Страница:
— Весьма рад знакомству. Поручик Яков Бурин.
— Так вы разрешите заглянуть к вам за пистолетом?
— Извольте. Сегодня я занят, а завтра…
— Часу в пятом вас устроит?
Со всей охотой Бурин сообщил Лядащеву свое местожительство, и, чрезвычайно довольные друг другом, они расстались.
На следующий день прежде чем посетить поручика Бурина Лядащев опять наведался в оружейную мастерскую. Разговор его с Ринальдо был коротким, но оружейник после него выглядел предельно озабоченным и добрых полчаса шарахался от каждого клиента, словно ожидал от него какой-то каверзы.
Жилище Бурина найти было мудрено. За сорок лет существования столицы этот ее угол успел прожить и юность, полную надежд, и прекрасный зрелый возраст, когда надежды осуществились в виде двух деревянных особняков, которым окраска придала вид каменных, и полную дряхлость, когда один из особняков сгорел, а другой разобрали и увезли неведомо куда. Грязный переулок утыкался в парк, который опять стал осиновым лесом. Прихотливая тропинка нескоро вывела Лядащева к дому. Перед крыльцом стоял полный мусора фонтан с кривой трубкой и гипсовым крылом ангела или птицы, угадать было уже невозможно. Высокая щелястая лестница была засыпана толстыми, как гусеницы, осиновыми сережками.
Бурин снимал угловые комнаты с выходом окон на реку Мью. Темное, сыроватое, скудно обставленное помещение, на полу лоснящийся войлок, на стенах вышитые бисером незамысловатые пейзажи в рамочках, за иконостасом засохшие бессмертники. Однако Бурин никак не стеснялся своего убогого жилища, и это понравилось Лядащеву. Вообще, хоть он и не хотел себе в этом сознаться, поручик был ему чем-то симпатичен.
Приобретенное у вдовы стрельца оружие оказалось против ожидания кучей металлического лома, небрежно сваленного в углу. Но это тоже не смущало хозяина. «Будут деньги, все починю и все продам», — говорил он небрежно и тянул из кучи, чтобы показать гостю что придется.
— Меч… Вы посмотрите какой! Выправить, отчистить — ему цены не будет. А это булава — и никаких украшений! Здесь кистени у меня… Я не люблю русское оружие, но знаю людей, которые его очень ценят.
Металлическая цепь, на которую была навешана гирька, проржавела и не гнулась, но в деятельных руках хозяина кистень принял свой первоначальный, устрашающий вид, и Лядащев подумал с опаской: «Как же я ему вопросы буду задавать? Ведь он и прибить может…»
Нашелся и пистолет с чернильницей, он был целый и почти в порядке, если не считать металлической ноги-подставки, которая заедала при установке, не желая вылезать из своего ложа. О цене договорились легко, вроде бы и дело сделано, пора прощаться. Вот тут Лядащев и приступил к основному разговору.
— Сознаюсь, Яков Пахомыч, что пожаловал к вам не только ради покупки пистолета. Видите ли… Я в некотором роде доверенное лицо некоего Луиджи.
— Ювелирщика? — вскричал Бурин, всю его доброжелательность как рукой сняло. — Этот подлец посмел кого-то мне подсылать?
Он быстрыми шагами заходил по комнате из угла в угол и каждый раз, доходя до стены, с ненавистью ударял в нее кулаком.
— Это как же? Ты меня выследил, что ли? — спросил он, переходя на «ты».
— Выследил.
Видимо, Бурин ожидал оправданий или возмущения со стороны гостя, спокойное признание Лядащева его удивило.
— И что хочет от меня ювелирщик?
— Он хочет узнать, откуда у вас вексель Бестужева.
— Во-о-на что? — протянул Бурин, потом сложил пальцы в кукиш и поднес их к самому носу Лядащева.
— Не надо нервничать, — произнес тот проникновенно, однако отступил к двери.
— Нет, ты не уходи… Ты мою дулю до Луиджи донеси! — Бурин вдруг схватил руку Лядащева и стал складывать пальцы его в кукиш. — Вот так прямо по улице и иди, а потом в рожу ему и ткни. И передай заодно, что дом его окаянный я все равно сожгу!
Едва он произнес эти странные слова, как Лядащев звонко расхохотался. Идея идти с кукишем в кармане развеселила его до крайности. Бурин с горящим взглядом и трагически заломленными бровями показался вдруг совсем не страшен, а в чем-то даже наивен. Продолжая смеяться, Лядащев прошел к столу, сел, удобно закинув ногу на ногу. Главный вопрос, пока еще не заданный: «А не ты ли прикончил Гольденберга?» — не только не отпал, но превратился в уверенность.
— Ты что ржешь-то? — со злобой спросил Бурин, несколько растерявшись.
— Зато ты слишком серьезен! А ты, поручик, предприимчивый малый, как я посмотрю, — весело и даже восторженно продолжал Лядащев. — Одного не пойму, почему ты так уверен в своей безнаказанности?
— За что меня наказывать-то?
Бурин нагнулся и вытащил из кучи лома ржавое, но грозное оружие, известное в обиходе как пернач. Ручка, его была отполирована многими прикосновениями до блеска, металлическое яблоко, торчащее ребрами, хоть и потеряло несколько перьев, могло лишить жизни не только человека, но и быка. Бурин неторопливо крутил своим оружием, словно кисть тренировал, и неотрывно смотрел гостю в переносицу.
«Вряд ли он метнет мне в башку этой штукой, — размышлял Лядащев. — Сейчас ему интересно меня послушать, выведать, что я знаю. Да и не безумец же он!»
— Ты игрушку положи, — сказал он вслух, доставая из-за пояса боевой, тщательно заряженный еще дома пистолет. Бурин усмехнулся и бросил пернач в общую кучу.
— Вот и хорошо. Теперь продолжим… И чтоб полная ясность была, скажу сразу: на маскараде у подъемной машины был третий.
Это был блеф, не было у Лядащева свидетеля, но опыт давно научил: на допросе лучше не спрашивать, а утверждать. Коли догадка верна, то сразу все и разрешится.
— … он за шторой стоял, и все видел.
— Не было там никакой шторы, — быстро сказал Бурин и понял, что попался.
— Были шторы, дорогой, — со снисходительной и даже сочувственной интонацией протянул Лядащев. — И свидетель мой видел, как ты Гольденберга кинжалом проткнул. И оружейник Ринальдо подтвердил, что кинжал этот тебе принадлежит.
— Это была честная дуэль!
— Тогда почему же у Гольденберга шпага осталась в ножнах?
И здесь Лядащев рисковал. Он не только не знал, где в момент убийства находилась шпага, он даже не был уверен, была ли она вообще на Гольденберге. Маскарад не то место, куда являются при оружии.
Мысли эти пронеслись в мгновение ока, а дальше Лядащев стремительно бросился на пол, потому что Бурин с необыкновенной ловкостью опять схватил пернач и с силой запустил его в противника. Пернач врезался в стену, сбил бисерный пейзаж с мельницей — подарок драгоценной сестрицы, и грохнулся на пол. В ту же секунду Лядащев был на ногах, рука его сжимала пистолет.
Бурин стоял с мертвым лицом, на лбу его проступила обильная испарина. Видно было, что рука, метнувшая пернач, упредила мысль. Он вовсе не собирался убивать Лядащева, но уж больно тот был ему ненавистен. Вначале убей, потом подумай — есть ли на свете более, глупый и подлый лозунг? Наверное, так же случилось и с Гольденбергом. Нашли укромное местечко, начали деловой разговор. Бурин просил, а может, настаивал. Гольденберг не соглашался.
Дать бы тебе пистолетом по башке… Или сам все понял? — спросил Лядащев, подходя вплотную к Бурину. Тот молчал, только озирался затравленно. Лядащев слегка толкнул его, и он рухнул в кресло.
— Что ты от меня хочешь? — Голос усталый, глаза закрыты.
— Правды.
— Зачем? Шантажировать? Я человек небогатый.
— Промотал денежки? Ожерелье заказал… и чтоб последний камешек с трещинкой.
— И это ты знаешь.
— Убитого приволок к подъемной машине и наверх отправил нажатием рычажка. С глаз долой, из сердца вон. Так, что ли?
— Ну, положим…
— Как вексель получил? Обыскивал?
— Он их в руках держал.
— Значит векселей было несколько?
— Два.
С чего вдруг вздумалось ему отвечать на вопросы этого златокудрого красавца, Бурин и сам не знал. Наверное, апатия, а скорее ненависть к другому, который чужими руками вздумал разом решить свои денежные дела. Теперь, пьяная скотина, держит себя так, словно он и ни при чем. А ведь намекал…
Если сознаться, то Бурин давно ареста ждал, слишком уж шумный скандал заварился вокруг убиенного Гольденберга. Но одно дело, когда арестовывать приходит военное лицо, а совсем другое, когда является штафирка, мерзавец, чернильная душа! Однако откуда ему известно про вексель? Судить его будут либо за убийство, либо за вексель, но чтоб и за то, и за другое…
Все вернулось разом, и силы, и ненависть. Бурин резко вскочил с кресла и цепко, словно клещами, обхватил лядащевское горло. Они были примерно одного роста, но Василий Федорович в разъездах по заграницам и в философических размышлениях о смысле времени порядком отяжелел, а Бурин был поджарый, жилистый. Лядащев захрипел, глаза полезли из орбит.. Из последних сил он пнул противника коленкой в пах, тот сложился пополам. И пошла рукопашная баталия!
Лядащев вначале все норовил прекратить драку, хватая противника за руки и не давая ему воспользоваться сложенным в кучу оружием, но у того было одно на уме — кулаком в ненавистное лицо, в рожу, в рыло! Наконец драка вошла в полное остервенение. Они молотили друг Друга, вцепившись в волосы, колошматили баш-кой об стену, ставили подножки, падали, то Лядащев сидел верхом на Бурине — о, кровушка из носа потекла, хорошо! — то Бурин сидел на Лядащеве — один глаз у гада ползучего заплыл, сейчас другой подправим! Валилась мебель, скрипели половицы, на которых подпрыгивало, бряцая, странное оружие, и хмуро взирал на дерущихся святой лик Николая Угодника, который словно отгораживался изящной дланью от людской срамоты.
Дрались они не молча — разговаривали. Мы берем на себя смелость привести здесь, несколько отредактировав, выдержки из их диалога. Беседовали они куда как крепко.
— Ты, гнида, для кого стараешься? С ювелирщиком хочешь вексель поделить?
— Заткни себе глотку этим векселем! И Гольденберг твой… Друг мой в крепости оказался!
— За друга стараешься? И я тра-та-та… за друга!
— Так стало быть, Антоша Бестужев тебе этот вексель подарил? Какой добрый!
— А это не твоего вшивого ума дело!
Обессиленные, они привалились к стене, цепко держа друг друга за руки. Вдруг Бурин резко оттолкнул противника и отошел к окну, привлеченный только ему понятным звуком. Однако взгляда было достаточно ему, чтобы преобразиться.
— Ты пистолет покупать приходил. И все… Понял? Он торопливо ставил мебель на место, ногой сгонял в кучу раскиданное стрельцовое оружие, на бегу застегивал камзол.
— Ты рожу-то обмой, — проворчал Лядащев, подходя к окну. — Что, гости пожаловали? Батюшки, сам Антон Алексеевич Бестужев!
Граф Антон привязал лошадь к дереву и теперь стоял, всматриваясь в окна. Увидев вместо Бурина лицо Лядащева, он нахмурился, выругался сквозь зубы и даже вернулся к лошади, явно размышляя — войти или уехать. Однако первое желание взяло верх, и он неторопливо пошел к лестнице. Когда он вошел в комнату, она была почти убрана, хозяин стоял над рукомоем и осторожно обмывал избитое лицо, Лядащев перед зеркалом аккуратно надел парик, вежливо поклонился вошедшему, словно это самое обычное дело — подбитый глаз, изодранные кружева, выдранные с мясом пуговицы, и обратился к Бурину:
— Сударь, проводите меня…
Тот встряхнулся, как собака, и послушно пошел в сени. В темном закутке Лядащев приблизил губы к распухшему буринскому уху.
— Мой тебе совет. Иди с повинной. Сам. И помни — Гольденберг прусский шпион. Это поможет тебе оправдаться. А вексель — это дело приватное. Появятся вопросы, найдешь меня. — Он сунул в карман Бурину бумажку с указанием своей фамилии и адреса.
Злобный, налитый кровью глаз проводил Лядащева, потом обладатель его не удержался и плюнул.
Очутившись на улице, Василий Федорович рассмеялся. Ну и допрос! Таких ему еще не приходилось снимать. А про второй вексель Бестужев-сын ничего не знает, это ясно и ежу! Один вексель Бурин хозяину вернул, а второй прикарманил за услугу… Тьфу… Он яростно выплюнул какую-то дрянь изо рта, волос или нитку. И с неожиданной теплотой подумал вдруг о Белове. Кажется, он назвал его другом? Конечно, друг, кто же еще…
Бурин тем временем вернулся в комнату, опять подошел к рукомою и принялся полоскать лицо.
— За что он тебя? — хмуро спросил граф Антон.
— Не он меня, а я его! — ощерился Бурин. — В цене не сошлись. Он у меня пистолет покупал.
— Да будет вздор молоть. Ты мне зубы не заговаривай! Я этого человека знаю. Он раньше в Тайной канцелярии служил, а чем теперь промышляет, мне неведомо.
Бурин закусив разбитую губу. Новость пришлась ему явно не по вкусу, но он не подал виду.
А по мне хоть в преисподней у господина дьявола! — крикнул он залихватски. — Мне, главное, свою цену получить. И я получил. Говори, зачем пришел?
20
— Так вы разрешите заглянуть к вам за пистолетом?
— Извольте. Сегодня я занят, а завтра…
— Часу в пятом вас устроит?
Со всей охотой Бурин сообщил Лядащеву свое местожительство, и, чрезвычайно довольные друг другом, они расстались.
На следующий день прежде чем посетить поручика Бурина Лядащев опять наведался в оружейную мастерскую. Разговор его с Ринальдо был коротким, но оружейник после него выглядел предельно озабоченным и добрых полчаса шарахался от каждого клиента, словно ожидал от него какой-то каверзы.
Жилище Бурина найти было мудрено. За сорок лет существования столицы этот ее угол успел прожить и юность, полную надежд, и прекрасный зрелый возраст, когда надежды осуществились в виде двух деревянных особняков, которым окраска придала вид каменных, и полную дряхлость, когда один из особняков сгорел, а другой разобрали и увезли неведомо куда. Грязный переулок утыкался в парк, который опять стал осиновым лесом. Прихотливая тропинка нескоро вывела Лядащева к дому. Перед крыльцом стоял полный мусора фонтан с кривой трубкой и гипсовым крылом ангела или птицы, угадать было уже невозможно. Высокая щелястая лестница была засыпана толстыми, как гусеницы, осиновыми сережками.
Бурин снимал угловые комнаты с выходом окон на реку Мью. Темное, сыроватое, скудно обставленное помещение, на полу лоснящийся войлок, на стенах вышитые бисером незамысловатые пейзажи в рамочках, за иконостасом засохшие бессмертники. Однако Бурин никак не стеснялся своего убогого жилища, и это понравилось Лядащеву. Вообще, хоть он и не хотел себе в этом сознаться, поручик был ему чем-то симпатичен.
Приобретенное у вдовы стрельца оружие оказалось против ожидания кучей металлического лома, небрежно сваленного в углу. Но это тоже не смущало хозяина. «Будут деньги, все починю и все продам», — говорил он небрежно и тянул из кучи, чтобы показать гостю что придется.
— Меч… Вы посмотрите какой! Выправить, отчистить — ему цены не будет. А это булава — и никаких украшений! Здесь кистени у меня… Я не люблю русское оружие, но знаю людей, которые его очень ценят.
Металлическая цепь, на которую была навешана гирька, проржавела и не гнулась, но в деятельных руках хозяина кистень принял свой первоначальный, устрашающий вид, и Лядащев подумал с опаской: «Как же я ему вопросы буду задавать? Ведь он и прибить может…»
Нашелся и пистолет с чернильницей, он был целый и почти в порядке, если не считать металлической ноги-подставки, которая заедала при установке, не желая вылезать из своего ложа. О цене договорились легко, вроде бы и дело сделано, пора прощаться. Вот тут Лядащев и приступил к основному разговору.
— Сознаюсь, Яков Пахомыч, что пожаловал к вам не только ради покупки пистолета. Видите ли… Я в некотором роде доверенное лицо некоего Луиджи.
— Ювелирщика? — вскричал Бурин, всю его доброжелательность как рукой сняло. — Этот подлец посмел кого-то мне подсылать?
Он быстрыми шагами заходил по комнате из угла в угол и каждый раз, доходя до стены, с ненавистью ударял в нее кулаком.
— Это как же? Ты меня выследил, что ли? — спросил он, переходя на «ты».
— Выследил.
Видимо, Бурин ожидал оправданий или возмущения со стороны гостя, спокойное признание Лядащева его удивило.
— И что хочет от меня ювелирщик?
— Он хочет узнать, откуда у вас вексель Бестужева.
— Во-о-на что? — протянул Бурин, потом сложил пальцы в кукиш и поднес их к самому носу Лядащева.
— Не надо нервничать, — произнес тот проникновенно, однако отступил к двери.
— Нет, ты не уходи… Ты мою дулю до Луиджи донеси! — Бурин вдруг схватил руку Лядащева и стал складывать пальцы его в кукиш. — Вот так прямо по улице и иди, а потом в рожу ему и ткни. И передай заодно, что дом его окаянный я все равно сожгу!
Едва он произнес эти странные слова, как Лядащев звонко расхохотался. Идея идти с кукишем в кармане развеселила его до крайности. Бурин с горящим взглядом и трагически заломленными бровями показался вдруг совсем не страшен, а в чем-то даже наивен. Продолжая смеяться, Лядащев прошел к столу, сел, удобно закинув ногу на ногу. Главный вопрос, пока еще не заданный: «А не ты ли прикончил Гольденберга?» — не только не отпал, но превратился в уверенность.
— Ты что ржешь-то? — со злобой спросил Бурин, несколько растерявшись.
— Зато ты слишком серьезен! А ты, поручик, предприимчивый малый, как я посмотрю, — весело и даже восторженно продолжал Лядащев. — Одного не пойму, почему ты так уверен в своей безнаказанности?
— За что меня наказывать-то?
Бурин нагнулся и вытащил из кучи лома ржавое, но грозное оружие, известное в обиходе как пернач. Ручка, его была отполирована многими прикосновениями до блеска, металлическое яблоко, торчащее ребрами, хоть и потеряло несколько перьев, могло лишить жизни не только человека, но и быка. Бурин неторопливо крутил своим оружием, словно кисть тренировал, и неотрывно смотрел гостю в переносицу.
«Вряд ли он метнет мне в башку этой штукой, — размышлял Лядащев. — Сейчас ему интересно меня послушать, выведать, что я знаю. Да и не безумец же он!»
— Ты игрушку положи, — сказал он вслух, доставая из-за пояса боевой, тщательно заряженный еще дома пистолет. Бурин усмехнулся и бросил пернач в общую кучу.
— Вот и хорошо. Теперь продолжим… И чтоб полная ясность была, скажу сразу: на маскараде у подъемной машины был третий.
Это был блеф, не было у Лядащева свидетеля, но опыт давно научил: на допросе лучше не спрашивать, а утверждать. Коли догадка верна, то сразу все и разрешится.
— … он за шторой стоял, и все видел.
— Не было там никакой шторы, — быстро сказал Бурин и понял, что попался.
— Были шторы, дорогой, — со снисходительной и даже сочувственной интонацией протянул Лядащев. — И свидетель мой видел, как ты Гольденберга кинжалом проткнул. И оружейник Ринальдо подтвердил, что кинжал этот тебе принадлежит.
— Это была честная дуэль!
— Тогда почему же у Гольденберга шпага осталась в ножнах?
И здесь Лядащев рисковал. Он не только не знал, где в момент убийства находилась шпага, он даже не был уверен, была ли она вообще на Гольденберге. Маскарад не то место, куда являются при оружии.
Мысли эти пронеслись в мгновение ока, а дальше Лядащев стремительно бросился на пол, потому что Бурин с необыкновенной ловкостью опять схватил пернач и с силой запустил его в противника. Пернач врезался в стену, сбил бисерный пейзаж с мельницей — подарок драгоценной сестрицы, и грохнулся на пол. В ту же секунду Лядащев был на ногах, рука его сжимала пистолет.
Бурин стоял с мертвым лицом, на лбу его проступила обильная испарина. Видно было, что рука, метнувшая пернач, упредила мысль. Он вовсе не собирался убивать Лядащева, но уж больно тот был ему ненавистен. Вначале убей, потом подумай — есть ли на свете более, глупый и подлый лозунг? Наверное, так же случилось и с Гольденбергом. Нашли укромное местечко, начали деловой разговор. Бурин просил, а может, настаивал. Гольденберг не соглашался.
Дать бы тебе пистолетом по башке… Или сам все понял? — спросил Лядащев, подходя вплотную к Бурину. Тот молчал, только озирался затравленно. Лядащев слегка толкнул его, и он рухнул в кресло.
— Что ты от меня хочешь? — Голос усталый, глаза закрыты.
— Правды.
— Зачем? Шантажировать? Я человек небогатый.
— Промотал денежки? Ожерелье заказал… и чтоб последний камешек с трещинкой.
— И это ты знаешь.
— Убитого приволок к подъемной машине и наверх отправил нажатием рычажка. С глаз долой, из сердца вон. Так, что ли?
— Ну, положим…
— Как вексель получил? Обыскивал?
— Он их в руках держал.
— Значит векселей было несколько?
— Два.
С чего вдруг вздумалось ему отвечать на вопросы этого златокудрого красавца, Бурин и сам не знал. Наверное, апатия, а скорее ненависть к другому, который чужими руками вздумал разом решить свои денежные дела. Теперь, пьяная скотина, держит себя так, словно он и ни при чем. А ведь намекал…
Если сознаться, то Бурин давно ареста ждал, слишком уж шумный скандал заварился вокруг убиенного Гольденберга. Но одно дело, когда арестовывать приходит военное лицо, а совсем другое, когда является штафирка, мерзавец, чернильная душа! Однако откуда ему известно про вексель? Судить его будут либо за убийство, либо за вексель, но чтоб и за то, и за другое…
Все вернулось разом, и силы, и ненависть. Бурин резко вскочил с кресла и цепко, словно клещами, обхватил лядащевское горло. Они были примерно одного роста, но Василий Федорович в разъездах по заграницам и в философических размышлениях о смысле времени порядком отяжелел, а Бурин был поджарый, жилистый. Лядащев захрипел, глаза полезли из орбит.. Из последних сил он пнул противника коленкой в пах, тот сложился пополам. И пошла рукопашная баталия!
Лядащев вначале все норовил прекратить драку, хватая противника за руки и не давая ему воспользоваться сложенным в кучу оружием, но у того было одно на уме — кулаком в ненавистное лицо, в рожу, в рыло! Наконец драка вошла в полное остервенение. Они молотили друг Друга, вцепившись в волосы, колошматили баш-кой об стену, ставили подножки, падали, то Лядащев сидел верхом на Бурине — о, кровушка из носа потекла, хорошо! — то Бурин сидел на Лядащеве — один глаз у гада ползучего заплыл, сейчас другой подправим! Валилась мебель, скрипели половицы, на которых подпрыгивало, бряцая, странное оружие, и хмуро взирал на дерущихся святой лик Николая Угодника, который словно отгораживался изящной дланью от людской срамоты.
Дрались они не молча — разговаривали. Мы берем на себя смелость привести здесь, несколько отредактировав, выдержки из их диалога. Беседовали они куда как крепко.
— Ты, гнида, для кого стараешься? С ювелирщиком хочешь вексель поделить?
— Заткни себе глотку этим векселем! И Гольденберг твой… Друг мой в крепости оказался!
— За друга стараешься? И я тра-та-та… за друга!
— Так стало быть, Антоша Бестужев тебе этот вексель подарил? Какой добрый!
— А это не твоего вшивого ума дело!
Обессиленные, они привалились к стене, цепко держа друг друга за руки. Вдруг Бурин резко оттолкнул противника и отошел к окну, привлеченный только ему понятным звуком. Однако взгляда было достаточно ему, чтобы преобразиться.
— Ты пистолет покупать приходил. И все… Понял? Он торопливо ставил мебель на место, ногой сгонял в кучу раскиданное стрельцовое оружие, на бегу застегивал камзол.
— Ты рожу-то обмой, — проворчал Лядащев, подходя к окну. — Что, гости пожаловали? Батюшки, сам Антон Алексеевич Бестужев!
Граф Антон привязал лошадь к дереву и теперь стоял, всматриваясь в окна. Увидев вместо Бурина лицо Лядащева, он нахмурился, выругался сквозь зубы и даже вернулся к лошади, явно размышляя — войти или уехать. Однако первое желание взяло верх, и он неторопливо пошел к лестнице. Когда он вошел в комнату, она была почти убрана, хозяин стоял над рукомоем и осторожно обмывал избитое лицо, Лядащев перед зеркалом аккуратно надел парик, вежливо поклонился вошедшему, словно это самое обычное дело — подбитый глаз, изодранные кружева, выдранные с мясом пуговицы, и обратился к Бурину:
— Сударь, проводите меня…
Тот встряхнулся, как собака, и послушно пошел в сени. В темном закутке Лядащев приблизил губы к распухшему буринскому уху.
— Мой тебе совет. Иди с повинной. Сам. И помни — Гольденберг прусский шпион. Это поможет тебе оправдаться. А вексель — это дело приватное. Появятся вопросы, найдешь меня. — Он сунул в карман Бурину бумажку с указанием своей фамилии и адреса.
Злобный, налитый кровью глаз проводил Лядащева, потом обладатель его не удержался и плюнул.
Очутившись на улице, Василий Федорович рассмеялся. Ну и допрос! Таких ему еще не приходилось снимать. А про второй вексель Бестужев-сын ничего не знает, это ясно и ежу! Один вексель Бурин хозяину вернул, а второй прикарманил за услугу… Тьфу… Он яростно выплюнул какую-то дрянь изо рта, волос или нитку. И с неожиданной теплотой подумал вдруг о Белове. Кажется, он назвал его другом? Конечно, друг, кто же еще…
Бурин тем временем вернулся в комнату, опять подошел к рукомою и принялся полоскать лицо.
— За что он тебя? — хмуро спросил граф Антон.
— Не он меня, а я его! — ощерился Бурин. — В цене не сошлись. Он у меня пистолет покупал.
— Да будет вздор молоть. Ты мне зубы не заговаривай! Я этого человека знаю. Он раньше в Тайной канцелярии служил, а чем теперь промышляет, мне неведомо.
Бурин закусив разбитую губу. Новость пришлась ему явно не по вкусу, но он не подал виду.
А по мне хоть в преисподней у господина дьявола! — крикнул он залихватски. — Мне, главное, свою цену получить. И я получил. Говори, зачем пришел?
20
Арестант, занявший соседнюю с Беловым камеру, был Шавюзо. Его взяли по дороге домой, когда он возвращался после дружеской пирушки в приличной компании. Лесток все узнал от кучера. В голове его брезжила слабая надежда, что арест был вызван каким-нибудь личным проступком секретаря, например, дачей взятки или непотребной дракой, но трезвый голос подсказывал: это к тебе подбираются. Кабы был ты в силе, секретарю простили бы любой грех. Похоже, что дни твои, Лесток, а может быть, и часы, сочтены.
Он приказал разжечь камин и принялся разбирать бумаги. Шавюзо был аккуратен: все письма разложены по годам, снабжены нужным шифром. Даже жалко было губить всю эту канцелярскую красоту. Лесток раскладывал письма на три стопки. Первый ворох бумаг подлежал немедленному уничтожению, вторую часть документов — политических — он складывал в коричневую папку: их следовало сохранить любой ценой. Этих бумаг было немного, но в коричневой папке было его оправдание и оружие против Бестужева. Конечно, если этим оружием захочет кто-нибудь воспользоваться там, за границей. Третью стопку обвяжет потом золотой лентой и повезет во дворец — это была его личная переписка с государыней. Только на эти атласные, с виньетками, пахнувшие лавандовой водой бумажки можно было рассчитывать в его положении.
Камин прогорел. Лесток положил плотно скомканные бумаги на тлеющие угли. Снизу вспыхнуло слабое пламя, бумаги стали расправляться с невнятным шорохом, корчиться, словно тело в пытке. Он схватил мехи и начал с остервенением раздувать пламя. Опомнился только тогда, когда пепел полетел по кабинету.
Папку он решил отнести господину Вульфен Штерну, шведскому посланнику, который днями намеревался уехать из России. С Вульфенштерном у Лестока давно установились дружеские отношения, он не откажет принять папку на хранение. Но кто передаст эти бумаги? Ехать самому опасно, секретаря нет. Может, поручить жене? Но ведь перепутает все, молода, красива, бестолкова!
Так ничего и не придумав, Лесток повалился спать, а утром послал к Вульфенштерну камердинера. Папку он сопроводил запиской, написанной эзоповым языком, но посланник умный человек, поймет. Сам же стал собираться во дворец. Он кинется еще раз к ногам государыни, вручит судьбу свою и переписку, которая напомнит о светлых днях, когда он был не только лейб-медиком и другом, но и возлюбленным! Всю длинную дорогу Лесток молился, но, видно, небо забыло о нем. Экс-лейбмедик даже не был принят.
Вечером он вернулся домой, прошел в лаковую гостиную, сел, рассматривая шелковые китайские пейзажи, потом запустил в них пачкой писем, обвязанных золотой лентой. В гостиную прибежала жена.
— Драгоценный супруг мой, где вы были? Весь день не евши, не пивши! Что вы делаете в одиночестве?
— Ареста жду, друг мой Маша.
Но до ареста оставалось еще три дня, мучительных и бесконечно долгих для Лестока, и скорых, деятельных, уплотненных до минуты для Бестужева. Теперь у него все шло по плану.
Неделю назад канцлер представил императрице записку, имеющую форму доклада. Записка была написана умно, каверзно, не в лоб, а тонким намеком. Елизавете давали понять, что «есть серьезные опасения относительно покушения на ее престол». Доказательством служили тревожные слухи из Берлина. Эти слухи не столько содержанием, сколько настроением напоминали те, что появились в правление Анны Леопольдовны, когда трон ее шатался. Народ уже возжаждал тогда посадить на трон Елизавету Петровну. Далее Бестужев напомнил, что английский посланник довел эти слухи до ушей Остермана, кабинет-министра того правительства, а также до самой правительницы, но та отнеслась к слухам легкомысленно, и Брауншвейгская фамилия потеряла трон русский. Со всей страстью умолял Бестужев не повторять остермановой ошибки:
«…кружок известных лиц совсем стыд потерял! Главари их формальной потаенной шайки: „смелый прусский партизан“ — Лесток и „важный прусский партизан“ — Воронцов только и ждут, чтобы ослабить или сместить канцлера». В конце записки Бестужев прямо говорил о необходимости ареста главарей.
Елизавета, как обычно, не ответила ни «да», ни «нет». Бестужев даже подумал грешным делом, что государыня оной записки не прочла до конца, а так только… посмотрела по верхам. Но, оказывается, бочка негодования на Лестока была уже полна, недоставало только последней капли, чтобы перелилась она через край.
А последней каплей была обычная тетрадь перлюстрированных депеш, которую за незначительностью, а вернее сказать, за тривиальностью, Бестужев поручил отвезти в Петергоф своему обер-секретарю. Канцлер забыл, что в тетрадь был вложен черновик письма, который начинался со слов: «Во имя человеколюбия…» В письме говорилось об избитом Лестоком агенте и о поручике Белове, который состоял у лейб-медика на посылках.
И, о чудо! Сердце Елизаветы дрогнуло. Она призвала канцлера. Как мы знаем из бумаг, в этой беседе государыня «изволила рассуждать, что явное подозрение есть, что Лесток и вице-канцлер Воронцов с Финкенштейном — иностранным министром, великую откровенность имеют, так что сей Финкенштейн все тайности о здешних делах знает». И еще было указано, что «Финкенштейн об имеющей здесь быть вскоре революции короля нашего обнадеживает». Революцией в XVIII веке называли смещение с престола, для Елизаветы не было более ненавистного слова. Уф… Бестужев мог вытереть трудовой пот.
Воздадим должное канцлеру Алексею Петровичу Бестужеву, служащему изо всех сил, то есть, как он умел, пользе и славе России. Все семнадцать лет, которые занимал он этот пост, канцлер боролся с франко-прусской политикой и партией, которая представляла эту политику в Петербурге. Все эти годы в Западной Европе бытовало мнение, что государственный строй в России куда как зыбок и стоит только как следует постараться — интригой, подкопом, взяткой — и все само собой развалится. И так же сам собой воцарится строй, выгодный и Франции, и Австрии, и Берлину. Конечно, в эту ошибку впал и Фридрих Великий. Сколько денег было потрачено, сколько шпионов заслано, а Бестужев стоит, как скала, и не собирается менять своей внешней политики.
Одна за другой держат поражение креатуры французского и прусских дворов. Теперь пришла очередь за Лестоком. Прежде чем арестовать лейб-медика Бестужев составил некий список, озаглавленный «Проект допросов известной персоне». Обвинения в списке самые веские. Первое: сотрудничество с иностранными державами, а проще говоря, шпионаж в пользу Франции и Пруссии с передачей зело важных сведений о перепущении нашей армии и получением за это вознаграждения от Фридриха в размере 10 000 рублей. Этим обвинениям есть самые веские доказательства — депеши Финкенштейна, письма из карманов убитого Гольденберга, опросные листы Сакромозо. Правда, у этого рыцаря ничего не успели выведать, похитившие его негодяи наверняка успели переправить Сакромозо за границу, но в случае необходимости опросные листы можно сочинить. В личной переписке Лестока поможет разобраться его секретарь. Итак, с первым обвинением все ясно.
Вторая вина была страшнее первой — желание переменить нынешнее правление, то есть заговор против государыни в пользу наследника. Что мы здесь имеем? Дружба Лестока с молодым двором, способствование его в переписке великой княгини с матерью герцогиней Ангальт-Цербстской. О заговоре также свидетельствуют депеши иностранных послов, перлюстрированные в «черном кабинете». Посол прусский писал, что «теперешнее правление зыбко и долго в таком состоянии продлиться не может», а подсказку ему в этом делал Лесток. Это прямой указ на старания лейб-медика в пользу наследника. Симпатии Петра Федоровича к Пруссии всем известны, здесь и доказывать нечего. Лесток водит компанию с врагами бестужевской политики. Подозревая Лестока, Воронцова и друзей их в злых умыслах, Бестужев способствовал тому, чтобы молодой двор оградить от участия в политике, но лейб-медик установил связь через поручика Белова Александра, который неоднократно к Лестоку захаживал. Оный Белов через жену свою Анастасию выведывал мысли, что государыня изволили высказывать, и Лестоку их передавал.
На этом месте мысли Бестужева неизменно пресекались, он как бы вдруг трезвел и сам переставал верить в то, что писал. Знавал он этого Белова, гардемарина, выскочку, знавал. Высоко взлетела пташка, да возжаждала большего! Но чем больше Бестужев поносил Белова, разжигая в себе злобу на этого заморыша дворянского, тем больше ощущал неудобство. Белов сослужил ему службу в свое время, тогда у гардемарина был выбор между Лестоком и вице-канцлером Бестужевым, он выбрал последнего. А ведь в то время положение вице-канцлера было шатким. С чего же сейчас вдруг Белову служить Лестоку? Нонсенс — никакой надобы нет Белову играть ту роль, на которую он его обряжает…
Тогда подойдем с другой стороны. Что у Белова есть дружок князь Оленев, Бестужев помнил еще по истории с архивом. Оный Оленев в списках живых не значится, утоп, царство ему небесное, но отсутствие обвиняемого не помеха. Сейчас имеются прямые доказательства вины Оленева — связь со шпионом Гольденбергом. Если Оленев на сие польстился, то мог и Белова вкупе с собой прихватить. Почему Оленев так Германию возлюбил, это допрос Белова покажет, пока в это углубляться не будем.
Ведение «дела о Лестоке» поручили Степану Федоровичу Апраксину, впоследствии бесславному главнокомандующему в Семилетней войне, и Шувалову Александру Ивановичу. За сим последовал именной указ Елизаветы: «Графа Лестока по многим и важным его подозрениям арестовать и содержать его и жену его порознь в доме под караулом. А людей его никого, кто у него в доме живет, никуда до указа со двора не пускать, также и других посторонних никого в дом не допускать, а письма, какие у него есть, также и пожитки его, Лестоковы, собрать в особые покои, запечатать и потому же приставить к ним караул».
Супруга Лестока с трудом поняла, почему по дому бегают чужие люди, рыщут во всех сундуках, поставцах и комодах, иные примеряют на себя платья мужа, а потом тащат все в лаковую гостиную и бросают на пол в беспорядке. Она хотела расспросить обо всем мужа, но ее к нему не пустили. А через день явился чин и стал задавать вопросы.
Однако скоро чиновник от нее отступился. «С иностранными министрами мой муж тайных конфиденций не имел, а имел только желание весело провести время. Он и меня туда с собой брал. И были сии встречи до чрезвычайности редки, потому что муж мой от государственных дел отошел и посвятил себя радостям брачной жизни…» — вот и весь сказ. На все прочие вопросы ответы были однозначны: не знаю, не видела, не упомню…
Прежде чем приступить к допросу самого Лестока, Шувалов решил побеседовать с Шавюзо. Для начала с секретаря сняли офицерский мундир и обрядили в арестантскую хламиду. На первом же допросе ему пригрозили пыткой, ежели не будет чистосердечного признания. Господи святы, да он сознается во всем, в чем хотите!
За три долгих дня, проведенных в камере, секретарь твердо решил, что спасать будет себя и только себя. Дядя хоть и благодетель, но идти за ним в ссылку или на казнь он никак не желает. Лесток хитер, он выпутается… Однако преднамеренно топить дядю он тоже не хотел. Главное — угадать, что надо судьям, а дальше чистосердечно сознаться даже в том, чего не было на самом деле.
Но угадать было трудно. Допрос снимал сам Шувалов, Вопросы задавались вразнобой и, кажется, никак не были связаны один с другим общей линией. Вначале был спрошен он о друзьях Лестока, окромя иностранных послов, Шавюзо назвал всех — князя Трубецкого, Румянцева, сенатора Алексея Голицына, князя Ивана Одоевского, обер-церемониймейстера Санти и прочих. На лице Шувалова появилось удовлетворение. Все это были недруги Бестужева. Пока эти люди пойдут как свидетели, а дальше, может, кто-то из них и сам попадет в камеру.
Перешли на отношения Лестока с иностранными послами и начали очень издалека — с предшественника Финкенштейна посла Мардефельда и маркиза Шетарди. Шавюзо с полным достоинством указал, что все это было в прошлом, что сейчас Лесток удалился от дел.
— Была ли переписка у Лестока и Шетарди?
Да, была. И переписка эта шла через него — Шавюзо. После высылки Шетарди из России было получено от него два письма. В первом были счета на заказанные для Лестока в Париже камзолы, во втором писалось о табакерках, которые надо было передать… Здесь Шавюзо замялся… передать Герою.
— Кого понимал Шетарди под этим именем? — заинтересовался Шувалов.
— Я думаю… что их императорское величество, — выдохнул смущенный и испуганный секретарь,
Он приказал разжечь камин и принялся разбирать бумаги. Шавюзо был аккуратен: все письма разложены по годам, снабжены нужным шифром. Даже жалко было губить всю эту канцелярскую красоту. Лесток раскладывал письма на три стопки. Первый ворох бумаг подлежал немедленному уничтожению, вторую часть документов — политических — он складывал в коричневую папку: их следовало сохранить любой ценой. Этих бумаг было немного, но в коричневой папке было его оправдание и оружие против Бестужева. Конечно, если этим оружием захочет кто-нибудь воспользоваться там, за границей. Третью стопку обвяжет потом золотой лентой и повезет во дворец — это была его личная переписка с государыней. Только на эти атласные, с виньетками, пахнувшие лавандовой водой бумажки можно было рассчитывать в его положении.
Камин прогорел. Лесток положил плотно скомканные бумаги на тлеющие угли. Снизу вспыхнуло слабое пламя, бумаги стали расправляться с невнятным шорохом, корчиться, словно тело в пытке. Он схватил мехи и начал с остервенением раздувать пламя. Опомнился только тогда, когда пепел полетел по кабинету.
Папку он решил отнести господину Вульфен Штерну, шведскому посланнику, который днями намеревался уехать из России. С Вульфенштерном у Лестока давно установились дружеские отношения, он не откажет принять папку на хранение. Но кто передаст эти бумаги? Ехать самому опасно, секретаря нет. Может, поручить жене? Но ведь перепутает все, молода, красива, бестолкова!
Так ничего и не придумав, Лесток повалился спать, а утром послал к Вульфенштерну камердинера. Папку он сопроводил запиской, написанной эзоповым языком, но посланник умный человек, поймет. Сам же стал собираться во дворец. Он кинется еще раз к ногам государыни, вручит судьбу свою и переписку, которая напомнит о светлых днях, когда он был не только лейб-медиком и другом, но и возлюбленным! Всю длинную дорогу Лесток молился, но, видно, небо забыло о нем. Экс-лейбмедик даже не был принят.
Вечером он вернулся домой, прошел в лаковую гостиную, сел, рассматривая шелковые китайские пейзажи, потом запустил в них пачкой писем, обвязанных золотой лентой. В гостиную прибежала жена.
— Драгоценный супруг мой, где вы были? Весь день не евши, не пивши! Что вы делаете в одиночестве?
— Ареста жду, друг мой Маша.
Но до ареста оставалось еще три дня, мучительных и бесконечно долгих для Лестока, и скорых, деятельных, уплотненных до минуты для Бестужева. Теперь у него все шло по плану.
Неделю назад канцлер представил императрице записку, имеющую форму доклада. Записка была написана умно, каверзно, не в лоб, а тонким намеком. Елизавете давали понять, что «есть серьезные опасения относительно покушения на ее престол». Доказательством служили тревожные слухи из Берлина. Эти слухи не столько содержанием, сколько настроением напоминали те, что появились в правление Анны Леопольдовны, когда трон ее шатался. Народ уже возжаждал тогда посадить на трон Елизавету Петровну. Далее Бестужев напомнил, что английский посланник довел эти слухи до ушей Остермана, кабинет-министра того правительства, а также до самой правительницы, но та отнеслась к слухам легкомысленно, и Брауншвейгская фамилия потеряла трон русский. Со всей страстью умолял Бестужев не повторять остермановой ошибки:
«…кружок известных лиц совсем стыд потерял! Главари их формальной потаенной шайки: „смелый прусский партизан“ — Лесток и „важный прусский партизан“ — Воронцов только и ждут, чтобы ослабить или сместить канцлера». В конце записки Бестужев прямо говорил о необходимости ареста главарей.
Елизавета, как обычно, не ответила ни «да», ни «нет». Бестужев даже подумал грешным делом, что государыня оной записки не прочла до конца, а так только… посмотрела по верхам. Но, оказывается, бочка негодования на Лестока была уже полна, недоставало только последней капли, чтобы перелилась она через край.
А последней каплей была обычная тетрадь перлюстрированных депеш, которую за незначительностью, а вернее сказать, за тривиальностью, Бестужев поручил отвезти в Петергоф своему обер-секретарю. Канцлер забыл, что в тетрадь был вложен черновик письма, который начинался со слов: «Во имя человеколюбия…» В письме говорилось об избитом Лестоком агенте и о поручике Белове, который состоял у лейб-медика на посылках.
И, о чудо! Сердце Елизаветы дрогнуло. Она призвала канцлера. Как мы знаем из бумаг, в этой беседе государыня «изволила рассуждать, что явное подозрение есть, что Лесток и вице-канцлер Воронцов с Финкенштейном — иностранным министром, великую откровенность имеют, так что сей Финкенштейн все тайности о здешних делах знает». И еще было указано, что «Финкенштейн об имеющей здесь быть вскоре революции короля нашего обнадеживает». Революцией в XVIII веке называли смещение с престола, для Елизаветы не было более ненавистного слова. Уф… Бестужев мог вытереть трудовой пот.
Воздадим должное канцлеру Алексею Петровичу Бестужеву, служащему изо всех сил, то есть, как он умел, пользе и славе России. Все семнадцать лет, которые занимал он этот пост, канцлер боролся с франко-прусской политикой и партией, которая представляла эту политику в Петербурге. Все эти годы в Западной Европе бытовало мнение, что государственный строй в России куда как зыбок и стоит только как следует постараться — интригой, подкопом, взяткой — и все само собой развалится. И так же сам собой воцарится строй, выгодный и Франции, и Австрии, и Берлину. Конечно, в эту ошибку впал и Фридрих Великий. Сколько денег было потрачено, сколько шпионов заслано, а Бестужев стоит, как скала, и не собирается менять своей внешней политики.
Одна за другой держат поражение креатуры французского и прусских дворов. Теперь пришла очередь за Лестоком. Прежде чем арестовать лейб-медика Бестужев составил некий список, озаглавленный «Проект допросов известной персоне». Обвинения в списке самые веские. Первое: сотрудничество с иностранными державами, а проще говоря, шпионаж в пользу Франции и Пруссии с передачей зело важных сведений о перепущении нашей армии и получением за это вознаграждения от Фридриха в размере 10 000 рублей. Этим обвинениям есть самые веские доказательства — депеши Финкенштейна, письма из карманов убитого Гольденберга, опросные листы Сакромозо. Правда, у этого рыцаря ничего не успели выведать, похитившие его негодяи наверняка успели переправить Сакромозо за границу, но в случае необходимости опросные листы можно сочинить. В личной переписке Лестока поможет разобраться его секретарь. Итак, с первым обвинением все ясно.
Вторая вина была страшнее первой — желание переменить нынешнее правление, то есть заговор против государыни в пользу наследника. Что мы здесь имеем? Дружба Лестока с молодым двором, способствование его в переписке великой княгини с матерью герцогиней Ангальт-Цербстской. О заговоре также свидетельствуют депеши иностранных послов, перлюстрированные в «черном кабинете». Посол прусский писал, что «теперешнее правление зыбко и долго в таком состоянии продлиться не может», а подсказку ему в этом делал Лесток. Это прямой указ на старания лейб-медика в пользу наследника. Симпатии Петра Федоровича к Пруссии всем известны, здесь и доказывать нечего. Лесток водит компанию с врагами бестужевской политики. Подозревая Лестока, Воронцова и друзей их в злых умыслах, Бестужев способствовал тому, чтобы молодой двор оградить от участия в политике, но лейб-медик установил связь через поручика Белова Александра, который неоднократно к Лестоку захаживал. Оный Белов через жену свою Анастасию выведывал мысли, что государыня изволили высказывать, и Лестоку их передавал.
На этом месте мысли Бестужева неизменно пресекались, он как бы вдруг трезвел и сам переставал верить в то, что писал. Знавал он этого Белова, гардемарина, выскочку, знавал. Высоко взлетела пташка, да возжаждала большего! Но чем больше Бестужев поносил Белова, разжигая в себе злобу на этого заморыша дворянского, тем больше ощущал неудобство. Белов сослужил ему службу в свое время, тогда у гардемарина был выбор между Лестоком и вице-канцлером Бестужевым, он выбрал последнего. А ведь в то время положение вице-канцлера было шатким. С чего же сейчас вдруг Белову служить Лестоку? Нонсенс — никакой надобы нет Белову играть ту роль, на которую он его обряжает…
Тогда подойдем с другой стороны. Что у Белова есть дружок князь Оленев, Бестужев помнил еще по истории с архивом. Оный Оленев в списках живых не значится, утоп, царство ему небесное, но отсутствие обвиняемого не помеха. Сейчас имеются прямые доказательства вины Оленева — связь со шпионом Гольденбергом. Если Оленев на сие польстился, то мог и Белова вкупе с собой прихватить. Почему Оленев так Германию возлюбил, это допрос Белова покажет, пока в это углубляться не будем.
Ведение «дела о Лестоке» поручили Степану Федоровичу Апраксину, впоследствии бесславному главнокомандующему в Семилетней войне, и Шувалову Александру Ивановичу. За сим последовал именной указ Елизаветы: «Графа Лестока по многим и важным его подозрениям арестовать и содержать его и жену его порознь в доме под караулом. А людей его никого, кто у него в доме живет, никуда до указа со двора не пускать, также и других посторонних никого в дом не допускать, а письма, какие у него есть, также и пожитки его, Лестоковы, собрать в особые покои, запечатать и потому же приставить к ним караул».
Супруга Лестока с трудом поняла, почему по дому бегают чужие люди, рыщут во всех сундуках, поставцах и комодах, иные примеряют на себя платья мужа, а потом тащат все в лаковую гостиную и бросают на пол в беспорядке. Она хотела расспросить обо всем мужа, но ее к нему не пустили. А через день явился чин и стал задавать вопросы.
Однако скоро чиновник от нее отступился. «С иностранными министрами мой муж тайных конфиденций не имел, а имел только желание весело провести время. Он и меня туда с собой брал. И были сии встречи до чрезвычайности редки, потому что муж мой от государственных дел отошел и посвятил себя радостям брачной жизни…» — вот и весь сказ. На все прочие вопросы ответы были однозначны: не знаю, не видела, не упомню…
Прежде чем приступить к допросу самого Лестока, Шувалов решил побеседовать с Шавюзо. Для начала с секретаря сняли офицерский мундир и обрядили в арестантскую хламиду. На первом же допросе ему пригрозили пыткой, ежели не будет чистосердечного признания. Господи святы, да он сознается во всем, в чем хотите!
За три долгих дня, проведенных в камере, секретарь твердо решил, что спасать будет себя и только себя. Дядя хоть и благодетель, но идти за ним в ссылку или на казнь он никак не желает. Лесток хитер, он выпутается… Однако преднамеренно топить дядю он тоже не хотел. Главное — угадать, что надо судьям, а дальше чистосердечно сознаться даже в том, чего не было на самом деле.
Но угадать было трудно. Допрос снимал сам Шувалов, Вопросы задавались вразнобой и, кажется, никак не были связаны один с другим общей линией. Вначале был спрошен он о друзьях Лестока, окромя иностранных послов, Шавюзо назвал всех — князя Трубецкого, Румянцева, сенатора Алексея Голицына, князя Ивана Одоевского, обер-церемониймейстера Санти и прочих. На лице Шувалова появилось удовлетворение. Все это были недруги Бестужева. Пока эти люди пойдут как свидетели, а дальше, может, кто-то из них и сам попадет в камеру.
Перешли на отношения Лестока с иностранными послами и начали очень издалека — с предшественника Финкенштейна посла Мардефельда и маркиза Шетарди. Шавюзо с полным достоинством указал, что все это было в прошлом, что сейчас Лесток удалился от дел.
— Была ли переписка у Лестока и Шетарди?
Да, была. И переписка эта шла через него — Шавюзо. После высылки Шетарди из России было получено от него два письма. В первом были счета на заказанные для Лестока в Париже камзолы, во втором писалось о табакерках, которые надо было передать… Здесь Шавюзо замялся… передать Герою.
— Кого понимал Шетарди под этим именем? — заинтересовался Шувалов.
— Я думаю… что их императорское величество, — выдохнул смущенный и испуганный секретарь,