А Андрей рассказал о себе, как это всё узнавалось в Кисловодске. Сперва слухи о стрельбе на петроградских улицах, потом телеграмма Родзянки с малопонятным текстом, потом – что все министры арестованы, тут – телеграмма от дяди Николаши, что он – Верховный, потом слух, что Родзянко просил дядю Николашу подавить бунт, потом в газетах – как гром, два отречения сразу, и особенно ужасное отречение Михаила, призыв ко всеобщим выборам, – край! В один день рухнуло бесповоротно всё прошлое…
   – А ведь я ему говорил! Я всё ему говорил! – то сидя, то ходя рассуждал дядя Николаша. Его длинные ловкие руки так и изламывались, то в локтях, то в кистях, и застывали на мгновение, выражая извороты фраз. – Последний раз, 7 ноября, в Ставке я разговаривал с ним преднамеренно резко, желая вызвать его на дерзость! Но ты знаешь его: молчит, пожимает плечами. Я ему прямо сказал: «Мне было бы приятнее, чтоб ты меня обругал, ударил, выгнал, чем – твоё молчание. Опомнись, пока не поздно! Дай ответственное министерство – пока ещё время есть, а потом уже не будет!…»
   Стоял во весь рост и щурился орлино:
   – Но ведь ему насказала Алиса, что я хочу захватить его трон! Потому он и отправил меня на Кавказ. Спрашиваю: да как же тебе не стыдно было поверить? Ведь ты знаешь, как я тебе предан, я воспринял это от отцов и предков!… А он всё молчит. И тогда – я понял, что всё кончено. В ноябре я потерял надежду на его спасение. Мне стало ясно, что рано или поздно он корону потеряет.
   И с тех пор… Ну да что там!… Он шёл против всего общественного мнения России – в ослеплении доказать твёрдость своей власти. А ведь он – и не виноват. У него чудное сердце, прекрасная душа. Но не могли терпеть – её! Она его и погубила. А теперь в газетах распространили, что у неё нашли проект сепаратного мира. Вздор, конечно, но её могут и растерзать. Народная ненависть накипела.
   Дядя Николаша грозный ходил по салону, народная ненависть заразила и его.
   Постепенно успокоился и признался, что большое облегчение испытывает: успел получить от Алексеева телеграмму, что Ники из Ставки сейчас уезжает. Хорошо. Никак не хотелось бы теперь встретиться с ним.
   Вот ведь: хотел захватить себе пост Верховного по несправедливости – и наказан. Всего лишился. Божья воля.
   Ничего, ещё всё можно будет исправить. Россия – любит дядю Николашу. Армия – обожает его. Общественное мнение – всегда за него, как было в Девятьсот Пятнадцатом. У всех вера, что он приведёт их к победе. И – приведёт!
   – Да вот сейчас, за день до отъезда, были у меня два грузинских социалиста. Из самых крайних левых, конечно. И что ты думаешь? Вошли – извинились за свои костюмы. Называли меня – только «ваше императорское высочество». Откровенно говорили: всю жизнь мечтали о социальном перевороте. Но их мечта была – конституционная монархия, а не теперешняя анархия. Этого – они никак не хотели! И они не допустят до республиканского строя: Россия к этому ещё не созрела. Что ты думаешь? – и с социалистами вполне можно иметь дело.
   Смотрели в окна. Менялись пейзажи, полугорные, зелёные. Шёл поезд, шла жизнь, уводя их в будущее. Хорошо думается в поезде, на его ходу.
   – Постепенно я всё налажу! У меня – будут по струнке! – жесточел дядя Николаша. – Твои братья… Я буду откровенен как всегда. Явка Кирилла в Думу – всех возмутила. Это – пакость. Бели бы после отречения – ну, допустимо. Но – до? Долг чести и присяги! Какой же он офицер? Переходить на сторону врагов Государя? Где же кровь наших предков? Где сознание достоинства? А – Борис? – Дядины глаза засверкали молниями. – Как будто симпатичный мальчик, а на самом деле говнюк. Какой он походный атаман? Его имя среди всего казачества стало ругательным, проклятьем. Где бы он ни проехал – смрад оставляет. Мне представили счёт парохода за его проезд из Энзели в Баку. Весь переход – 12 часов, а счёт на 10 тысяч рублей. Масса вина и… Если всё такое подтвердится в Ставке – я его от походного атамана отставлю, хватит позора! Распутник! Такую славу я не могу терпеть. И династия тоже. Конечно, уход совершим деликатно. Подаст рапорт – по здоровью. И я – повелеваю! слышишь? – дядя прокатил большими овальными глазами, и движение одной кисти у него было, как останавливал бы полк на параде, – чтоб ни Борис, ни Кирилл не заявлялись в Кисловодск к мам а. Ты это уладишь, найдёшь необидную форму. Теперь мы все должны быть очень осторожны, очень!
   Андрей слушал с почтением и восхищением. Он привык уважать военный чин, а ещё соединённый с неподкупностью и властностью, как у дяди. Он верил, что дядя – спасёт всех и вся. Но всё-таки в отношении большого их семейства дядя многого не знал, тут, в кавказском отрыве, он не пережил этой раздирающей зимней истории после убийства Распутина – а с Андреем Кирилл да и Дмитрий были советчики чуть не каждый день.
   Время расстилалось, и Андрей стал рассказывать дяде всё, всё.
   Тут получилась растрава и жуткое недоразумение. Государь был накалён против семейства разными слухами, которые ему через кого-то тотчас же передавались. А Аликс, конечно, не упускала случая разжечь. И как же не стыдно было поднять шум из-за убийства такого грязного негодяя! На совещании с дядей Павлом решили: требовать от Ники дело прекратить, никого не трогать, Дмитрия оставить в Усове, в противном случае могут возникнуть самые невероятные осложнения! И Сандро отправился в Царское, но не добился освобождения ни Дмитрия, ни Феликса. Ники решил ждать доклада Протопопова. А тот старался создать уголовное дело. Тогда всё семейство собралось у мам аподписать коллективное письмо Ники, поставили 16 подписей, – но на Ники и это не подействовало, он ответил с поразительной логикой: «Никому не дано право заниматься убийством, знаю, что совесть многим не даёт покоя, удивляюсь вашему обращению»! Так он намекал на всю великокняжескую семью, что и другие замешаны! А сами – устроили скандальное ночное отпевание Распутина в Чесменской богадельне, – и Аликс, одетая сестрой милосердия, поехала присутствовать. И ещё скандальней – задумали хоронить его труп в Фёдоровском соборе! – гвардейские офицеры клялись, что ночью выбросят тело вон! – потом решили хоронить в часовне на земле Вырубовой. А бедного Дмитрия – выслали в Персию.
   И что же за совпадение! – именно вот этой железной дорогой, только навстречу, Дмитрий и ехал совсем недавно, обливаясь слезами. Он нежный, слабый, какая жестокость сослать его в Персию! А невинного Николая Михайловича за промахи слабого языка – так внезапно погнать в деревню! На Новый год весь Петербург перебывал у него, прощаясь. Нет, дядя Николаша, мы должны забыть семейные распри и в нынешний опасный момент быть все солидарны!
   Увы, увы, мой мальчик. Это – Александр покойный разбил семью, и нам уже никогда не объединиться. (К нему лично дядя Саша был очень несправедлив: исключил из свиты, лишил вензелей, сделал задвинутым генералом.)
   На больших остановках собирались толпы – приветствовать проезжающего великого князя, – и дядя Николаша выходил на площадку со своей бесподобной строевой выправкой – бросал несколько слов – и всё отзывалось в «ура». Да что за порода представительная была в нём – каждым движением и каждой неподвижностью – воин! Как выразительно он олицетворял династию! Видя его, не могла толпа, не могли солдаты не верить в победу! В Пятнадцатом году все его армии отступали без снарядов, позорно гонимые, – кого угодно тогда бранили, но только не его, невозможно было подумать о нём худо, он лишь возносился! О нём рассказывали легенды: в одном месте успел раскрыть измену, в другом – расправился с генералом за его леность и плохое обращение с солдатами. Народ жаждал вождя и героя!
   Дядя Николаша очень возбудился триумфальными встречами на станциях, потвердел, повеселел.
   Князь Андрей уходил из вагона дяди Николаши, снова приходил, обедали вместе, ещё и князь Орлов, тучный, с вельможными повадками, Влади, как звали его все великие князья. Многие годы он был крайне близок к Государю, начальник военно-походной канцелярии у него, ближайший советник, – но потом отдалялся, и даже в опалу, извержен был из свиты тогда же, когда дядя Николаша из Ставки, и вместе с ним приехал на Кавказ помощником Наместника. И так они сжились, что вот дядя Николаша тянул его с собою в Ставку назад.
   Свечерело. В сумерках, а потом в темноте поезд трубил между Каспием и Хребтом, под утро князю Андрею надо было отцепляться в Минеральных Водах, – попрощался с дядей Николашей, но долго не спалось, а под ровный стук поезда в своём вагоне долго беседовал с Влади.
   Орлов вспоминал Манифест 17 октября, как Фредерикс, да все, были согласны с Витте и уговаривали Государя подписать, а Влади умолял не подписывать: если и уступать, то не сейчас, когда вынуждают. Но уговорили и Трепова-труса, – и акт был подписан. В тот вечер все разъехались, а Государь просил Влади не покидать его, сидел в кабинете с поникнутой головой, и крупные слёзы падали на стол: «Я чувствую, что потерял корону, теперь всё кончено.» А Влади уговаривал его. «Нет! Ещё не всё потеряно! Только сплотить всех здравомыслящих, и ещё можно дело спасти!» Но вот – не сплотили.
   Сколько помнил князь Андрей – дядя Николаша тоже был там в те дни и тоже уговаривал подписать. Но сейчас Влади не называл так. Он только выразить хотел то, что к потере короны давно уже шло.
   Разговаривали по-французски. Князь Андрей спросил:
   – Скажите, вы думаете – для него теперь всё потеряно? Он уже никак не вернётся на трон?
   Орлов принял загадочный вид:
   – Может быть… Но только без неё.
   Поезд выстукивал, выстукивал в темноте – вещее.
   – А скорей всего, я думаю, – великий князь.
   – Вы думаете? – встрепенулся князь Андрей.
   – Да. Он дал понять тифлисскому городскому голове, что – согласен возглавить Россию… Даже – ещё раньше всех событий.
   – Ещё раньше??
   У Андрея Владимировича была жилка историка-летописца, и он стал выведывать у Влади: когда же раньше? при каких обстоятельствах он мог говорить об этом с тифлисским городским головой?
   Под клятвой и вечной тайной Влади открыл: ещё под Новый год голова приезжал с поручением князя Львова: если бы совершился переворот, то согласился ли бы великий князь возглавить Россию после этого?
   И великий князь, видя, как безнадёжно идут русские дела, – едва-едва удержался от согласия.
 
   В Ростове-на-Дону поезд великого князя приехала встречать и новочеркасская делегация, какой-то дикий есаул Голубов. Великий князь пожал им руки. Они рассказали о перевороте в Новочеркасске и что с собой сейчас привезли арестованного атамана Граббе, не сразу признавшего их Исполнительный Комитет. Великий князь согласился взять атамана к себе в поезд – и увёз.

492

   Колчак мало сказать любил русский флот больше себя – он был впаян во флот. Не меньше военного – в полярный. Во все русские корабельные корпуса, бороздящие море. Флот – это единое, многосоединённое, быстродвижное живое существо. Сухопутная армия распадается на полки, роты, на людей, – вряд ли можно любить её такой цельной любовью, как флот. Колчак воскресал с каждым распрямлением Балтийского флота во время войны.
   А получив отличный стройный Черноморский – и не суметь спасти его вот сейчас? Не может быть. Не плестись за событиями, а стать впереди них.
   Позавчерашний импровизированный сбор представителей от команд сказался неплохо. Доносили с одного, другого, третьего корабля: настроение улучшается. Команды заявляют, что надо воевать и подчиняться офицерам.
   Настроение можно назвать: возбуждённо-мирное.
   Балтийские события до сих пор почему-то не разнеслись по Севастополю, как не заметили их. И подробности не приходили, выручает, что мы далеко.
   Полиции не стало, но по всему городу – воинские патрули. Повсюду честь отдают – безукоризненно.
   И оставалась спокойною Керчь. И спокойно на Дунае.
   Но достигнутый выигрыш может быстро растаять. Его надо теперь возобновлять.
   Из Петрограда везли газеты с обезумелыми воззваниями рабочих и солдатских депутатов – о гражданских правах нижних чинов. Не подожгли с первой искры, бросали следующие.
   А что это обещает – сверхсложной конструкции флота, где всё на математическом расчёте непотопляемости, непроницаемых перегородок, остойчивости, корпусных обводов, плавучих и скоростных качеств, законов навигации, девиации, – и на всё это хлынет толпа варваров и революционных невежд?
   Правительству нужно было действовать не в днях, но в часах: что существующие законы остаются незыблемы до всяких нововведений. Но правительство – закисало, и метко угадывал в нём Колчак безнадёжную слабину. И слабина – в Ставке. А великий князь, отвергнув диктаторство, теперь где-то едет, едет – и тоже ничего не сделает, уже видно по первым пышным словесам приказов.
   А совет рабочих депутатов – будет совать огонь под паклю.
   Но в воле Колчака, но в силе Колчака, но по уму Колчака – спасти Черноморский флот. Чтоб он не взорвался и не погруз, как «Мария». Сохранить в высоте развёрнутым свой флаг с Георгием Победоносцем в центре Андреевского креста. Перебыть, перебиться каких-то, может быть, две-три недели – и скорей вывести в море на операцию. Хоть – придумать операцию. (Да даже необходимо провести демонстрацию силы перед Босфором, чтобы противник не считал нас в развале.)
   А десант на Босфор – вытянул бы всё!
   Необычна угроза флоту – необычно должно быть и решение, никакими тактиками не предусмотренное. Как его увидеть?
   Не вышло мирному Югу стать против бунтовского Севера, – надо найтись и в новых условиях. Юг – далёк, Юг – обособлен, у него найдётся свой путь.
   Вспоминал Колчак того рослого вислогубого матроса, которому так понравилось беседовать с адмиралом. Может быть – он и высказал истину?…
   Это, и правда, была многолетняя грозная истина: пропасть между чёрной костью и белой, между матросом и офицером. И во всём нашем жаре возрождения и постройки флота это оставалось знаемой и непереходимой трещиной.
   А сейчас – сами обстоятельства вели к тому. Не было бы счастья, да несчастье помогло.
   Надо рискнуть!
   Но как в движении корабля, так и в движении человеческой жизни должны быть положены строгие румбы, дальше которых ты сам себе запретил отклоняться.
   Что значит командовать флотом, если в любую минуту он может перестать повиноваться? Если не определишь себе чётких границ – превратишься в мартышку на месте командующего. Надо в чём-то уступить, да, – но второстепенном. А в существенном – всё держать.
   Колчак обдумал и сформулировал три условия, при которых он спускает адмиральский флаг.
   Если какой-нибудь один корабль откажется выйти в море или исполнить один боевой приказ.
   Если будет смещён один командир корабля или начальник отдельной части – без согласия командующего.
   Если какой-либо один офицер будет арестован своими подчинёнными.
   Ибо это говорится с почтением – «Народ», но мозг и нервы флота – офицеры, без них – паралич. Царь отрёкся – у офицеров осталось Отечество. Но если офицеры начнут уходить со службы – корабли станут мёртвыми коробками, и это не спасёт отечества.
   Эти три своих условия Колчак сообщил правительству и морскому министру (увы, уже подтвердившему часть «приказа №1»). Но пока ни одно из этих условий не нарушено, внутри этих жёстких линий, внутри этого треугольника он должен был попытаться преодолеть заразное петроградское дыхание.
   А оно разлагало быстро. Уже сейчас было ясно, что если какой-нибудь офицер наложит на матроса дисциплинарное взыскание, то нет сил привести его в исполнение. Заставить – уже нельзя было никого ни в чём.
   Но – увлечь? Но – убедить? Каждый день набирать аргументов, чтоб заново и заново убеждать?
   Задача – не невозможная однако. Ведь офицеры превосходят нижних чинов и специальным знанием военного дела, и преданностью ему, и общим развитием. Даже если рухнет принудительная дисциплина – ещё этого всего может достать, чтобы вести.
   Но и предвидеть, что не с доверчивыми нижними чинами придётся дело иметь, а и с теми как раз, кто и в мирное время грабил банки, взрывал дворцы, стрелял в министров и генералов, – с эсерами? вероятно с ними, кто там ещё? а какое гадкое слово, тут и сера, и нечистоты.
   Так! В Морском собрании на Екатерининской улице адмирал приказал собрать всех офицеров флота, порта и крепости, морских и сухопутных. И ясно и прямо высказал офицерам: дисциплинарной власти не стало и больше на неё не надеяться. Но войну продолжать надо – и остаётся патриотический дух, который не может не соединить офицеров с матросами. Быть может революция усилит патриотизм и желание закрепить переворот победой? Значит, надо искать новые пути воздействия на команду, прилагать новые, небывалые усилия сплотиться с матросами душевно, разъяснять им правильный смысл всех событий, как это не делалось никогда, вести их понимание – и так удержать от безответственной политики.
   После Колчака вышел говорить сухопутный генерал. Он не изошёл тех напряжённых аргументов, которые выносил в себе Колчак за эти два дня после смерти Непенина. Но стоял по-своему крепко: императорской власти не стало – патриот обязан выполнять указания новой власти, но власть должна быть одна и не расщеплена, для блага родины невозможно допустить никакой другой власти, рядом и неподчинённой. А посему, если Совет рабочих депутатов будет претендовать на власть – надо разогнать Совет!
   Слишком откровенно. Другая опасность, от которой теперь предстояло Колчаку удерживать своих генералов.
   Но требования Колчака были столь необычны, а генеральская давящая поступь, напротив, так понятна, – генералу очень хлопали многие кадровые.
   Затем выступил начальник штаба десантной дивизии, молодой подполковник генерального штаба Верховский. Это был типичный интеллигент, забредший в армию, переодетый в штаб-офицера, вся фигура с мягким извивом и такой же голос со вкрадчивой зачарованностью, и очки интеллигентские, и мысли, но изложенные находчиво. Перенимая теперешний тон, он обернулся лягнуть «старый строй»: не было снарядов, а теперь совершилось великое чудо – единение всех классов населения, и вот во Временном правительстве рабочий Керенский и помещик Львов стали рядом для спасения отечества. А в петроградском Совете рабочих депутатов заседают такие же русские патриоты, как и все мы здесь. Офицеры не имеют права стоять в стороне, предоставив событиям саморазвиваться, иначе мы потеряем доверие солдат. Родина у нас одна и мы должны строить ту, которая вышла из революции.
   Верховскому хлопали не кадровые, а младшие, офицеры военного времени, такие же интеллигенты, как и оратор. Но получалось так, что его выводы – о братстве и сотрудничестве с солдатами, сомкнулись с выводами Колчака. Тем лучше. Колчак своей сосредоточенной мощью, сухой фигурой, чуть переклонённой вперёд, – перешагнул все традиции и может быть – может быть? – схватил момент, как бьющуюся рыбу.
   И в сошедшемся духе этих двух речей были выбраны уполномоченные от офицеров для заседания с уполномоченными от матросов и солдат. И с таким соединением уже нельзя было и медлить: от отдельного собрания одних офицеров все команды напряглись подозрением: не против них ли сговор?
   И сегодня вечером, в этом же зеркально-паркетном Морском собрании, в этом же белом зале – вот, заседали вместе. И дико было видеть в офицерских рядах – сидящих простых матросов.
   Живая сильная скользкая рыба билась в руках адмирала. Удержит ли?
   Пока отлично. Поднимались на подиум матросы, держали необычные речи перед офицерами – и невынужденно заявляли, что обязуются подчиняться и продолжать войну со всею силой.
   А тем временем снаружи послышался оркестр («марсельеза» конечно). Шли сюда! Что ещё такое?
   Оказалось: двухтысячная толпа, смешанная, черно-матросская, серо-солдатская и штатская, ходили на вокзал встречать депутата Государственной Думы (какой-то социалист, ещё навезёт дребедени). Но поезд опоздал – и вот пришатнулись все сюда.
   И среди них – были вооружённые. Зловеще, вне караула или патруля.
   Тогда на широкий балкон Собрания, над колонным подъездом, вышли по сколько-то офицеров, матросов и солдат. И адмирал Колчак среди них.
   Уже стояли сумерки – тёплого весеннего дня, в аромате цветения, обещающий южный вечер. Темно возвышался в стороне памятник Нахимову. Повевал мягкий ветерок с бухты. Толпа беспорядочно перепрудила всю улицу, лицами к балкону.
   Оркестр вдруг заиграл – похоронный марш. И кто-то кричал: «Лейтенанту Шмидту». У них – была своя традиция.
   И все, и адмирал Колчак, сжав челюсти, выстояли похоронный торжественно на балконе.
   Потом с балкона стали говорить речи – сам адмирал, этот подполковник Верховский, у него убедительно получалось, ещё капитан 1-го ранга, лейтенант, солдат, матрос. Что все мы теперь – одна семья.
   И в толпу – передалась эта настоятельная мысль. Что тут – нет врагов. Что оставшимся без грозной власти и перед лицом жестокого врага, как же нам не объединиться?
   И передалось – оркестру. И он хотел играть объединительное.
   Но – национальный гимн, и слова Жуковского, сильный державный царь православный, – это было теперь отрублено.
   И заиграли – «Коль славен», никто и не зная толком, что это шведский лютеранский хорал.
   Но такова была сила рождённого доверия, – на балконе стояли «смирно», а в воинственной толпе стали опускаться иные на колени – на тротуар, на мостовую.
   На быстро темнеющем небе выступали первые звёзды.
   На городском холме зажигалось единственное в мире очертание севастопольских огней, треугольник главных улиц.
   Высоко на горе мигал военный маяк.
   По рейду скользили шлюпочные огоньки.

493

   Укатали-таки вчера Гучкова депутаты: ночью пошаливало сердце. То останавливалось, то нагоняло учащённо.
   Поднялся поздно, и на целый день осталась мрачность. Уже всё кряду воспринималось дурно, и даже если из каких гарнизонов доносили, что стало в порядке, – Гучков знал, что не в порядке, лгут, ещё всё развалится.
   И действительно, из Брянска сообщили, что начальник гарнизона, уже признавший Временное правительство, арестован, и будто бы для его спасения. Из Тоцкого лагеря требовали, во имя спасения же народной свободы, удалить с постов некоторых генералов и офицеров. В Карее вспыхнул мятеж – от того, что комендант крепости промедлил с признанием Временного правительства. Из Риги латышский член Думы настаивал снять с поста, ни много ни мало, начальника штаба 12-й армии, – иначе возможно народное волнение.
   Лежали отчаянные телеграммы и от Рузского.
   И как за этим угнаться, и как это всё предупредить? Что мог из Петрограда увидеть или оценить Гучков? Ему только и оставалось со всем соглашаться. Через голову Рузского телеграфировал в Ригу Радко-Дмитриеву, своему приятелю: временно устранить своего начальника штаба.
   Что поделать!…
   И хотя вчера так энергично разговаривали с Алексеевым по аппарату, – а позже ночью от него пришла новая телеграмма – сразу Родзянке (без понимания обстановки), Львову и Гучкову, нашёл её утром на столе. Это был тон жалобы и усталости: что правительство не отвечает на все его запросы, что ложные «приказы» проникают в Действующую армию, грозя разрушить её нравственную силу и боевую пригодность, ставя начальников в невыразимо тяжёлое положение.
   Всё это было не ново, нов был – тон усталости. Алексеев не только не оказался взбодрен объявленным ему назначением на Верховного, но через несколько часов уже писал: «или заменить нас другими, которые будут способны…» Ещё удар! Не только, значит, предстояло тактично и быстро сменить Николая Николаевича, но и поставить взамен оказывалось некого? Алексеева тоже смещать?
   Такой поворотливости Гучков не мог обеспечить. Всё это только ещё наслоилось на его мрачное настроение. Правительство было – ничто. Его министерствование – со связанными руками.
   И так показались ему коротки все человеческие возможности…
   Надо было как-то поддержать Алексеева, не дать ему развалиться на посту. Этим удобен телеграф: его обязательная краткость и всем открытость даёт возможность не отвечать полностью и выражаться иносказательно. Послал так: что сделает всё необходимое для победоносного окончания войны.
   И всё в этот день оборачивалось Гучкову мрачно, что и не должно. Изучал ли протокол вчерашнего заседания поливановской комиссии о ротном комитете и его наблюдении за ротным хозяйством, каптенармусом, фуражиром, кашеваром, взводными раздатчиками, – в отчаяние приходил от неохватимости той реформы, которую предстояло провести на ходу войны. Подписывал ли приятное назначение – профессора Бурденко, отходившего его год назад из смертной болезни, главным санитарным инспектором вооружённых сил, – всё равно настигала мысль о малости своих возможностей, вот опять и о сердце.
   А ещё: вчера на правительстве поручили военному министру вместо угасшей царской присяги составить новую, в пользу Временного правительства. Понимал Гучков, что для простого набожного народа присяга важна и грозна. Вот, поливановские члены поднесли ему и проект, он его чуть подправил.
   ЦК октябристов прислал Гучкову на одобрение партийное воззвание (все партии печатали, и октябристы тоже вынуждены были), – и только горечь прохватила его: сколько усилий уложил он в этих октябристов – а ведь не сбылась партия. У других почему-то клеится.