И в самые эти оздоровительные дни разнёсся слух, что в Москву едет знаменитый революционный деятель, сам министр юстиции Керенский!
   И это оказалась правда! До сих пор лишь второстепенные члены Государственной Думы приезжали что-либо пояснить о событиях, да свои деятели ездили в Петроград посмотреть да подузнать. Раненная своим непревосходством, Москва ревниво следила, как всё важнейшее варится на берегах Невы, – и хоть Учредительное Собрание замышляла перетянуть к себе. А вот – ехал сюда самый яркий, самый популярный, самый левый из министров! – ехал явиться и осветить! А в частности, как предупреждала печать, ознакомиться с местными судебными установлениями. А ещё в частности – войти в непосредственные сношения с рабочим классом Москвы и ознакомиться с его взглядами на текущий политический момент.
   И на Николаевском вокзале, украшенном, как и все вокзалы, красными флагами, к полудню собрались для встречи представители Комитета общественных организаций, представители Совета рабочих депутатов, представители московской городской управы, и комиссар юстиции Москвы Муравьёв, и, конечно, от московской адвокатуры, от совета присяжных поверенных, от судебной палаты, от окружного суда, – а ещё построен был почётный караул юнкеров Александровского училища.
   И вот, к подкупольному перрону, видавшему столь много славных приездов из Петербурга и Петрограда, – подошёл экстренный поезд из паровоза и двух вагонов – и на площадке второго вагона стоял первый в России министр-гражданин! (Как он был молод, как он был строен, как шло ему лёгкое пальто с меховым воротником и мягкая шляпа!) Сняв перчатку, он заранее безо всякой заносчивости показывал свою доступность, помахивал пальцами встречающим. Тут раздалась команда капитана взводу юнкеров:
   – Для встречи слева, слушай, на-краул!
   Юнкера взяли на караул. Барабанщик забил встречу.
   Александр Фёдорович мило кланялся, прикладывая пальцы к шляпе.
   Не только он: глубже на площадке стояли и тоже прикладывали два любимца Москвы – Челноков и Кишкин, тоже приехавшие из Петрограда, а на днях давшие образец гражданского поведения: Челноков, назначенный Родзянкою комиссаром Москвы, не счёл возможным состоять по назначению при наступившей эпохе свободы – и добровольно уступил комиссарство избранному Кишкину. Но даже их двоих почти не заметили при встрече.
   Едва сойдя со ступеньки вагона скользящим движением ноги, гражданин-министр расцеловался с длинным тощим князем Дмитрием Шаховским (у обоих стояли слёзы в глазах) – и с представителем железнодорожных рабочих, который назвал Керенского товарищем. А от прапорщика принял большой букет красных тюльпанов, перевязанный широкой муаровой лентой.
   Князь Шаховской, с большими ясными глазами, знаменитый кадет, секретарь выборгского заседания, дрожа от охватившего волнения, долго не в силах был выговорить даже слово. Наконец начал:
   – В эти знаменательные дни, которых русский народ никогда не забудет, вы доказали, что самый ярый радикализм, самый пылкий дух можно вложить в живое дело и воплотить в реальные формы! Вы доказали это своим горячим личным примером! От имени Москвы и от имени… я приношу вам самую горячую… Благодаря именно вам мы уберегли наш город от кровавых эксцессов. В Москве всё спокойно, всё в образцовом порядке, вы убедитесь сами.
   И – ещё раз пылко расцеловались.
   И затем Керенского приветствовали от городской магистратуры. И затем – от Совета рабочих депутатов -
   – … как господина министра юстиции, но и нашего дорогого товарища…
   И вручили ему письмо от председателя Совета Хинчука. Министр, освободясь от букета, тут же прочёл письмо, и умное лицо его осветилось решимостью:
   – Я отсюда еду немедленно к вам!
   Это – меняло предположенный распорядок, и смутило представителей судебных властей, прокуроров, комиссара юстиции, приветствовавших министра от имени, от имени и ещё от имени…
   Но Керенский, принявший весьма официальный вид, заявил:
   – Прошу меня не ждать. Я буду и в суде.
   И затем, отвечая на все приветствия резким, далеко слышным голосом:
   – Товарищи!… Господа!… У меня нет слов, чтобы выразить, что я переживаю! Но я лично – я только исполняю свой долг. Я знаю, что русский народ – великий народ, и русская демократия – великая демократия! Для них – нет ничего невозможного, а я… я только являюсь их орудием. Да, для меня величайшее счастье, что эти дни я мог действовать наверняка. Я шёл прямой дорогой, ибо хорошо знал и крестьянство, и рабочий класс, и вообще весь русский народ… Вот, я приехал от имени Временного правительства, пользующегося всей полнотою власти, приехал передать вам привет от нас, министров, и заявить, что мы отдаём себя в распоряжение нации и будем исполнять её волю до конца! И вот, я приехал спросить вас: а идти ли нам до конца?
   – До конца! до конца!… – загудела толпа, принявшая к этому времени громадные размеры. Здесь толпились солидные, раскормленные общественные деятели, и немного офицеров, и много солдат без строя, рабочие, мещане, студенты и гимназисты.
   И закинув голову движением роковым, принимая эти клики как глас народа, Керенский шагнул ещё и обратился к почётному караулу:
   – Господа офицеры, юнкера и солдаты! От имени Временного правительства я приветствую русскую армию, навсегда освободившую Россию от тиранической власти! Отныне у нас только один народ – народ вооружённый!
   Прошёл гулок восхищения.
   – Старая рознь между офицерами и солдатами, между армией и народом – отошла в вечность. Мы все теперь – граждане! – раскинул он над собою одну руку в лайковой перчатке, другую без перчатки. – Мы все теперь – сыны великого свободного народа.
   И – пошёл, пошёл, легко, свободно, не зашёл в парадные комнаты вокзала, а сразу на улицу, где ждал его автомобиль.
   С ним рядом заняли места как адъютанты – два артиллерийских офицера, прикомандированных от командующего войсками.
   И под крики «ура» и рукоплескания автомобиль тронулся от вокзала. В Совет рабочих депутатов, на дружеский и негласный разговор революционеров.
   Корреспонденты газет тем временем бросились в редакции.

481

   После убийства Фергена, в тот же вечер, хромающего капитана Нелидова под большим конвоем, чтоб его не растерзали по пути, отвели в свою 2-ю роту, и советовали или объявили, что он теперь совсем не должен выходить из ротного помещения, ни даже на свою квартиру в офицерский флигель, а постоянно находиться и жить в ротной канцелярии.
   Впрочем, и над трупом Фергена солдаты 4-й роты потом жалели и даже были плакали – и приведя растерзанное тело в порядок, положили в гроб, отнесли в полковую церковь, служили панихиду. Но пришла мать штабс-капитана – и почему-то не выдавали ей трупа, и снова надругались над ним.
   Голова уже переступила черезо всё, что можно было понять, не понять, Нелидов жил уже как бы не он, и всё равно. И, пожалуй, в ротной канцелярии безопасней, хотя здесь никогда не один, а как всякий солдат в казарме, и в голове гудит, гудит постоянно.
   Сразу же пришлось ему выручать ротного фельдфебеля, уже сильно избитого. В роте существовал ящик, куда складывались собственные деньги солдат и при этом записывались в тетрадь, а когда солдату надо было – он брал. Фельдфебель и хранил этот ящик и вёл эту тетрадь, всё это заведено было против краж. Как начались беспорядки – фельдфебель прекратил выдачу денег, за что его и избили. Теперь распорядился Нелидов все деньги пересчитать и раздать на руки.
   Хотя солдат никто как будто не преследовал, но все в роте были крайне возбуждены и даже напуганы – боялись этих самых рабочих. Говорили Нелидову откровенно: это вольные не велят нам козырять и чтоб мы не поддавались ехать на позиции – а мы на позиции не прочь, да и козырять нам не тяжко. Объяснили ему теперь солдаты, чего он раньше и не предполагал: что Выборгская сторона все прошлые месяцы была утыкана дезертирами, которые жили по поддельным паспортам от подпольщиков, иногда по финским паспортам, свободным от мобилизации, – и вот эти дезертиры среди рабочих сейчас громче всех и на горло брали.
   У рабочих у всех заимелись винтовки и даже автомобили – а в роте винтовок почти не было. На ночь выставляли против входных дверей стол для дежурного и дневальных, а на него клали заряженные винтовки, стволами ко входу.
   Нелидов послал взять из клиники разобранные там винтовки и ещё сумел добыть с арсенального склада – тогда рота стала спокойней.
   Теперь его как командира роты вызывали сидеть на заседаниях батальонного комитета – идиотское, нудное и бесконечное сиденье. Почти непрерывно выступали, сменяя друг друга, двое-трое солдатских заправил, вышедшие наверх не по грамотности, не по уму, а по нахальству, – и теперь они несли любую чушь. Но ни одного жизненного вопроса комитет разрешить не мог, и обсуждение самых пустячных длилось часами. И иногда уже приближалось, вот почти решено, – тут выступал кто-нибудь из трёх, что ещё упущено, надо добавить, – и опять размазывалось на часы.
   И только один вопрос решился единогласно и быстро: в батальоне лежал приказ об отсылке очередной маршевой роты на фронт. Решили: своей роты не отправлять, а набрать и послать вместо себя арестованных городовых. Об этом послали делегатов в Совет рабочих депутатов. И даже – в Москву и в Казань, чтоб и тамошних арестованных городовых забрать сюда, в счёт.
   Кто-то надоумил батальонных вожаков, что надо создавать комиссии по разным вопросам. Создали. Но все комиссии, едва коснувшись дела, тут же и отказались за полным незнанием, как приступить и наладить.
   Тем временем во всех ротах постановили, что солдатские занятия должны быть в день только два часа. Тогда и все хлебопёки, сапожники, шорники, обоз – тоже стали работать лишь два часа. Всё в батальоне остановилось. Писаря перестали выписывать наряды – и из гарнизонных складов перестали отпускать муку и продукты. Никто не хотел и чистить выгребные ямы, они переполнялись и зловонили. Приходили к Нелидову взводные и отделённые командиры и просили освободить их от должностей: они не только не могли никого ни в чём заставить, но превратились в батраков для своих подчинённых, и всё, что надо было принести или сделать, – должны были делать сами.
   И тогда батальонный комитет решил возвращать всех офицеров, кого найдут, – на места. Стали ходить по городским квартирам разбежавшихся прапорщиков и уговаривать их – вернуться в батальон. Капитана же Нелидова выбрали заведующим хозяйством батальона. Он принял, поставив условием, что всех назначит сам и чтоб его распоряжения не обсуждались комитетом.
   И комитет принял.
   Теперь разрешили Нелидову перейти жить на свою квартиру. Особенно были все довольны, что он сумел выдать солдатам очередное месячное жалование.
   И может быть только по этой своей популярности он смог вчера спасти капитана Дуброву: солдаты учебной команды, все его ненавидящие, как-то разведали, что он лежит в Николаевском военном госпитале. Отправились туда на грузовике, выволокли Дуброву из палаты, из госпиталя, никто из врачей не смел помешать, и повезли на грузовике в свои казармы, избивая по дороге и здесь избивая на гауптвахте. И готовились его расстреливать тут же, у дровяного штабеля, – Нелидов еле успел туда дойти, с палочкой, остановил их и убедил, что надо отослать в Государственную Думу, таков закон. (Дуброву один раз уже и спасли там.) На искровавленное лицо капитана при полуотнятых руках и ногах страшно было смотреть.
   И так вчера в полном изнеможении и даже в омертвении всех чувств Нелидов впервые пришёл ночевать в свою квартиру, – впервые с той страшной ночи, когда увели Сашу Фергена и через десять минут вбежал Лука с воплем, что капитана подняли на штыки.
   Ещё живым казалось место, где Нелидов последний раз поцеловал Фергена в ледяные губы.
   К себе самому уже было полное равнодушие, хоть пусть и расстреливают, – а пока не расстреливают, так лечь и заснуть.
   Но не успел и сапог снять – раздался звонок, правда нормальный и без грозного стука. Лука открыл – и вошёл капитан Степанов – только что с поезда, только что вернувшийся с Кавказа! И была в нём ещё неломаная свежесть отпускника.
   Да он знал ли, что здесь творится?
   Знал… То есть знал вообще о петроградских событиях, но ничего путём о батальоне.
   – Швейцар флигеля тебя видел?
   – Да.
   – Ну так, брат, сейчас же исчезай. Твоя рота – тебя приговорила к расстрелу, тебя сейчас арестуют. Сашу Фергена так убили, знаешь?
   Побледнел. Да ничего он не знал, он же прямо с вокзала.
   Нелидов спешил ему рассказать, но и спешил отправить, чтобы спасти. Решили, у каких знакомых он будет, на Петербургской стороне, – и он исчез. Уже потом спохватился Нелидов, что надо было шашку у него отнять, на сохранение. Да сами всё ещё не привыкли, дико.
   Не успел Степанов уйти – нагрянул десяток солдат:
   – Где Степанов?…
   – Не знаю, ушёл.
   Сидел Нелидов и подёргивался: вот сейчас услышит стрельбу или прибегут, скажут, что растерзали, как Фергена.
   Но не шли, слава Богу, не шли, и Нелидов, изломанный всеми передрягами, ведь десять дней это уже длилось, так и заснул, мертво.
   А сегодня рано утром его разбудил свой фельдфебель, умоляя спасти капитана Степанова (он же и был их 2-й роты). Оказывается, от своих он вчера вечером успел уйти, но на Гренадерском мосту его задержали гренадеры – отняли шашку, допрашивали, опознали полк и вернули ночью сюда, в казармы. И на него накинулась кучка негодяев из 2-й роты, стали оплёвывать, избивать и хотели расстрелять.
   Но как раз эти сутки их рота несла караул по батальонной гауптвахте – и фельдфебель (которого Нелидов сам недавно выручил) сумел убедить обидчиков, что расстрелять лучше завтра утром, увёл от них капитана Степанова на гауптвахту и посадил – но под надёжных часовых, которые его не выдадут.
   И всей власти капитана Нелидова было: срочно послать в Государственную Думу надёжного унтера, чтобы сейчас прислали сюда автомобиль со своим конвоем – и переняли бы Степанова под арест туда в Таврический.
   Еле успел автомобиль.

482

   Сегодня Агнесса с Адалией под ручку пошли смотреть, как впервые пустят трамваи.
   И зрелище стоило того! Сперва появилось несколько служебных вагонов, обтянутых красной бязью, к одному были прицеплены две открытые платформы, на них сидела воинская музыкантская команда и всё время не переставая играла марсельезу! Этот трамвайный поезд ходил по городу под одни сплошные овации. Все прохожие останавливались и любовались. На Невском и на больших улицах население встречало манифестацию трамваев обнажёнными головами.
   А потом пошли уже обычные пассажирские трамваи, но все с плакатами: «Земля и воля» – «В борьбе обретёшь ты право своё!» – «Да здравствует демократическая республика!» А из некоторых вагонов марсельеза доносилась изнутри.
   Агнесса и Адалия, украдкой друг от друга, вытирали слёзы. Открыто, по Невскому, под общее ликование – «В борьбе обретёшь ты право своё!»… Как это описать?
   А кому не выпало дожить? Святые герои! За то, чтобы мы теперь могли жить, они отдали своё самое драгоценное!
   Прекрасный сон! Искупаются все мученики за свободу!
   На некоторых остановках вокруг трамваев собирались митинги, и трамвай тогда задерживался. Отходил трамвай – митинг рассып ался. Но умилительно было смотреть на гражданский сознательный порядок, как вся публика, не исключая и военных, повиновалась милиционерам, иногда совсем юным, не дородным псам старого режима, и устанавливалась в единую очередь, и все садились с задней площадки, никто не толкался локтями, не лез с передней, – общее доброжелательное солидарное настроение, коллективная радость, когда все друг друга любят – дух революции! – и вот отчего так хорошо, как не могло достичься при старом режиме никаким принуждением. Вот, уже и наступает всеобщее братство!
   А день – белоснежный, после мятели на понедельник, морозный, солнечный, радует небо голубое. Сестры отшагивали, иногда приходилось под музыку. Неужели – свершилось?…
   Это слово «свершилось!»- во всех воззваниях, во всех газетах, им наполнен воздух,- громоподобное слово, – а каким другим и можно выразить?! Революция – победила!!! Поймите, братья, – победила! Развалилась казарма сословий! Кто только не угнетал личность! – племя, клан, каста, сословие, церковь, семья, государство, национальность, – всё теперь сброшено! И личность встаёт из этого хлама, из этих цепей!
   На Невском, на солнышке, у стены дома, расстелив по утоптанному снегу брезентик, какой-то дядька разложил стопочками, продаёт – запрещённые книги. Покрикивает, предлагает. Смотри, Даля, смотри! – Кропоткин «Речи бунтовщика»! Лавров! Карабчевский – «Дело Сазонова»! Толстой против церкви! Ницше – «Антихристианин»!… Сестры – к нему, наклонились, перебирают дрожащими руками, счастливыми пальцами. Смотри же! смотри! Если б нам сказали десять лет назад – что вот так, на Невском, на брезентике, открыто будут продаваться?… – и не налетает городовой?
   А публика неблагодарная – тоже не налетает, уже всем хочется новей…
   Да ведь в этом книжном лотке сфокусирована эпоха!
   Пошли счастливые дальше.
   А все эти разбитые, замазанные гербы?!
   Или: Мариинский театр хочет установить автономию от государства! Разве не символ?
   Чего боялись многие наши? Не дожить до революции, или что она своей кровавостью не оправдает надежд. И вот – всё не так!!
   По Садовой – и пошли на Михайловскую площадь, где тоже большой разъезд трамваев. И там встретились, остановились на солнышке (всё-таки морозец забирает) со знакомыми Адалии – интеллигентная брачная пара, хотя просто либералы, пингвин и гагара, но лично вполне честные. (Адалия знавала таких, у Агнессы таких не бывало.)
   Они: когоже мы боялись? Ктоэто так цепко держал нас когтями двуглавого орла? Как легко нам досталась невероятная победа!
   Агнесса отбрила им: нет! Совсем не так легко, свободу принесли нам те, кто пали в тёмные годы. Высокая цена.
   Муж-пингвин застыдился: да, мы неблагодарно упускаем… Но где же было набраться обывателю политической практики? Ведь до сих пор политикой можно было заниматься только героям. А вот – народ пошевельнул плечами, и…
   Народ? Как теперь согласно: все славят «народ», всё сделал – народ, и как-то забыли об интеллигенции! А между тем: от Радищева до Спиридоновой, 150 лет жертвенной борьбы – чьей же? А – народ? Что он такого сделал? Всё-таки можно бы быть благодарным интеллигенции больше.
   Проворчала гагара: как можно было уголовных распускать. Тут отповедала Адалия:
   – Да разве они виноваты, что социальные условия бросили их в водоворот преступлений? А теперь им в тюрьме обливать слезами нашу свободу?
   Пошагали сестры домой, Агнесса сказала в сердцах:
   – Меня что возмущает, что сегодня каждый обыватель «отряхается от старого мира» и намекает о себе, что только по счастливой случайности не казнён при старом режиме!
   Ах, пусть. Но как захвачена молодёжь! Как горды, что это всё совершили они. Вероника теперь окончательно спасена, она – в животворной струе. Общество помощи освобождённым политическим – нельзя было ей найти лучше! Прямая связь с традицией!
   Да теперь может и Саша отстанет от этой дрянной купеческой девчёнки?

483

   И как же замотали, ловкачи: и сами не взяли власти и другим не дали. И не мог Шляпников относиться к соглашателям с откровенностью, скрытничал с ними и подозревал подвох на каждом шагу, да так оно и было. Против блока оппортунистов не вытягивала партия большевиков в Исполкоме. Но знал он, что неприятен им, мешает, – и доволен был, что мешает, и сидел, по-любимому руки скрестя на груди, молча.
   Сегодня Шляпников необходимо должен быть тут потому, что в повестке стоит вопрос о рабочей милиции, по которой он считается главный уполномоченный. А ещё будет обсуждаться вопрос об отправке в Ораниенбаум 1-го пулемётного полка.
   А пока они с живостью и волнением обсуждали слух, что по каким-то железным дорогам какие-то переодетые жандармы перевозят кипы погромной литературы – и какие надо энергичнейшие меры принять, чтобы воспрепятствовать перевозке. Шляпников молчал. Не поверил он ни на грош этой панической истории: все жандармы были насмерть перепуганы, искали, как жизнь спасти, а не перевозить опасное. И – на каких же именно дорогах? и кто эти кипы видел? почему не отобрал? и почему ни одной брошюрки для примера не доставили? – откуда ж узнали, что погромная? Но очень нервные тут были все верховоды.
   Потом начали обсуждать «Известия», по докладу Нахамкиса. Ещё три дня назад Шляпников бы должен был ухо держать востро, и вмешиваться, и захватывать влияние, – но теперь была своя «Правда» и катитесь вы. Понятно, что они так волнуются: от газеты вся сила зависит. Теперь давал Исполнительный Комитет Стеклову дис-кре-ци-онную власть над газетой, значит: действовать по изволению, как его левая нога захочет. И в редакцию набрал – дружка своего Циперовича, Базарова, Гольденберга, ещё Авилова – так не нашего Глебова, а Бронислава, меньшевика. Ну, ещё там и Бонч, хоть и трус и изменник, а заставим на нас поработать.
   С Бончем тоже теперь разбирался персональный вопрос: взял да отполировал в газете генерала Рузского, тот устроил Исполкому истерику, – но и принять сторону генерала не могли меньшевики, а и с Бончем ничего не могли сделать по нерешительности.
   Теперь ещё крупный вопрос: о похоронах жертв революции, уже отложенных на десять дней, а теперь ещё на неделю: нельзя на Дворцовой площади! вмешался Горький с художниками и архитекторами.
   На Горького Шляпников стал в обиде. Все последние годы, кажется, был заодно с большевиками, с кем же? А в эти Дни закружилась ли голова, все его признавали своим и чествовали, да вообще в мозгах у него сидело некрепко, – и присоединился он к златоустам классовой гармонии, любителям единства, – и отказался сотрудничать в «Правде», так бедной литературными силами, что бы значило ей имя Горького! Звонил Шляпников усовестить его – ответил: «помогаете врагам революции!» Мы – врагам революции? Это – наша пролетарская честная «Правда»? Буржуазным дурманом застило голову ему самому. Какую-то свою отдельную радикально-республиканскую партию затевал.
   Ну, наконец о пулемётных полках. 2-й пулемётный удовлетворился казармами на Охте и никому особо не мешал, а вот 1-й пулемётный разорял Народный дом и, самое главное, его уборные, уже начали солдаты испражняться на бульваре вокруг Народного дома, – так что к наступающим дням весны это грозило превратиться в заразу в центре города.
   Всё – как будто так, с уборными ничего нельзя исправить, и невозможно сейчас, ещё при снеге, первым революционным строительством начинать разрывать бульвар и строить новую канализацию. И натурально жить полку там, где для него оборудованные казармы, в Ораниенбауме. Всё как будто так, но 1-й пулемётный, расположась на Кронверкском наискосок от ПК, – уже сильно приклонил ухо к нам, наши там поработали, – и обещает стать боевой силой большевиков – да ещё вооружён пулемётами! – и как раз его дать вывести из города? Ни за что! Для этого Шляпников и собрался биться, но не слишком громко и широко, чтоб не дошло до фронтовиков: фронтовики со своей стороны обижаются, почему этих не ведут на фронт, а тем всё время воевать? Да и тут пересилить большинство голосованием он тоже не мог. А стал подпугивать исполкомовцев пулемётчиками: ведь не стерпят! а ну – повалят с пулемётами на Совет?
   Боялись.
   И высмеивал собственными же их доводами: как же они сами придумали, добились не выводить революционного гарнизона, а теперь выводят? Кто ж будет им верить? И другие части взбунтуются? Да любой батальон смахнёт вас тут всех.
   Но эти ловкачи были из тех, которых и в ступу загнав, там не утолчёшь пестом – увернутся. Сейчас же, тут же, они придумали и постановили: послать требование военному министру, чтоб Ораниенбаум также был объявлен районом Петрограда и оттуда тоже не имел бы министр права никого послать на фронт без разрешения Совета. И таким образом этот вывод полка станет совсем и не выводом, а даже расширением завоеваний революции. И чтобы пулемётный полк, уйдя в Ораниенбаум, имел бы своих постоянных представителей – тут, при Петроградском Совете.
   А главное, заявил Чхеидзе, и вот откуда он был такой бесстрашный: имеется заявление товарища Пешехонова, что сам полковой комитет пулемётчиков имеет желание вести полк в Ораниенбаум, но нужно им приказание от Совета.
   Заёрзал Шляпников на стуле: дело плохо, обморачивают наших там ребят. Но здесь – ничего сделать не мог, записали постановление: просить 1-й пулемётный полк сего же числа выступить в Ораниенбаум и (как главное!) впредь без разрешения Исполнительного Комитета не дать себя никуда посылать. И поручили Скобелеву немедленно отправляться в Народный дом и там объявить. Самое страшное, это они понимали, – объявить.
   Шляпников тихо вышел и быстро послал гонца на Кронверкский: там как раз сейчас при ПК на Бирже труда собирались активисты из 1-го пулемётного. Пулемётчиков? – не отдадим!