Саша мрачно дослушал рассказ до конца, и когда Алеша наконец перевел дух и, схватив чашку, жадно стал пить кофе, он спросил угрюмо:
   — Ты собираешься нападать на мызу в две шпаги?
   — Почему в две? В три… Главное — проникнуть на мызу, а там уж Никита за себя постоит. Ты бы видел, какие у него глаза! Знаешь, такой взгляд… стоячий. Ну как стоячая вода в пруду — без движения, без выражения.
   — Я сейчас сам как стоячая вода в гнилом омуте.
   — Да будет тебе, Саш… Какой-то омут выдумал. Ты меня послушай! Еще есть Гаврила. Уж чем-чем, а дубиной он работать умеет. И еще Адриан…
   — Ну хорошо, напали… Ты отсюда, мы оттуда. А дальше? Мы должны будем перебить всех солдат! Если хоть один из них останется жив, он даст показания. Через час нас всех опознают и упекут в крепость.
   — Ну, положим, не через час… И потом, как они нас опознают, если вы будете в масках. Вы — разбойники, а я пьяный рыбак в бороде до глаз. — Алеша с новыми подробностями и еще большим воодушевлением повторил свой проект, пририсовал еще стрелки: — Вот здесь карета будет стоять, вот здесь я в лодке плыву…
   Он говорил до тех пор, пока Саша недоверчиво не бросил:
   — Погоди, не тарахти. Дай подумать… В этом что-то есть…
   — А я что говорю? — радостно отозвался Алеша,
   — Глупости ты говоришь, — бурчал Саша, рассматривая нарисованный Алешей план. — Бестужевым ни отцу, а тем более сыну верить нельзя. Вторую лодку вот сюда надо поставить. Здесь бежать ближе.
   — Нет, там голое место, мы как на ладони, — азартно, с блеском в глазах сказал Алеша. — А здесь гряда камней, за нее лодка и спрячется.
   — И когда ты намерен это осуществить?
   — Надо торопиться. Иди к Лестоку, узнай про корабль. Если дело на мази, то хоть завтра в плавание. В противном случае Никиту спрячем где-нибудь. Но к лейб-медику надо идти немедленно.
   — Это я и сам знаю, — грустно кивнул головой Саша. — Лекарь нам необходим, но толковый. Анастасия заболела. По всем признакам — нервная горячка.

10

   Лесток сидел за столом в своем кабинете. Перед ним лежала маленькая записка оскорбительного характера. Стоило опустить палец, и бумага опять свертывалась в трубочку, восклицательный знак в конце фразы торчал, как воткнутый в стол кинжал. «Прощайте, граф! Я ждал от вас большей ловкости в политической игре!» Почерк четкий, уверенный, видно, писал Сакромозо не впопыхах. Более того, в целях безопасности было куда разумнее вообще не посылать никаких записок, уехал и уехал, но мальтийский рыцарь не отказал себе в удовольствии послать с нарочным пощечину.
   Передавший записку мужчина был неприметен, как булыжник, как пыльный придорожный куст, во всяком случае Шавюзо, а именно ему на улице была вручена записка, уместившаяся между пальцев, не мог потом вспомнить ни одной приметы этого нарочного. «Простите, сударь, — придержал он Шавюзо за рукав, — мне велено передать, что рыцарь Сакромозо оставил Россию. Дайте вашу руку…» И исчез, вопросы задавать было некому.
   А какое право этот рыцарь имеет на претензии? Он обезопасил его как мог, свалив всю вину на арестованного Оленева. Лесток улыбнулся — а ловко получилось! Депеша Финкенштейна наверняка на столе Бестужева, и тот сидит теперь, ломает мозги… И не он ли, Лесток, старался вывезти тайно Сакромозо за пределы страны? Выбран морской путь, и это правильно. Все складывалось, как нельзя лучше, мичман Корсак сидит и ждет его приказа.
   Но чтобы отдать приказ, надобно как минимум иметь корабль, а морское ведомство вдруг заупрямилось, мол, все корабли в доке, к навигации не готовы. Только один и есть, который плывет в Гамбург. Но не на военном же корабле вывозить Сакромозо, тем более, что капитан на нем — старый недруг Лестока. Ну не получилось… Надо было подождать.
   Шавюзо стоял в дверях, ожидая указаний. В выражении его носатого лица было что-то настороженное, угрюмое, он словно подслушивал мысли хозяина. «А можно ли ему доверять? — вдруг подумал Лесток. — Где гарантия, что он тоже не прусский шпион? — Лейб медик резко тряхнул головой: — Я схожу с ума…»
   Последний жест Шавюзо понял как — свободен, и с поклоном удалился. Все дело в том, что не судьба Сакромозо и даже не оскорбительный тон записки волновал Лестока, его мучило предчувствие беды. Но если Сакромозо вообразил, что может писать Лестоку в подобном тоне, то значит он уверен, что впоследствии ему не понадобится помощь лейб-медика, он считает Лестока политическим трупом. Лесток с силой ударил кулаком по столу. Шандал подпрыгнул, но свеча продолжала гореть. Лесток вдруг успокоился, поднес записку к огню, потом выкинул пепел в камин. Что с того, что Елизавета отказалась от его услуг в медицине и в политике? Бестужев смотрит волком, ну так он на весь мир так смотрит. Они занимаются своими делами, а он будет заниматься своими.
   Лесток расправил плечи, искоса глянул на себя в зеркало. Осанистый, прекрасно одетый, моложавый человек с хорошим цветом лица. Ему еще нет шестидесяти, это хороший возраст! Забудем про интриги и двор. У него молодая, прелестная жена, и они любят друг друга без памяти. В средствах пока стеснения нет и не будет, главное — правильно вести себя при дворе. Пока с ним любезны, ни одно значительное торжество не обходится без присутствия министра Медицинской коллегии.
   Сейчас по его сведениям государыня отправилась пешком в Свято-Троицкий монастырь, не велико расстояние, всего-то девятнадцать верст, но паломничество займет дней десять, а может быть, и месяцnote 8, Елизавета не позвала его с собой, потому что знает — в глубине души он католик. И потом, Бестужев тоже не таскается на богомолье, у него дела. Ах, кабы у Лестока тоже были государственные дела! В конце концов можно широко заняться медициной, не самому, конечно, практиковать, его клиент — или государыня, или никто. Но можно провести ревизию госпиталей, проверить уровень мастерства хирургов, организовать широкий сбор лекарственных трав на Аптекарском острове. Все на покос ромашки придорожной! Каждому пахарю косу в руки, а бабам серп, чтоб жали пижму глистогонную и первоцвет. Мальчишки пусть по болотам отлавливают пиявок. Сам он против пиявок, дурную кровь удаляют кровопусканием, но Бургав обожает пиявок, и Лесток даст понять при дворе, что ему не чуждо новое слово в науке. Нужен проект о сохранении народа, для чего разобраться как-то следует с повивальными бабками. Надо добиться наконец, чтоб в Петербурге их было не менее десяти и чтоб они были освидетельствованы лекарями.
   Шавюзо осторожно постучал пальцем в дверь и, не ожидая ответа, вошел в кабинет.
   — Опять стоит… И на том же месте…
   Лесток тупо уставился на секретаря; медицинские мысли вознесли его на вершину успеха, а здесь надо возвращаться в унылое и страшное сегодня, к незаметному мужичишке, который бродит вдоль палисадника, беззастенчиво глазея на окна особняка лейб-медика.
   Сколько времени «агент», как стала называть его прислуга, наблюдает за домом, выяснить не удалось. Одно ясно, не день, не два, а давно. Кучер вспомнил, что видел того агента сидящим на крыльце казенной аптеки, что против особняка, еще в Троицин день. Вся улица тогда была в хмелю, каждый пел и веселился, а этот сукин сын сидел трезвый и глаза пялил. Агенты наверняка менялись, но других как-то не помнили, а этот лупоглазый всем приметился.
   Но прислуга видела, да молчала, кому ж захочется приводить в ярость барина, у которого и так испортился характер: и капризен стал, и вздорен, и рукоприкладствует без причины. Только когда Шавюзо сам заприметил агента и допросил дворню, и выяснил, что слежка не прекращается и по ночам, только тогда секретарь посмел доложить обо всем хозяину. Лесток испугался, да, но чувство страха было заглушено яростью, охватившей его до корней, до белых глаз: «Схватить немедля!»
   Шавюзо немалого труда стоило уговорить хозяина проверить подозрения и попытаться обходным путем выяснить, по чьему приказу торчит здесь этот лупоглазый. Словно почувствовав неладное, агент на два дня исчез, а потом появился как ни в чем не бывало — тот же засаленный камзол, тот же нахальный взгляд и полный карман семечек, шелуху от которых он сплевывал прямо в ограду палисада.
   И опять Лесток зашелся от ярости:
   — Я не хочу больше ждать! Я сам его допрошу. Бери кучера, лакеев. Вязать негодяя и в подвал!
   Как только Шавюзо с четырьмя слугами направились к калитке, лупоглазый забеспокоился, прекратил лузгать семечки и с независимым видом, посвистывая, пошел прочь, а потом и вовсе припустился бежать.
   К счастью, в этот поздний час Аптекарский переулок был пуст. Беглеца настигли у Красного канала и — кляп в рот, мешок на голову. Через десять минут агент лежал на каменном полу подвала, а лейб-медик стоял над ним, широко расставив ноги, опираясь на массивную палку. Лестоку большого труда стоило сдержать себя и не ударить палкой по этой жалкой, извивающейся плоти.
   — Развяжите его. Кляп изо рта вон. Будешь орать, свинья, — прибью!
   Лупоглазый не собирался орать, он только широко раскрывал рот, словно брошенная на берег рыба, и инстинктивно прикрывал руками голову.
   — Кто приказал следить за моим домом?
   Агент молчал, все так же нелепо открывая рот. Видно было, что он хочет сказать, да не может. У Шавюзо даже мелькнула мысль — может, он немой, из тех, у кого в свое время язык рубанули. Многие вельможи любили держать у себя подобных агентов на службе, чтоб в случае чего не болтали лишнее. Но Лестоку подобная мысль не пришла в голову. У него даже не хватило терпения ждать, пока этот подлый червяк очухается и обретет дар речи. В дело пошла палка. Лестока охватил азарт мясника. Он не знал жалости. Лупоглазый устал орать, что приказали в Тайной канцелярии, он по три раза прокричал фамилии тех, кто его сюда послал, и тех, кто следил за домом помимо него, а Лесток все бил и бил. Последний раз он пнул ногой уже бесчувственное тело, агент потерял сознание.
   — Вы прибили его, ваше сиятельство, — прошептал бледный, трясущийся, как паралитик, Шавюзо.
   — Оклемается, — сквозь зубы прошипел Лесток. — Агенты в этом заведении живучи. Вывезите его к Красному каналу да там и бросьте. Хотя лучше бы его в крепость свезти да к розовому домику и прислонить…
   Розовым домиком Лесток называл Тайную канцелярию. Здание это давно уже было перекрашено в неприметный серо-белый цвет, но Лесток помнил, что когда-то оно было розовым.
   — Принеси в кабинет переодеться, — бросил Лесток камердинеру. — Да принеси туда рукомой. Эко я перепачкался… — Он откинул палку, вытер о камзол окровавленные руки и тяжело стал подниматься по лестнице.
   Перепуганный слуга бросился в ноги Лестоку:
   — Ваше сиятельство, там вас дожидаются… Я не пускал, а они говорят, мол, вы сами приказали…
   — Кто еще? — взревел Лесток и бросился в кабинет. У окна стоял невозмутимый и светский Александр Белов. Он увидел все разом — и окровавленный камзол, и бешеные глаза, и яростно сжатые, испачканные кровью кулаки. Прояви он сейчас не нужное сочувствие или задай бестактный вопрос, Лесток и на него бы бросился с кулаками. Но Саша деликатно отвернулся, давая хозяину время прийти в себя, и как бы между прочим сказал:
   — Ваше сиятельство, наверное, я не вовремя, но не имею возможности обойтись без благодеяния вашего.
   Саша ждал если не ответа, то какого-нибудь знака, мол, продолжайте, я вас слушаю, но Лесток как стоял посередине комнаты столбом, так и продолжал стоять, только поднял вверх, словно после операции, руки. В кабинет вошел слуга с рукомоем, поставил его и застыл почтительно рядом с полотенцем в руках.
   — Я не мог отнести свой визит, время не терпит, — продолжал Саша. — Нам стало известно, где содержат нашего друга. Мы готовы вывезти из России нашего человека, но обещанный корабль…
   — Пошел вон! — взревел Лесток. — И не ходи ко мне больше! О разговоре забудь! Все забудь!
   — Позвольте откланяться, — шипящим от негодования голосом сказал Саша. Ах, кабы судьба послала ему такую минутку, чтобы он тоже мог крикнуть этому надменному борову: «Пошел вон!»
   Выходя из кабинета, Саша встретился с юной женой Лестока Марией и склонился в поклоне. Мария Менгден, сестра фаворитки опальной Анны Леопольдовны, до замужества успела побывать в любовницах Лестока, но сохранила и непосредственность, и пылкость, и истинно девичий, неглубокий взгляд на вещи. В одежде она предпочитала бледно-зеленый цвет, мелко завивала белокурые волосы, очень любила сладкое, цветом лица дорожила куда больше, чем тонкостью талии, и верила только в хорошее.
   Если бы Сашин взор мог проникнуть сквозь дверь кабинета, он увидел бы идиллическую картину: Лестока на кушетке в пене из оборок капустного цвета. Их было так много, что совершенно нельзя было понять, жена ли сидит на коленях у мужа, или он сам привалился к обширным фижмам, грозя раздавить каркас.
   — Ах, мой нежный друг, все пройдет… успокойтесь. Все мелочи, берегите себя, — приговаривала госпожа Лесток, гладя тонким пальчиком седые виски мужа.
   При дворе жива была память о том, как Екатерина-шведка успокаивала буйный нрав царственного супруга — приговором и легким поглаживанием головы. И госпожа Лесток копировала эту сцену словом и жестом. Лейб-медик только вздыхал, глубоко зарываясь в щекотавший лицо шелк. Если б он мог разрыдаться, смыть с глаз кровавую пену…
   Наутро он бросился в Петергоф разыскивать государыню и скоро очутился на дороге, по которой паломница в сопровождении свиты шествовала в Свято-Троицкий монастырь. Елизавета шла легко, с улыбкой, о том, чтобы сейчас броситься в пыль к ее ногам, не могло быть и речи. Лесток смирил нетерпение, в числе прочих пошел за государыней, моля небо, чтоб не дало оно ей силы шествовать вот так до вечера.
   Господа можно было не беспокоить лишними просьбами, через час без малого Елизавета притомилась, веселая кавалькада направилась назад в Петергоф, и сразу после ужина Лестоку удалось предстать перед государыней. Он не просил прощения, он требовал, гневно сообщая о слежке, он проклинал Тайную канцелярию, Шувалова, Бестужева, покойного Ушакова. Потом он распластался у царских ног, с умильной слезой напоминая о тех временах, когда он был ее другом, лекарем, поверенным.
   Елизавета выслушала его с невозмутимым видом. Лесток вел себя без достоинства, она могла молча отослать его, но паломничество настраивает людей на высокий лад. «…И прости нам долги наши, как и мы прощаем должникам нашим…» Словом, Лесток был прощен и почти обласкан. Она сделает все, чтобы восстановить его былое положение при дворе, да, да, она поговорит с Бестужевым, конечно, он неправ, а Лесток прав, она прикажет Шувалову снять слежку, это возмутительно, когда под окнами стоит шпион!
   Лейб-медик вернулся домой в самом прекрасном расположении духа. Никого, даже отдаленно напоминающего агента, в Аптекарском переулке не было. Он спасен, спасен…
   В разговоре с государыней Лесток забыл сообщить о такой безделице, как избитый до бесчувствия и брошенный в траву агент, который пролежал на земле до утра, а с зарей, как и было предсказано, оклемался и даже доковылял на своих ногах до дому. Спустя час судьба его была известна в Тайной канцелярии. В этот же день агента препроводили в госпиталь. Устные показания он дать не мог по причине сбитой набок челюсти, зато изложил все письменно с жутчайшими подробностями.
   О судьбе несчастного наблюдателя было доложено начальнику Тайной канцелярии Шувалову, а потом и Бестужеву. Канцлер был потрясен беззаконием, а особливо жестокостью Лестока. «Каков негодяй, — повторял Бестужев, потирая руки и благодаря судьбу за подарок, — не каждый день в России калечат тайных агентов. Экий проказник наш лейб-медик!» Теперь Бестужев знал, какой фразой начать разговор с государыней: «Во имя человеколюбия…» А дальше изложить все, что в папочке пронумеровано, повторить, что в Гостилицах государыне в ухо шепнул про тайные сношения Лестока с молодым двором через связного — поручика Белова. Плохо, что именно Белова приходится подставлять под удар, да ничего не поделаешь. Осталось только уточнить кой-какие детали, а в общем, проект готов, недаром была установлена слежка за домом Лестока. Уж если после всех этих данных Лесток не будет взят под арест, значит он, Бестужев, не политик и ему пора подавать в отставку.

11

   Софья узнала о предполагаемом нападении на мызу не потому, что Алеша открылся, а потому, что Адриан проболтался. Вопрос был на первый взгляд совсем невинным:
   — Скажите, Софья Георгиевна, когда маску на рожу наденешь, можно ли в ней человека узнать аль нет?
   — Конечно, можно. Тебя я под любой маской узнаю, у тебя нос уточкой… клювиком, словно на него наступил кто-то в детстве.
   — Понятное дело, — обиделся Адриан, — мы-то с вами знакомы. А вот если бы вы меня в первый раз в маске увидели? Если я, скажем, на дом нападу, чтоб спасти кого… или ограбить. Дак потом можно признать человека аль нет? Это на кого ты собираешься нападать да еще в маске? И Алексей Иванович будет нападать?
   Адриан попробовал унырнуть от ее пронзительного взгляда, понес какой-то вздор про маскарад, но Софья уже не слышала денщика, она бросилась бегом в «каюту» мужа.
   — Что ты так раскраснелась, душа моя? — спросил Алеша удивленно.
   Представим себе сосуд с узким горлом, наполненный, скажем, орехами. Если его перевернуть, то орехи закупорят горло и останутся в сосуде. Но если оный сосуд начать резко и неумолимо трясти, то орехи с грохотом повыскакивают из сосуда все до единого. Примерно так же вела себя с мужем Софья. Она вцепилась в него мертвой хваткой и трясла до тех пор, пока не узнала план нападения во всех подробностях.
   Правду сказать, Алеша не очень-то и сопротивлялся. Не было в мире человека более надежного, чем Софья, но она обладала неким непоправимым недостатком, она была женщиной, поэтому зачастую логика ее была не только непонятна, но и вовсе лишена смысла. Иначе как можно объяснить ее категоричную фразу:
   — Я поеду с тобой, и не спорь!
   — Милая моя, но ведь ты будешь только обузой. Ты не умеешь драться на шпагах, и я плохо представляю, как ты полезешь вверх по веревке.
   — Я и не собираюсь лазать по веревкам! Скажи мне только— куда вы собираетесь везти Никиту после похищения? Насколько я поняла, корабля у вас нет.
   — Лесток брехун, — согласился Алеша. — Мы решили везти Никиту в Холм-Агеево, в его загородную мызу.
   — И Лядащев с вами согласился? — удивилась Софья.
   — Видишь ли, Саша назвал Лядащеву место заключения Никиты, но в дальнейшие наши планы мы его не посвящали. Вряд ли он их одобрит. Все-таки Тайная канцелярия.
   — Тогда я тебе скажу. Никиту нельзя везти в Холм-Агеево, потому что там его схватят через сутки. Алеша крякнул с досады.
   — Ты не понимаешь…
   Он подробно принялся объяснять жене, что, устраивая похищение друга, они не совершают ничего антигосударственного. Никита попал под арест по недоразумению, задерживают его на мызе потому, что он ни в чем не признается. Однако если его выкрасть, то во второй раз его не за что будет арестовывать. Тайной канцелярии нужен Сакромозо, а никак не Никита.
   Софья с глубоким сомнением смотрела на мужа. Откуда мы можем знать, что на самом деле нужно Тайной канцелярии?
   — Его нельзя везти в Холм-Агеево, его надо везти к Черкасским, вот что. Я поговорю с Аглаей Назаровной, она не откажет.
   — Ты усложняешь! Зачем посвящать в нашу тайну лишних людей? — только и нашел, что возразить, Алеша.
   — И еще… Вы оставляете на берегу пустую карету. Это плохо. Как ни безлюден Екатерингофский парк, всегда может найтись негодяй, который позарится на чужое добро. В карете буду сидеть я!
   — Видишь ли, душа моя, — Алеша изо всех сил старался говорить спокойно, — еще хуже будет, если вышеупомянутый негодяй позарится на тебя. Тогда, как говорится, черт с ней, с каретой! Не ругайся, как не стыдно! В карете я буду не одна. Мы поедем с Марией, и в руках у нас будут пистолеты. Алеша тихо застонал.
   — А в кустах мы посадим маменьку, чтоб в случае чего сбегала за полицейской командой. Можно и детей прихватить для отвода глаз, пусть себе играют на берегу!
   Софья не обиделась, переждала, пока Алеша израсходует весь запас насмешек, после чего сказала важно:
   — Твой сарказм неуместен, — но тут же сбилась с высокого тона, зашептала поспешно, — дай святое честное слово, что никому… ни одной живой душе, ни словом, ни жестом, понимаешь? Мария-Никита… — она нагнулась к уху мужа и шепнула ему сердечную тайну Марии.
   — Да про эту тайну кричат все вороны в нашем саду, — рассмеялся Алеша.
   — Не вороны, а соловьи, — ласково улыбнулась Софья, — и не кричат, а поют.
   Алеша понял, что побежден. Однако немало душевной работы понадобилось ему, чтобы понять, что не из каприза или упрямства придумала Софья и дом князя Черкасского, и себя в карете на берегу. Наверное, она права, Никиту надо хорошо спрятать, а потом подумать, как вывезти его за пределы России.
   Софья тем временем направилась к Аглае Назаровне. Кто такой князь Черкасский и супруга его Аглая Назаровна, и какую роль сыграли они в жизни Алексея и Софьи, мы уже поведали читателям, поэтому не будем повторяться.
   Аглая Назаровна, горячая, властная и больная дама, проживала в богатом своем особняке посреди обширного парка. Примирение с мужем несколько укротило ее бешеный нрав, и хотя она так же искала справедливости, это выливалось теперь не в судилище в «тронной зале», где она наказывала и миловала дворню, а в широкую благотворительность. Она жертвовала деньги на госпитали, дома призрения, монастыри, тяжелые припадки мучили ее теперь крайне редко, однако ноги оставались по-прежнему неподвижны.
   С князем они жили как и раньше; каждый на своей половине и столовался, и ночевал, но раз в неделю в четверг Черкасский удостаивал супругу продолжительной беседы. Аглая Назаровна готовилась к этой беседе, как к выходу в свет: и платье лучшее, и над прической парикмахер не менее часа колдовал. Кресло с восседающей в нем барыней несли на половину князя с торжественностью, подобающей разве что царице Савской.
   Беседы их носили ученый и познавательный характер, говорили о философии, искусстве, истории; и все это, придуманное и освоенное на Западе за многие столетия, князь словно промерял на торс родного отечества, придирчиво размышляя: а удобно ли будет России жить и дышать в этих одеждах. Прикованная болезнью к креслу Аглая Назаровна не чужда была чтению, но книжки любила изысканные и понятные — про любовь, про томных дам и чувствительных кавалеров. Беседы с князем требовали знакомства с другой литературой, но чего не сделаешь для любимого человека? Уже то хорошо, что ей уготовлена роль слушательницы, но чтоб поддакнуть в нужный момент и изобразить на лице понимание, ей приходилось корпеть над фолиантами, взятыми из библиотеки князя.
   В тот момент, когда явилась Софья с визитом, Аглая Назаровна с трудом продиралась через сочинение Самуила Пуфендорфа, юриста и историка из Лейпцига. У ее ног на низкой скамеечке сидела карлица Прошка с бумагой на коленях и чернильницей на шее, дабы заносить на лист пересказанные хозяйкой особо важные и понятные мысли ученого немца. Однако усталость была, злоба была, а мыслей понятных не было, сплошной чистый лист бумаги.
   Книга Пуфендорфа была упомянута князем как важнейшая, потому что сам Петр Великий радел о ее переводе. Состояла она из двух трактатов, из коих первый — «О должности человека и гражданина» — был переведен на русский еще при жизни государя, а второй— «О вере христианской» — был императором отринут как ненужный для России. Это была серьезная беда для Аглаи Назаровны. В первом трактате она ничего не понимала, а второй, кажется, вполне доступный ее разумению, мало того, что писан по-немецки, так еще готическим шрифтом. Мука, да и только!
   Появление Софьи было воспринято с радостью. Гостья была не только приятна и умна, она освобождала хозяйку от непосильной работы, давала возможность расслабиться и узнать, что происходит в мире за высокой узорчатой оградой ее парка. Немедленно был сервирован стол, всю скатерть заставили фруктами, орехами и даже венгерским вином в высоких бутылках.
   — Разговор у меня к вам секретный, — начала Софья. Из комнаты были тотчас высланы все слуги, и только карлица Прошка осталась сидеть у барских ног: от нее таиться было так же глупо, как от собачки, дремавшей в кресле.
   Софья решила ничего не скрывать от своей знатной благодетельницы. Аглая Назарова могла быть вздорной, крикливой, нелепой, обидчивой, то есть необычайно трудной в общении, но слово «честь» было для нее законом, и она не была трусихой. Рассказ Софьи княгиня слушала, как волшебную сказку. Лоб ее собрался морщинами, нежные мешочки под глазами взволнованно дрожали, а мосластая, в карих крапинках рука исщипала карле все запястье. Заметив Прошкины муки, Аглая Назаровна разозлилась: «Видишь, не в себе я, отойди!» Когда карлица поспешно исполнила приказание, она тут же налила себе вина и успокоилась, готовая с полным вниманием слушать Софью. Когда рассказ был кончен, княгиня сказала: