было бы прочесть, но не мог полковник нагнуться и поднять. Или просить у кого-нибудь.
   И ещё прокатили вниз две трёхдюймовые пушки – этим толпа кричала особенно восторженно. Номера ходко шли рядом и помахивали.
   Несколько штатских провели арестованного городового – рослого, с полицейским самоуверенным лицом.
   С генерал-губернаторского дома тоже свисал красный флаг. Вот так-так. Суета подле него, автомобильная и санная, показывала, что новая власть занимала места.
   А по ту сторону: на поднятой шашке Скобелева -торчала красная тряпка. У памятники возвышался оратор, на чём-то поставленный. Он не говорил, а выкрикивал – и сотни две любопытных густилось вокруг, и кричали ему одобрительно. (Разглядел Воротынцев, что кричит он с грузовика).
   А в Гнездиковский сворачивали – там было разгромлено охранное отделение, любые заходили туда, оттуда выносили бумаги, читали, смеялись.
   Пока дошёл Воротынцев до бульвара – встретил ещё новое: два студента на двух палках несли какой-то фанерный щит, а на нём наспех, неровными буквами, с подтекшей краснотой: «Да здравствует демократическая республика!»
   И после этого показалось Воротынцеву, что он уже перевидал сегодня всё мыслимое. И больше нечего ему ходить, смотреть, больше нечего делать в Москве.
   Но он ошибся.
   Памятник Пушкину у начала Тверского бульвара был приметно ощетинен. Одна палка с красным долгим вымпелом торчала от плеча его – и вверх, высоко. Другая – по согнутому правому локтю – и вперёд. Ещё два флага выдвигались из низа постамента. Сам поэт был перепоясан по плечу наискось красной лентой. А на постамент спереди прикреплена сплошная красная бязь, и на ней довольно тщательно выведено белыми буквами:
   Товарищ, верь, взойдёт она,
   Заря пленительного счастья!
   Вокруг цепной обвески памятника стояли где дамы, где купеческого вида старики, старушки с обвязью платков поверх меховых шапок. Несколько солдат, несколько – типа прислуги.
   Эти – глядели и через цепи, на ту сторону, пускали семячки на снег.
 
*****

МОСКВА ЗАМУЖ ИДЁТ! – ПИТЕР ЖЕНИТСЯ!

*****

262

   На подъезде к Таврическому шествия с параллельных улиц втискивались в Шпалерную, а с тротуаров махали им и кричали. Кутепов поглядывал с омерзением. Стоял будний день, среда, третья неделя поста, 32-й месяц войны, на фронте сидели в собачьих норах, сторожили врага, хода сообщения заметало снегом и в них проносили стынущие котелки, Россия воевала, закопанная в землю, а эта столичная развратная шваль ликовала от того, что перебили полицейских и можно безобразить, пить и грабить.
   В сквере перед Таврическим была уже неописуемая давка, круговорот, и солдаты, хотя большей частью с винтовками, но так расхлябаны и во все стороны повёрнуты, что производили впечатление согнанных военнопленных.
   Однако Кутепов с Холодовским крепко, очень уверенно шли – и проложили путь ко входу.
   В вестибюле Кутепов сразу узнал ящики винтовочные и с несобранными пулемётами. А в следующих залах густилось ещё непробиваемей и бессмысленней: опять то же изобилие потерянных людей, развёрнутых в разные стороны, а над толпою кой-где фигурки размахивающих ораторов и красное.
   Но возмущали Кутепова даже не весь этот отвратительный вид загаженного дворца, красные подделки флагов, когда российское государство имеет свои знамёна, а как будто уже признанное право солдат не отдавать чести. Никто не проявил к полковнику и капитану враждебности, не сказал дерзкого слова – но скользили по ним равнодушными взглядами, как по равным. И вот это наглое равнодушие больше всего глушило Кутепова, как если б рухались колонны залов. Если нет почитания офицеров – то нет армии. Сколько он жил, сколько служил – на этом всё держалось.
   Где же было искать полковника Туманова? Куда было идти? Спросить – решительно не у кого.
   У многих дверей стояли часовые – юнкера или преображенцы! – из 4-й роты. Спрашивали пропуска. У Кутепова никто не смел требовать – и он свободно входил, куда хотел, но так же быстро и выходил, не находя искомого военного штаба.
   В одной просторной комнате со столами под бархатом он застал как бы заседание, но беспорядочное, без правил, а собеседование общее – человек сорок прилично одетых людей, без пальто, в сюртуках, в галстуках, может быть членов Думы, может быть общественных деятелей, и среди них несколько офицеров, они сидели в креслах, на стульях, тоже довольно в разные стороны, и обсуждали не в единый голос – что же?… На Кутепова с Холодовским не обращали внимания, они постояли и вслушались.
   Спорили вот о чём: что лучше – монархия или республика? В России сейчас – но и вообще в мире всегда. И вспоминали Афины, Рим, Карла Великого, и конечно Францию, Францию, в разные её столетия и десятилетия.
   Кутепов стоял и молча слушал. Слушал – и наливался гневом. И почувствовал, что уже не может уйти, смолчав. Но и публичной речи – да ещё перед такими слушателями, он не произносил никогда в жизни.
   И вдруг, пренебрегая очередным оратором, перебивая его, выступил военным шагом на пространство, всем видное впереди, и повелительным басом сказал:
   – Господа! Стыдитесь устраивать диспут, когда гибнет государство! Что вам Афины, если в вашей квартире пьяные солдаты с обыском? Я удивляюсь вашим пустым разговорам! в такое время. Столица – в разорении. Говорить надо о том, как навести порядок и спасти положение. Если этого не сделать сегодня же, сейчас – то потом будет поздно. И толпа сотрёт вас всех с вашими Афинами – с лица земли.
   От удивления – все слушали. Но подкатило Кутепову к горлу, что – не стоит дальше говорить, ни к чему он их не склонит, это совсем безнадёжно. И остаться слушать, что они ему ответят, – так же бесполезно.
   И он – повернулся круто, зашагал военным шагом, пропустил вперёд Холодовского и сильно хлопнул за собой дверью.
   В самом дворце у них торжествовало неистовство и распущенность, а ведущие умники России, заслонясь одною дверью, рассуждали о республике!
   Где же искать Туманова? Стали опять пробиваться – и в коридоре натолкнулись на полковника Энгельгардта.
   Это был довольно слабый когда-то академист, из гвардейских улан, зачем-то протаскиваемый через высшее ученье, затем рано ушёл в отставку и в сельское хозяйство, и хорошо сделал. Но избрался в Государственную Думу, а вот теперь по революционным дням опять напялил мундир полковника? – и неважно в нём держался.
   Обменались рукопожатием, и Кутепов сразу спросил, какие меры наметил полковник принять для водворения порядка. Тот ответил, что за Петроград он больше не отвечает, градоначальником города Петрограда только что назначен доктор медицины Юревич, который и наведёт все порядки.
   – Кто? – не мог Кутепов поверить, что доктор медицины.
   Но именно так. Профессор Военно-медицинской Академии.
   Посмотрел на него Кутепов как на безумного. Но всё же попробовал дать совет: в запасных батальонах (он это почерпнул, приехав) есть солдаты, которые последний год постоянно дежурили вместе с городовыми на остановках трамваев, на перекрестках, имеют опыт наведения уличного порядка. Надо сейчас их всех разыскать, надеть им комендантские повязки, поставить на знакомые обязанности. И толпа сразу почувствует, что на улице есть власть.
   Энгельгардт вспыхнул румянцем:
   – Прошу меня не учить!
   Кутепов посмотрел на него сверху:
   – Да я не то что учить, я даже разговаривать с вами не желаю. Но помните, что никакие доктора вас не спасут.
   Повернулись с Холодовским – и пошли. Куда ж? Наружу, прочь. Что ж теперь искать Туманова, если он подчинённый Энгельгардта.
   На крыльце они встретили толпу, несущую на руках тяжёлого Родзянку в окружении красных флагов.
   Ящики с патронами куда-то утаскивали и грузили.
   Разбередился Кутепов, расстроился и решил, что отпуск свой обрывает и уезжает в полк.

263

   Кто долго служил в армии или кто знает народную жизнь и перенял её мудрость, тот и знает, что во всяком угрожаемом и неясном положении, когда требуют от тебя невозможного, – не надо отрубать нетом, даже не противиться открыто.
   Не мог Иудович напрямую отречься перед Государем, не мог поколебать его милостивое к себе доверие, распахнуться простецки, мол увольте, Ваше Величество, ослаб, не могу, совсем я не тот герой, какого вы во мне видите, – не мог увидеть разочарование в глазах Государя, да не мог покачнуть своего почётного генерал-адъютантского положения, без которого как же дальше ему жить? Ещё может быть он будет переназначаться на высокий пост?
   Да вот и назначался – диктатором.
   Не принять такого поручения, не ехать на Петроград, спасать родину, – Николай Иудович никак не мог. Но в его возможностях оставалась оттяжка.
   Уж он собирал свой батальон, и уговаривался со Ставкой, и разведывал петроградскую обстановку – как мог долго. Уж ехал поздно – а поехал ещё поздней. А прицепивши наконец свой обжитой вагон-дом к поезду георгиевских кавалеров – он и в пути не метал громов на естественные задержки, не требовал к себе на разнос начальников станций и военных комендантов, а покорно подчинился всем замедлениям и сложностям железнодорожного передвижения, как мужик со своею работою пережидает ненастье. Вчера в семь вечера проехали Витебск – да и завалился Николай Иудович спать, на своей привычной мягкой постели, в своём обиходливом прилаженном вагоне. Неизвестно, какие беспокойства и опасности ждали его на следующий день, а пока, в ближайшие часы, выгодность его положения была, что ни с кем он не имен связи и никому не давал отчёта.
   И ночь пропила очень спокойно. А сегодня утром ждал диктатора, тот приятный сюрприз, что за ночь вместо четырёхсот вёрст проехали только двести и находились всего лишь на станции Дно. Это давало большую надежду ещё и весь день
   1 марта никуда не доехать, не вступить в дело. А за этот день в Петрограде всё и без него должно прийти к какому-то концу. Иудович очень приободрился.
   А тут представили ему едущего через Петроград из отпуска командира пехотного Дагестанского полка барона Радена. И что, порассказал барон, творится в Петрограде – онемеешь: мечутся толпы распущенных пьяных солдат, отбирают у офицеров оружие, не глядя на чин и боевые заслуги. И приставляют дула к голове. И стреляют на улицах запросто, как разговаривают.
   Так много и живописно этот полковник рассказал, – распорядился генерал-адъютант, чтобы полковник тотчас написал подробный доклад на имя начальника штаба Верховного.
   Пусть Алексеев почитает и поймёт, каково там, в Петрограде.
   А тем временем поднесли Николаю Иудовичу сильно запоздавшую телеграмму из Ставки: что ещё вчера в полдень остававшиеся верными части должны были покинуть Адмиралтейство, чтобы не подвергнуть разгрому здание. Части эти распущены по казармам, а ружья, пулемёты и замки орудий сданы морскому министерству.
   Вот так.
   Да и слава Богу, всё кончилось без лишнего кровопролития.
   Теперь ясно, что с батальоном нечего на Петроград и соваться. Приедешь туда командовать всеми войсками Округа – а тебе просто приставят дуло к голове, как этому барону.
   Там, небось, и пулемёты уже приготовили ко встрече.
   Но другая телеграмма подтверждала, что на помощь диктатору идут войска, посланные с Северного фронта и даже ещё подкреплённые.
   Но можно было надеяться, что сегодня они никак не прибудут, самое раннее – завтра. А до завтра ещё, Бог поможет, как-нибудь распутается само.
   Но и прекратить движение к Царскому Селу – тоже невозможно.
   Ещё хорошо, что царские поезда ездят теперь кружным путём по Николаевской дороге. Очень было бы неловко Иудовичу по той же дороге от них отставать или на какой станции ещё встречаться с Государем.
   Двинулись потихонечку дальше.
   Тут на станциях от комендантов и железнодорожной жандармерии стали поступать жалобы, что по этой ветке в поездах из Петрограда едет множество солдат вне своих частей, неизвестно куда и зачем, многие пьяные. И на станциях впереди – отбирают у офицеров и у станционных жандармов оружие и производят разные насилия.
   Волей-неволею приходилось уже вступать в действие. Вёз диктатор с собою грозное право военно-полевого суда – и мог бы тут же на станциях вершить суд и расстреливать. Но он никак бы не хотел этих жестоких крайностей, а надеялся усмирять по-отечески, что и приведёт к общему успокоению, хотя и задержит экспедицию в пути.
   На следующих станциях велел генералу Пожарскому осматривать встречные поезда. Да и сам со своею мининской бородой толкнулся в один вагон, надеясь всех сразить и на колени поставить, – но в проходе даже пройти было нельзя, всё забито безбилетными и странной какой-то публикой: многие в штатском и все молодые мужчины. Тут из пассажиров надоумили генерала: это в Петрограде грабили магазины одежды, вот солдаты переоделись и теперь разъезжаются по домам, зачем им в частях оставаться?…
   И ушёл генерал-адъютант из того вагона, так ничего и не предприняв.
   А дальше приходили навстречу поезда с выбитыми стёклами, давка на площадках, всё забито солдатьём. Стали георгиевские патрули ходить по вагонам – стали пассажиры, где женщины, где старики, показывать, какие солдаты-забияки отбирали офицерское оружие. Тех забияк стали арестовывать в свой эшелон, а оружия офицерского отобрали назад до ста экземпляров.
   Тут, выскакивая из вагона, на самого генерал-адъютанта нашибнулся солдат с тремя шашками – две в руках, одна на боку и ещё винтовка за плечами. Генерал размахнутую шашку успел отвести, а солдат успел укусить его в руку. Этого бы негодяя тут же коротко судить и расстрелять. Но не хотелось масла в огонь подливать, и без того опасная обстановка.
   Обстановка – теперь видно, в Петрограде какая.
   Подошёл следующий поезд – там шапки подкидывают: «Теперь – свобода, все равны, нет больше начальства!» Пока их образумливали, кого и на колени ставили, – нашёлся среди них переодетый городовой в штатском и тоже кричал «свобода!», значит – скрывался так. Арестовали и его.