Страница:
Нина Соротокина
Свидание в Санкт-Петербурге
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
1
В апрельский день, с которого мы начнем наше повествование, Никита Оленев направился на службу пешком, отказавшись не только от коляски, но и от Буянчика, который, по утверждению конюха, стер то ли холку, то ли ногу, молодой князь не захотел вдаваться в подробности.
Погода была серенькая, влажная, петербургская. Никита вглядывался в озабоченные лица ремесленников, торговцев с лотками, военных и все пытался понять — чего ради у него с утра хорошее настроение и что он ждет от сегодняшнего дня?
Да ничего особенного, господа! Все будет как обычно: бумаги, груды бумаг — прочти, отложи, выскажи мнение в письменной форме, хотя заведомо знаешь, не только твое мнение об этой бумаге, как устное, так и письменное, никому не интересно, но и саму бумагу никому не взбредет в голову читать. После часа сидения, когда весь становишься, как отсиженная нога, можно потянуться и выйти в коридор, чтобы с озабоченным видом пройтись мимо начальства, если таковое окажется на месте. Потом можно переброситься словом с переписчиками, посплетничать.
В зимние дни, когда на столах зажженные свечи и шуршание деловых бумаг напоминает мышиную возню, Никиту все это злило несказанно, а сейчас он прыгал через лужи и снисходительно усмехался над бессмысленностью своей службы.
В конце концов. Иностранная коллегия ничуть не хуже и не лучше прочих сенатских канцелярий. Сановитые члены ее хлопают Никиту по плечу и говорят с отеческими интонациями: «По стопам батюшки пошел? Молодец, молодец…»
Никуда он не шел, ни по каким стопам, все получилось само собой. Просидев три года в лекционных залах Геттингенского университета, Никита отчаянно затосковал по дому. А тут письма от отца одно другого решительнее: «Хватит портки просиживать! Сколько можно баловаться химиями да механиками? Языки изучил, и хорошо… Пора послужить России…» Ну и все такое прочее.
Приехал, поселился в милом сердцу особняке, который порядком пообветшал в отсутствие хозяина. Стены, колонны, службы стояли, правда, в полной целости, их даже побелкой пообновили, но внутри… Только библиотека осталась в неприкосновенности, а в прочих комнатах мебель переломали, паркет залили какой-то дрянью, в Гавриловой горнице все колбы перебили и тараканов развели.
Но Гаврила где горлом, где подзатыльником быстро навел порядок. Главное качество княжеского камердинера — деловитость. Ему дворня в рот смотрит. Если Никита что прикажет казачку, конюху, официанту, они так и бросаются исполнять, а потом исчезнут на час. С камердинером этот номер не проходит, его показным усердием не обманешь. Да и какой Гаврила камердинер? Он и дворецкий, и староста, и алхимик, и врач, и ближайший к барину человек, и еще черт знает кто… На все руки.
О, воздух Родины, небо Родины, о, дорогие сердцу друзья! С Алешей Корсаком встретиться не удалось, он находился на строительстве порта в городе Рогервик, зато Белов был в Петербурге. Отношения с Сашей быстро вошли в привычное русло, и зажили бы они припеваючи, как некогда под сводами навигацкой школы, если бы не был друг женатым человеком, а главное, не сжирай у него все время служба. Словом, Никита даже обрадовался, когда отец перед очередным отъездом в Лондон определил сына в хорошую должность в Иностранную коллегию, ведавшую сношениями России со всем прочим миром.
По регламенту коллегии президентом ее был сам канцлер Алексей Петрович Бестужев, вице-канцлерскую должность исправлял вице-канцлер Воронцов. Оба были первейшие в государстве люди, а посему в коллегию являлись чрезвычайно редко. За три месяца службы Никита не видел их там ни разу. Коллегия сочиняла грамоты, ведала почтой, содержала в своих недрах тайный «черный кабинет» и, кроме того, управляла калмыками и уральскими казаками.
«При чем здесь калмыки?» — неоднократно спрашивал себя и прочих Никита и, как водится, не получал вразумительного ответа, кроме как: «Калмыками занимаемся по старой традиции с года основания коллегии, а именно с 1718-го».
Пусть так… И почему бы Никите не ведать делами калмыков, если для этого вообще ничего не надо делать, кроме как вскрывать тридцатилетней давности, украшенные плесенью дела и констатировать, что податель сего за давностью лет уже не ждет указаний от петербургского начальства.
Иметь двадцать три года отроду, прослушать курс у профессоров Штрудерта и Кинли, читать Демокрита и Джона Гаркли, обожать Монтеня, ощущать себя склонным к ваянию и быть в душе пиитом, а при этом сочинять пустые бумажки — это ли не мука, господа? Никита пытался искать сочувствия у коллег, но не был понят. Их мир вполне умещался между канцелярскими столами, страсти порхали по служебным коридорам и находили богатую и достаточную пищу для игры ума. И жить интересно, и платят хорошо!
Здесь бы взвыть волком, но нетерпеливая юность защищена, а может, вооружена верой. И Никита верил, что служба эта временная. Придет срок, когда призовет его Россия к другим подвигам, а давать всему оценки и подводить итоги — это удел сорокалетних, занятие старости.
Никита был уже рядом со зданием коллегии, когда глазам его предстало грустное зрелище: полицейская команда высаживала на пристань испуганных, промокших людей, нарядно одетую девушку и двух мужчин, по виду слуг. Один из них, старик, громко и надрывно причитал. «За что молено арестовать эту милую черноокую девицу?» — подумал Никита, невольно замедляя шаг.
Недоразумение быстро разъяснилось. Это был не арест, а подоспевшая вовремя помощь. Лодка девицы столкнулась с проплывающим мимо стругом, и хотя утлое суденышко не перевернулось, но получило пробоину. Все натерпелись страху, слуги потеряли весла. Теперь потерпевшим грозила разве что простуда: вода в Неве была ледяной, а сухими на девушке остались только капор и накидка.
— Сударыня, могу ли я быть вам чем-либо полезным? — спросил Никита участливо.
— Можете, — кивнула головой девушка, запихивая под капор волосы и пританцовывая от холода. — Самое полезное для меня сейчас — это сочувствие. Посочувствуйте моей глупости! А ведь папенька предупреждал!..
Она подняла назидательно палец, потом постучала себя по лбу. По-русски девушка говорила совершенно свободно, но с легким иностранным акцентом. В ней не было и тени смущения, только лукавство — и этот пальчик, и ямочки на щеках, и смуглая, неприкрытая косынкой шея.
Никита рассмеялся, снял плащ и набросил его на плечи девушки.
— Ничего, в карете отогреются, — сказал один из полицейских, — сейчас мы их мигом к папеньке доставим.
Боясь быть навязчивым, Никита откланялся,
— Но как вам вернуть плащ? — крикнула девушка вдогонку.
— Пусть это вас не заботит, сударыня. Оставьте его себе на память о происшествии, которое кончилось так благополучно.
Полицейская карета подхватила девушку с ее спутниками и покатила в сторону понтонного моста.
Коллегия встретила Никиту особым запахом бумажной пыли, только что вымытых полов и озабоченным, несколько непривычным гулом, сложным, как морской прибой, звучащий в раковине.
«Опоздал», — было первой мыслью Никиты, которая ничуть его не взволновала. — «Что-то случилось», — вторым пришло в голову, и он поспешил в свой кабинет.
В комнате, кроме копииста и переписчика, никого не было, оба были крайне взволнованны, но деловиты и весьма споры, перья так и строчили по бумаге, что не мешало им обмениваться короткими фразами.
— Где экстракты из министерских реляций? Позвать сюда тайного советника Веселовского! — явно передразнивая кого-то, шепелявил копиист. — Да где их взять, ваша светлость, если они не в Присутствии? — слезливо вторил ему переписчик, время от времени взрываясь коротким хохотом.
В кабинет заглянул обер-секретарь Пуговишников, лицо его было красным, парик как-то вздыбился и сполз на правое ухо.
— Пришел? — гаркнул он Никите. — Чем занят? Никита молча показал глазами на бумаги. Он уже успел принять крайне озабоченный, канцелярский вид, при таком выволочку делать — только от работы отвлекать. Пуговишников окинул комнату зорким взглядом и исчез, хлопнув дверью.
А в коллегии поутру произошла вещь совершенно из ряда вон — заявился вдруг сам канцлер Алексей Петрович. Вид измученный, речь несвязная, и весь гром и молния. Подробности копиист пересказывал уже шепотом. Зачем Бестужев заявился с утра — было непонятно, но выходило, что именно затем, чтоб никого на месте не застать и устроить большой разнос. Воспаленные глаза канцлера говорили о многотрудной ночной работе на пользу отечества, но жизненный опыт копииста подсказывал, что столь же вероятна была большая игра в доме Алексея Григорьевича Разумовского, где канцлер спускал большие тыщи за ломбером и разорительным фаро. О последнем предположении копиист, естественно, не сказал прямо, и если б кому-то вздумалось призвать его к ответу и заставить повторить рассказ слово в слово, то, кроме утверждения, что у Разумовского играют по-крупному, а об этом каждая петербургская курица знает, ничего бы из него не выжали.
Целый час после отъезда канцлера коллегия работала как левой, так и правой рукой, каждый напрягал оба полушария канцелярского мозга, а потом вдруг как отрезало, пошли обсуждать, жаловаться, воздевать руки, обижаться: здесь, понимаешь, работаешь до пота… Даже приезд тайных советников Веселовского и Юрьева никого не остудил, только повернул в другое русло обсуждение проблемы.
Оказывается, среди прочих упреков канцлер выкрикнул слова об излишней болтливости чиновников, более того, болтливости злонамеренной, то есть разглашении какой-то государственной тайны. Кем, кому, о чем? На всю коллегию пало подозрение.
А в самом деле, что есть светский разговор, а что суть опасная болтовня и разглашение? Наиважнейшее, всех взволновавшее событие в апреле, это поход русской армии к Рейну на помощь союзникам, то есть австрийцам и англичанам. Какая цель этого похода? Либо прижать хвост прусскому пирату, читай Фридриху II, и пресечь войну — сей Фридрих уже Силезию разорил, вошел в Саксонию, посягнул на Дрезден! — либо влить новые силы в европейские армии и разжечь войну с новой силой, дабы опять-таки прижать хвост Фридриху II. Что же в этих рассуждениях есть разглашение тайны, если сам Господь еще не знает, как повернутся события?
Оказывается, государственная тайна состоит в том, что наши войска вообще куда-то двинулись. Да об этом весь Петербург судачит в каждой гостиной! Да и как не судачить, если любимой сплетней чуть ли не целых два года были рассказы о том, как Бестужев настаивал подписать военный договор с Австрией и как государыня от этого отказывалась. А уж сколько бумаг об этом писано в Иностранной коллегии!
Чего ради государыне Елизавете благоволить к Австрии? Королева Мария-Терезия соперница в женской красоте, и всем памятно ее коварство, когда посол австрийский Ботта вмешался в заговор против государыни. И если кто и пустил тихонький слушок, что лопухинский заговор дутый (каков смельчак!) и что Ботта не имеет к нему отношения, то это ложь, потому что сама Мария-Терезия пошла на уступки, сняв полномочия с негодного посла и заключив его в крепость.
Пересказывали любопытные анекдоты, например, случай с осой. Договор лежит наконец перед государыней, и она готова его подписать, но в тот момент, когда она поднесла перо к бумаге, на это перо, пачкая крылышки в чернилах, села оса. Естественно, государыня с криком и самыми дурными предчувствиями откинула перо вон, под-писание договора отложилось еще на полгода.
Обер-секретарь Пуговишников, хоть он и есть самый главный сплетник, бьет кулаком по столу: «Разболтался народ! Все языком ла-ла-ла… Да при Анне Иоанновне, царство ей небесное, за такие-то речи!..» Сейчас, конечно, мягкие времена, но ведь и народ не глуп, он всегда каким-то нюхом, кончиком, третьим зрением знает, о чем можно болтать, а о чем нельзя… при свидетелях.
От дела Никиту оторвал окрик из коридора: «Тебя секретарь Набоков искал…» Замечательно, если кому-то понадобился. Как приятно разогнуть спину! Можно было бы сказать: «А что меня искать? Вот он я…» — и с новым рвением приняться за работу, но Никита предпочел немедленно предстать пред очами Набокова.
Секретаря не было на месте, и Никита пошел бродить по комнатам четвертой экспедиции первого департамента. В первом кабинете о Набокове сегодня слыхом не слыхали, во втором «он был только что, но куда-то вышел». Наконец Никите указали на комнатенку переводчика, куда Набоков должен был непременно заявиться в ближайшее время.
Комната переводчика была пуста. Никита сел за стол, заваленный бумагами, пачками, и словарями. В забранное решеткой, давно не мытое окно заглянуло апрельское солнце. По словарю путешествовала ожившая от весеннего тепла муха. Удивительно, что лакомого находят эти жужжащие твари в Иностранной коллегии? Муха достигла края словаря и беспомощно свалилась на украшенную длинной витиеватой подписью бумагу, затрепетала крылышками, пытаясь перевернуться.
Именно из-за мухи Никите вздумалось проветрить это бумажное, пыльное, провонявшее табаком царство. Окно, видно, уже открывали. Шпингалет был поломан, и оконную ручку плотно приторочили веревкой к косо вбитому гвоздю. Он размотал веревку. В этот момент какой-то болван, перепутав комнаты или просто из любопытства, открыл дверь. Он ее тут же захлопнул, но этого оказалось достаточно, чтобы оконная рама рванулась из рук Никиты, а сквозняк разметал по комнате все бумаги. Чертыхаясь, он набросил веревку на гвоздь и бросился собирать бумаги. Последней он поднял с пола ту самую, украшенную длинной подписью: «Остаюсь ваша любящая дочь, их императорское величество, великая княгиня Екатерина».
Никита не верил своим глазам — неужели это ее почерк? И какие аккуратненькие буковки! Никита посмотрел в начало бумаги. Это было письмо к герцогу Ангальт-Цербстскому. «Милостивые государи родитель мой и родительница! Здравствуйте с дорогими моими братьями и прочими родственниками! Объявляю вам, что сама я и царственный супруг мой Петр Федорович по воле Божьей обретаемся в добром здравии…»
Никита перевел дух, положил письмо на стол и отвернулся в нерешительности. Несколько вопросов сразу, теснясь и оттого сбивая со смысла, вертелись в голове. Первый, а может, и не первый, но главный — отчего великая княгиня пишет письмо в Германию по-русски? И с какой стати, скажите на милость, царственное письмо объявилось в Иностранной коллегии — ошибки в нем, что ли, выправляют? Понимая, что читать чужие письма дурно, и оттого кляня себя за неуемное любопытство, Никита опять потянулся к письму взглядом. В коридоре послышались шаги. Никита успел прочитать одну фразу: «Государыня велела говеть» — и быстро отошел к окну. В комнату вошел Набоков.
— А… князь, вот кстати. Пойдем ко мне.
Разговор с секретарем был коротким. В другое время Никита наверняка бы обрадовался, что его переводят в паспортный подотдел, все-таки живая работа, но сейчас ему более всего хотелось остаться одному, подумать…
— …будешь в числе прочих оформлять выездные паспорта для подданных государства Российского и въездные для иностранных…
Никита согласно кивал, а сам думал о недавней встрече с великой княгиней, пусть косвенной, через письмо, но ведь можно представить, как макала она перо в чернильницу, как проверяла, нет ли волоска на кончике, как писала потом, склонив голову набок.
— Ты что улыбаешься? — спросил Набоков.
— Радуюсь за калмыков и уральских казаков. — Никита стал серьезным. — Их судьбы попадут в более профессиональные руки.
Набоков рассмеялся.
— Поздравляю, князь, с новым назначением. Поверь, это полезная работа. К делу приступить немедля.
Кабинет в новом подотделе ничем не отличался от прежнего: те же окрашенные в неопределенный цвет стены, те же преклонного возраста столы — поизносились в канцелярских потугах, те же разговоры, и в то же время все было другим, потому что новое назначение так мистически совпало с чтением письма знатнейшей дамы. «Государыня велела говеть…» О, милая, милая… Вспоминать о ней тяжкий грех, но ведь вспоминается. Перед глазами стоит зимняя дорога, крутятся колеса, дует ветер, метя поземку… Или вдруг затихнет все, и на лес хлопьями посыплется снег. Красота вокруг такая, что хочется плакать и молиться.
У знатной дамы много имен — Софья, Фредерика, Августа и, наконец, Екатерина, но есть еще одно имя, сейчас наверняка забытое окружающими ее царедворцами — Фике, Так звали худенькую девочку в заячьих мехах. Она очень спешила в Россию, что не мешало ей мило переглядываться и кокетничать со случайным попутчиком — геттингенским студентом.
Первой бумагой, которую Никита оформил в этот день, был паспорт на имя Ханса Леонарда Гольденберга, дворянина, представленного прусскому послу. Дворянин прибыл в Россию по делам купеческим, а именно: для купли пеньки и парусины.
Счастливых вам дел, Ханс Леонард…
Погода была серенькая, влажная, петербургская. Никита вглядывался в озабоченные лица ремесленников, торговцев с лотками, военных и все пытался понять — чего ради у него с утра хорошее настроение и что он ждет от сегодняшнего дня?
Да ничего особенного, господа! Все будет как обычно: бумаги, груды бумаг — прочти, отложи, выскажи мнение в письменной форме, хотя заведомо знаешь, не только твое мнение об этой бумаге, как устное, так и письменное, никому не интересно, но и саму бумагу никому не взбредет в голову читать. После часа сидения, когда весь становишься, как отсиженная нога, можно потянуться и выйти в коридор, чтобы с озабоченным видом пройтись мимо начальства, если таковое окажется на месте. Потом можно переброситься словом с переписчиками, посплетничать.
В зимние дни, когда на столах зажженные свечи и шуршание деловых бумаг напоминает мышиную возню, Никиту все это злило несказанно, а сейчас он прыгал через лужи и снисходительно усмехался над бессмысленностью своей службы.
В конце концов. Иностранная коллегия ничуть не хуже и не лучше прочих сенатских канцелярий. Сановитые члены ее хлопают Никиту по плечу и говорят с отеческими интонациями: «По стопам батюшки пошел? Молодец, молодец…»
Никуда он не шел, ни по каким стопам, все получилось само собой. Просидев три года в лекционных залах Геттингенского университета, Никита отчаянно затосковал по дому. А тут письма от отца одно другого решительнее: «Хватит портки просиживать! Сколько можно баловаться химиями да механиками? Языки изучил, и хорошо… Пора послужить России…» Ну и все такое прочее.
Приехал, поселился в милом сердцу особняке, который порядком пообветшал в отсутствие хозяина. Стены, колонны, службы стояли, правда, в полной целости, их даже побелкой пообновили, но внутри… Только библиотека осталась в неприкосновенности, а в прочих комнатах мебель переломали, паркет залили какой-то дрянью, в Гавриловой горнице все колбы перебили и тараканов развели.
Но Гаврила где горлом, где подзатыльником быстро навел порядок. Главное качество княжеского камердинера — деловитость. Ему дворня в рот смотрит. Если Никита что прикажет казачку, конюху, официанту, они так и бросаются исполнять, а потом исчезнут на час. С камердинером этот номер не проходит, его показным усердием не обманешь. Да и какой Гаврила камердинер? Он и дворецкий, и староста, и алхимик, и врач, и ближайший к барину человек, и еще черт знает кто… На все руки.
О, воздух Родины, небо Родины, о, дорогие сердцу друзья! С Алешей Корсаком встретиться не удалось, он находился на строительстве порта в городе Рогервик, зато Белов был в Петербурге. Отношения с Сашей быстро вошли в привычное русло, и зажили бы они припеваючи, как некогда под сводами навигацкой школы, если бы не был друг женатым человеком, а главное, не сжирай у него все время служба. Словом, Никита даже обрадовался, когда отец перед очередным отъездом в Лондон определил сына в хорошую должность в Иностранную коллегию, ведавшую сношениями России со всем прочим миром.
По регламенту коллегии президентом ее был сам канцлер Алексей Петрович Бестужев, вице-канцлерскую должность исправлял вице-канцлер Воронцов. Оба были первейшие в государстве люди, а посему в коллегию являлись чрезвычайно редко. За три месяца службы Никита не видел их там ни разу. Коллегия сочиняла грамоты, ведала почтой, содержала в своих недрах тайный «черный кабинет» и, кроме того, управляла калмыками и уральскими казаками.
«При чем здесь калмыки?» — неоднократно спрашивал себя и прочих Никита и, как водится, не получал вразумительного ответа, кроме как: «Калмыками занимаемся по старой традиции с года основания коллегии, а именно с 1718-го».
Пусть так… И почему бы Никите не ведать делами калмыков, если для этого вообще ничего не надо делать, кроме как вскрывать тридцатилетней давности, украшенные плесенью дела и констатировать, что податель сего за давностью лет уже не ждет указаний от петербургского начальства.
Иметь двадцать три года отроду, прослушать курс у профессоров Штрудерта и Кинли, читать Демокрита и Джона Гаркли, обожать Монтеня, ощущать себя склонным к ваянию и быть в душе пиитом, а при этом сочинять пустые бумажки — это ли не мука, господа? Никита пытался искать сочувствия у коллег, но не был понят. Их мир вполне умещался между канцелярскими столами, страсти порхали по служебным коридорам и находили богатую и достаточную пищу для игры ума. И жить интересно, и платят хорошо!
Здесь бы взвыть волком, но нетерпеливая юность защищена, а может, вооружена верой. И Никита верил, что служба эта временная. Придет срок, когда призовет его Россия к другим подвигам, а давать всему оценки и подводить итоги — это удел сорокалетних, занятие старости.
Никита был уже рядом со зданием коллегии, когда глазам его предстало грустное зрелище: полицейская команда высаживала на пристань испуганных, промокших людей, нарядно одетую девушку и двух мужчин, по виду слуг. Один из них, старик, громко и надрывно причитал. «За что молено арестовать эту милую черноокую девицу?» — подумал Никита, невольно замедляя шаг.
Недоразумение быстро разъяснилось. Это был не арест, а подоспевшая вовремя помощь. Лодка девицы столкнулась с проплывающим мимо стругом, и хотя утлое суденышко не перевернулось, но получило пробоину. Все натерпелись страху, слуги потеряли весла. Теперь потерпевшим грозила разве что простуда: вода в Неве была ледяной, а сухими на девушке остались только капор и накидка.
— Сударыня, могу ли я быть вам чем-либо полезным? — спросил Никита участливо.
— Можете, — кивнула головой девушка, запихивая под капор волосы и пританцовывая от холода. — Самое полезное для меня сейчас — это сочувствие. Посочувствуйте моей глупости! А ведь папенька предупреждал!..
Она подняла назидательно палец, потом постучала себя по лбу. По-русски девушка говорила совершенно свободно, но с легким иностранным акцентом. В ней не было и тени смущения, только лукавство — и этот пальчик, и ямочки на щеках, и смуглая, неприкрытая косынкой шея.
Никита рассмеялся, снял плащ и набросил его на плечи девушки.
— Ничего, в карете отогреются, — сказал один из полицейских, — сейчас мы их мигом к папеньке доставим.
Боясь быть навязчивым, Никита откланялся,
— Но как вам вернуть плащ? — крикнула девушка вдогонку.
— Пусть это вас не заботит, сударыня. Оставьте его себе на память о происшествии, которое кончилось так благополучно.
Полицейская карета подхватила девушку с ее спутниками и покатила в сторону понтонного моста.
Коллегия встретила Никиту особым запахом бумажной пыли, только что вымытых полов и озабоченным, несколько непривычным гулом, сложным, как морской прибой, звучащий в раковине.
«Опоздал», — было первой мыслью Никиты, которая ничуть его не взволновала. — «Что-то случилось», — вторым пришло в голову, и он поспешил в свой кабинет.
В комнате, кроме копииста и переписчика, никого не было, оба были крайне взволнованны, но деловиты и весьма споры, перья так и строчили по бумаге, что не мешало им обмениваться короткими фразами.
— Где экстракты из министерских реляций? Позвать сюда тайного советника Веселовского! — явно передразнивая кого-то, шепелявил копиист. — Да где их взять, ваша светлость, если они не в Присутствии? — слезливо вторил ему переписчик, время от времени взрываясь коротким хохотом.
В кабинет заглянул обер-секретарь Пуговишников, лицо его было красным, парик как-то вздыбился и сполз на правое ухо.
— Пришел? — гаркнул он Никите. — Чем занят? Никита молча показал глазами на бумаги. Он уже успел принять крайне озабоченный, канцелярский вид, при таком выволочку делать — только от работы отвлекать. Пуговишников окинул комнату зорким взглядом и исчез, хлопнув дверью.
А в коллегии поутру произошла вещь совершенно из ряда вон — заявился вдруг сам канцлер Алексей Петрович. Вид измученный, речь несвязная, и весь гром и молния. Подробности копиист пересказывал уже шепотом. Зачем Бестужев заявился с утра — было непонятно, но выходило, что именно затем, чтоб никого на месте не застать и устроить большой разнос. Воспаленные глаза канцлера говорили о многотрудной ночной работе на пользу отечества, но жизненный опыт копииста подсказывал, что столь же вероятна была большая игра в доме Алексея Григорьевича Разумовского, где канцлер спускал большие тыщи за ломбером и разорительным фаро. О последнем предположении копиист, естественно, не сказал прямо, и если б кому-то вздумалось призвать его к ответу и заставить повторить рассказ слово в слово, то, кроме утверждения, что у Разумовского играют по-крупному, а об этом каждая петербургская курица знает, ничего бы из него не выжали.
Целый час после отъезда канцлера коллегия работала как левой, так и правой рукой, каждый напрягал оба полушария канцелярского мозга, а потом вдруг как отрезало, пошли обсуждать, жаловаться, воздевать руки, обижаться: здесь, понимаешь, работаешь до пота… Даже приезд тайных советников Веселовского и Юрьева никого не остудил, только повернул в другое русло обсуждение проблемы.
Оказывается, среди прочих упреков канцлер выкрикнул слова об излишней болтливости чиновников, более того, болтливости злонамеренной, то есть разглашении какой-то государственной тайны. Кем, кому, о чем? На всю коллегию пало подозрение.
А в самом деле, что есть светский разговор, а что суть опасная болтовня и разглашение? Наиважнейшее, всех взволновавшее событие в апреле, это поход русской армии к Рейну на помощь союзникам, то есть австрийцам и англичанам. Какая цель этого похода? Либо прижать хвост прусскому пирату, читай Фридриху II, и пресечь войну — сей Фридрих уже Силезию разорил, вошел в Саксонию, посягнул на Дрезден! — либо влить новые силы в европейские армии и разжечь войну с новой силой, дабы опять-таки прижать хвост Фридриху II. Что же в этих рассуждениях есть разглашение тайны, если сам Господь еще не знает, как повернутся события?
Оказывается, государственная тайна состоит в том, что наши войска вообще куда-то двинулись. Да об этом весь Петербург судачит в каждой гостиной! Да и как не судачить, если любимой сплетней чуть ли не целых два года были рассказы о том, как Бестужев настаивал подписать военный договор с Австрией и как государыня от этого отказывалась. А уж сколько бумаг об этом писано в Иностранной коллегии!
Чего ради государыне Елизавете благоволить к Австрии? Королева Мария-Терезия соперница в женской красоте, и всем памятно ее коварство, когда посол австрийский Ботта вмешался в заговор против государыни. И если кто и пустил тихонький слушок, что лопухинский заговор дутый (каков смельчак!) и что Ботта не имеет к нему отношения, то это ложь, потому что сама Мария-Терезия пошла на уступки, сняв полномочия с негодного посла и заключив его в крепость.
Пересказывали любопытные анекдоты, например, случай с осой. Договор лежит наконец перед государыней, и она готова его подписать, но в тот момент, когда она поднесла перо к бумаге, на это перо, пачкая крылышки в чернилах, села оса. Естественно, государыня с криком и самыми дурными предчувствиями откинула перо вон, под-писание договора отложилось еще на полгода.
Обер-секретарь Пуговишников, хоть он и есть самый главный сплетник, бьет кулаком по столу: «Разболтался народ! Все языком ла-ла-ла… Да при Анне Иоанновне, царство ей небесное, за такие-то речи!..» Сейчас, конечно, мягкие времена, но ведь и народ не глуп, он всегда каким-то нюхом, кончиком, третьим зрением знает, о чем можно болтать, а о чем нельзя… при свидетелях.
От дела Никиту оторвал окрик из коридора: «Тебя секретарь Набоков искал…» Замечательно, если кому-то понадобился. Как приятно разогнуть спину! Можно было бы сказать: «А что меня искать? Вот он я…» — и с новым рвением приняться за работу, но Никита предпочел немедленно предстать пред очами Набокова.
Секретаря не было на месте, и Никита пошел бродить по комнатам четвертой экспедиции первого департамента. В первом кабинете о Набокове сегодня слыхом не слыхали, во втором «он был только что, но куда-то вышел». Наконец Никите указали на комнатенку переводчика, куда Набоков должен был непременно заявиться в ближайшее время.
Комната переводчика была пуста. Никита сел за стол, заваленный бумагами, пачками, и словарями. В забранное решеткой, давно не мытое окно заглянуло апрельское солнце. По словарю путешествовала ожившая от весеннего тепла муха. Удивительно, что лакомого находят эти жужжащие твари в Иностранной коллегии? Муха достигла края словаря и беспомощно свалилась на украшенную длинной витиеватой подписью бумагу, затрепетала крылышками, пытаясь перевернуться.
Именно из-за мухи Никите вздумалось проветрить это бумажное, пыльное, провонявшее табаком царство. Окно, видно, уже открывали. Шпингалет был поломан, и оконную ручку плотно приторочили веревкой к косо вбитому гвоздю. Он размотал веревку. В этот момент какой-то болван, перепутав комнаты или просто из любопытства, открыл дверь. Он ее тут же захлопнул, но этого оказалось достаточно, чтобы оконная рама рванулась из рук Никиты, а сквозняк разметал по комнате все бумаги. Чертыхаясь, он набросил веревку на гвоздь и бросился собирать бумаги. Последней он поднял с пола ту самую, украшенную длинной подписью: «Остаюсь ваша любящая дочь, их императорское величество, великая княгиня Екатерина».
Никита не верил своим глазам — неужели это ее почерк? И какие аккуратненькие буковки! Никита посмотрел в начало бумаги. Это было письмо к герцогу Ангальт-Цербстскому. «Милостивые государи родитель мой и родительница! Здравствуйте с дорогими моими братьями и прочими родственниками! Объявляю вам, что сама я и царственный супруг мой Петр Федорович по воле Божьей обретаемся в добром здравии…»
Никита перевел дух, положил письмо на стол и отвернулся в нерешительности. Несколько вопросов сразу, теснясь и оттого сбивая со смысла, вертелись в голове. Первый, а может, и не первый, но главный — отчего великая княгиня пишет письмо в Германию по-русски? И с какой стати, скажите на милость, царственное письмо объявилось в Иностранной коллегии — ошибки в нем, что ли, выправляют? Понимая, что читать чужие письма дурно, и оттого кляня себя за неуемное любопытство, Никита опять потянулся к письму взглядом. В коридоре послышались шаги. Никита успел прочитать одну фразу: «Государыня велела говеть» — и быстро отошел к окну. В комнату вошел Набоков.
— А… князь, вот кстати. Пойдем ко мне.
Разговор с секретарем был коротким. В другое время Никита наверняка бы обрадовался, что его переводят в паспортный подотдел, все-таки живая работа, но сейчас ему более всего хотелось остаться одному, подумать…
— …будешь в числе прочих оформлять выездные паспорта для подданных государства Российского и въездные для иностранных…
Никита согласно кивал, а сам думал о недавней встрече с великой княгиней, пусть косвенной, через письмо, но ведь можно представить, как макала она перо в чернильницу, как проверяла, нет ли волоска на кончике, как писала потом, склонив голову набок.
— Ты что улыбаешься? — спросил Набоков.
— Радуюсь за калмыков и уральских казаков. — Никита стал серьезным. — Их судьбы попадут в более профессиональные руки.
Набоков рассмеялся.
— Поздравляю, князь, с новым назначением. Поверь, это полезная работа. К делу приступить немедля.
Кабинет в новом подотделе ничем не отличался от прежнего: те же окрашенные в неопределенный цвет стены, те же преклонного возраста столы — поизносились в канцелярских потугах, те же разговоры, и в то же время все было другим, потому что новое назначение так мистически совпало с чтением письма знатнейшей дамы. «Государыня велела говеть…» О, милая, милая… Вспоминать о ней тяжкий грех, но ведь вспоминается. Перед глазами стоит зимняя дорога, крутятся колеса, дует ветер, метя поземку… Или вдруг затихнет все, и на лес хлопьями посыплется снег. Красота вокруг такая, что хочется плакать и молиться.
У знатной дамы много имен — Софья, Фредерика, Августа и, наконец, Екатерина, но есть еще одно имя, сейчас наверняка забытое окружающими ее царедворцами — Фике, Так звали худенькую девочку в заячьих мехах. Она очень спешила в Россию, что не мешало ей мило переглядываться и кокетничать со случайным попутчиком — геттингенским студентом.
Первой бумагой, которую Никита оформил в этот день, был паспорт на имя Ханса Леонарда Гольденберга, дворянина, представленного прусскому послу. Дворянин прибыл в Россию по делам купеческим, а именно: для купли пеньки и парусины.
Счастливых вам дел, Ханс Леонард…
2
Слешу предупредить читателя, что глава эта носит чисто справочный характер, а то, что имеет отношение к сюжету, умещается в конце ее в четырех абзацах. Дать краткую историческую справку о событиях, предшествовавших нашему повествованию, автора понуждает быть может излишняя добросовестность, а скорее наивная вера, что это интересно.
Если читатель придерживается другого мнения, то он смело может опустить эту главу, помня, что, встретив в тексте незнакомые имена, он должен вернуться на несколько страниц назад и найти требуемые пояснения.
Заранее прошу прощения за рассыпанные там и сям сведения о политической жизни XVIII века. Эти справки замедляют развитие сюжета, но они дают возможность автору перевести дух, а также объяснить себе самой внутреннюю логику мыслей и поступков своих персонажей.
Итак… В XVIII веке одним из самых важных вопросов внутренней русской политики был вопрос о престолонаследии. Виной тому было то, что государь наш Петр Великий (или Петр Безумный, как по сию пору называют его в мусульманском мире) имел соправителя, и хоть брат его Иван был от природы «скорбен головою» и умер в тридцатилетнем возрасте, потомство его по русским законам обладало такими же правами на престол, как и дети самого преобразователя.
При жизни Петр I имел неоспоримую политическую силу и мог не считаться с конкурирующей великокняжеской ветвью. Будь сын его Алексей способен продолжить дело, начатое отцом, старая традиция престолонаследия была бы продолжена: от отца к старшему сыну, то есть по прямой нисходящей линии. Но Алексей был отцу врагом. Чем кончилась их распря, известно каждому, и только о способе убийства несчастного царевича спорят до сих пор историки.
Дело преобразователя, как он его понимал, было главным в жизни Петра, и он не мог позволить себе передать трон русский в случайные руки. Поэтому и появился указ, по которому наследник назначался самим правителем.
Вполне разумный указ, беда только в том, что Петр, всем сердцем радея о соблюдении этого указа и понимая всю его значимость, так и не успел при жизни назначить себе наследника. В предсмертный час он прохрипел только: «Оставляю все…» — и умолк навсегда. Наверное, это только легенда, за правдивость которой нельзя поручиться, но даже теперь, два с половиной века спустя, больно и досадно думать, что пошли природа сил государю еще на минуту, и выдохнул бы он всеми ожидаемое имя, и не было бы всей последующей чехарды, которая образовалась потом вокруг русского трона.
Хотя, по зрелому размышлению, будь у Петра эта лишняя минута, будь даже лишний предсмертный час, он бы и его употребил не на точное указание имени наследника, а на выбор, который мучил его не только последние годы, но и секунды.
Меншиков с гвардейцами посадил на престол царственную супругу — Екатерину-шведку, которая через два года преставилась от желудочной болезни. Злые языки говорили, что она была отравлена засахаренной грушей-конфетой, что были расставлены на подносах по всему Летнему дворцу.
А дальше на русском троне сидела поочередно молодая ветвь то Ивана, то Петра, и все, вроде, Романовы. Петр II — внук Петра Великого и сын названного Алексея, дальше — Анна Иоанновна, вторая дочь «скорбного головой» Ивана. Анна Леопольдовна, регентша, — тоже Иванове семя, его внучка, и сам царствующий младенец Иоанн, свергнутый Елизаветой, хоть и носил фамилию Брауншвейгский, занимал трон вполне законно, потому что приходился правнуком слабоумному Ивану Романову.
Для всей России Елизавета, Петрова дочь, была давно ожидаемой государыней, и закон закрыл глаза на то, что этих прав она не имела. Даже русская церковь словно забыла, что родилась Елизавета за три года до брака родителей, а что для церковников есть более презренное, чем внебрачное дитя?
Но то, что закон не был строг, а церковь забывчива, было во благо России. Ложь во спасение? Может быть, и так. Правда иногда бывает так страшна и остра, что не лечит, а убивает душу. Да и кому была нужна на престоле кровавая Анна Иоанновна с ее верным Бироном, и чего хорошего можно было ждать от жалкой, ненавистной народу Брауншвейгской фамилии? Свергнутого младенца Иоанна с семейством отправили вначале в Ригу, затем порешили сослать в Соловки, но ввиду трудности транспортировки задержали в Холмогорах, что в семидесяти верстах от Архангельска.
Взойдя на престол, Елизавета сразу позаботилась о назначении наследника. Государыне тридцать два года, она молода, здорова и вполне способна к деторождению, но по мудрому совету своего окружения она не хочет обзаводиться мужем, дабы не делить с ним многострадальный трон русский.
Положение усугубляется еще тем, что и по петровской линии Елизавету нельзя признать законной наследницей, первой в очереди на трон. Существует Тестомент о престолонаследии, подписанный 14 лет назад ее матерью Екатериной I. По этому Тестоменту взошел в свое время на трон Петр II, который после четырех лет умер от оспы. «…А ежели великий князь без наследников преставится, — говорилось в Тестоменте, — то имеет по нем права Анна Петровна (старшая дочь Петра Великого) со своими десцидентами, однако ж мужского пола наследники по женской линии пред женскими предпочтение имеют…»
Анна Петровна умерла, но ее десциденты, а именно сын Карл Петр Ульрих, обретающийся в Голштинии, имел куда больше прав на престол, чем его царственная тетка. Карл Петр Ульрих Голштинский — Романов по матери, немец по происхождению и воспитанию. Кроме того, в силу родственных связей он имеет одинаковые права как на русский, так и на шведский трон. Но не шестнадцатилетнему мальчишке выбирать, где ему править, за него все решает Елизавета. Она вызывает его в Россию и назначает своим наследником.
Распорядившись таким образом судьбой двух законных претендентов на престол, Елизавета предоставила своему окружению развернуть письменную и устную кампанию для упрочения своего политического положения. С амвонов зазвучали проповеди, с театральных подмостков потек елей, поэты и лиры славословили Лучезарную.
«О, матерь своего народа! Тебя произвела природа дела Петровы окончать!» Это Сумароков, он высказал главное из того, что ждала от Елизаветы Россия. Государыня не только дочь Петра, но и продолжительница деятельности его. Образ Петра был канонизирован, все, что он делал, думал, собирался делать, было верно, прекрасно и неоспоримо. Годы после смерти Петра расценивались однозначно как времена упадка, страданий, мрака и застоя.
На празднике коронации Елизаветы было дано роскошное театральное действо «Милосердие Титово».
Начиналось все трагически. На сцене плакали дети и девы в «запустелой стране», рыдала лютня, надрывалась флейта: «О, как нам жить в этом хаосе и мраке?» Но всплывала в сопровождении «веселого хора и поющих лиц» на облаке прекрасная Астрея — она спасет несчастную страну! Астрею сопровождали пять добродетелей государыни: Храбрость, Человеколюбие, Великодушие, Справедливость и Милость. Можно продолжать, подробно пересказать все действо, найти в нем и величественные и смешные стороны. Хотя не стоит излишне насмешничать, все понимают, что бироновщина — это плохо, а Елизавета — хорошо.
Вернемся к наследнику Карлу Петру Ульриху. Он приехал в Россию, кляня и ненавидя все русское, король прусский — его кумир. Подражая Фридриху II, он играет на скрипке, на флейте и в войну, правда, пока еще оловянными солдатиками.
Очень скоро двор и сама Елизавета убедились, что великий князь и наследник — юноша ума недалекого, образования скудного, характер имеет вздорный, а также излишне привержен Бахусу, то есть пьет без меры в компании самых непотребных людей, егерей да лакеев, и быстро пьянеет.
Но выбор был сделан, и выбор законный. Голштинского князя обратили в греческую веру, нарекли Петром Федоровичем и занялись поиском невесты, дабы «не пресеклась его линия и дала свои десциденты».
Выбор невесты и привоз ее в Москву — это целая глава в русской истории. Бестужев настаивал на браке наследника с Марианной Саксонской, желая упрочить этим союз с Саксонией и прочими морскими державами, читай — с Англией. Елизавета медлила и размышляла. Какая Марианна, почему Марианна?
Надо сказать, что Елизавета, доверив Бестужеву руководство страной, по-человечески его недолюбливала. Она ценила его ум, отдавала должное его умению вести политическую интригу, защищала от наветов, которых было великое множество во все семнадцать лет его правления. Историки писали, что в середине XVIII века вся европейская политика, казалось, была помешана на том, чтобы правдами и неправдами свергнуть русского канцлера. Фридрих II с негодованием заявлял, что даже если Елизавета откроет заговор Бестужева против нее, то и тогда будет его защищать.
Если читатель придерживается другого мнения, то он смело может опустить эту главу, помня, что, встретив в тексте незнакомые имена, он должен вернуться на несколько страниц назад и найти требуемые пояснения.
Заранее прошу прощения за рассыпанные там и сям сведения о политической жизни XVIII века. Эти справки замедляют развитие сюжета, но они дают возможность автору перевести дух, а также объяснить себе самой внутреннюю логику мыслей и поступков своих персонажей.
Итак… В XVIII веке одним из самых важных вопросов внутренней русской политики был вопрос о престолонаследии. Виной тому было то, что государь наш Петр Великий (или Петр Безумный, как по сию пору называют его в мусульманском мире) имел соправителя, и хоть брат его Иван был от природы «скорбен головою» и умер в тридцатилетнем возрасте, потомство его по русским законам обладало такими же правами на престол, как и дети самого преобразователя.
При жизни Петр I имел неоспоримую политическую силу и мог не считаться с конкурирующей великокняжеской ветвью. Будь сын его Алексей способен продолжить дело, начатое отцом, старая традиция престолонаследия была бы продолжена: от отца к старшему сыну, то есть по прямой нисходящей линии. Но Алексей был отцу врагом. Чем кончилась их распря, известно каждому, и только о способе убийства несчастного царевича спорят до сих пор историки.
Дело преобразователя, как он его понимал, было главным в жизни Петра, и он не мог позволить себе передать трон русский в случайные руки. Поэтому и появился указ, по которому наследник назначался самим правителем.
Вполне разумный указ, беда только в том, что Петр, всем сердцем радея о соблюдении этого указа и понимая всю его значимость, так и не успел при жизни назначить себе наследника. В предсмертный час он прохрипел только: «Оставляю все…» — и умолк навсегда. Наверное, это только легенда, за правдивость которой нельзя поручиться, но даже теперь, два с половиной века спустя, больно и досадно думать, что пошли природа сил государю еще на минуту, и выдохнул бы он всеми ожидаемое имя, и не было бы всей последующей чехарды, которая образовалась потом вокруг русского трона.
Хотя, по зрелому размышлению, будь у Петра эта лишняя минута, будь даже лишний предсмертный час, он бы и его употребил не на точное указание имени наследника, а на выбор, который мучил его не только последние годы, но и секунды.
Меншиков с гвардейцами посадил на престол царственную супругу — Екатерину-шведку, которая через два года преставилась от желудочной болезни. Злые языки говорили, что она была отравлена засахаренной грушей-конфетой, что были расставлены на подносах по всему Летнему дворцу.
А дальше на русском троне сидела поочередно молодая ветвь то Ивана, то Петра, и все, вроде, Романовы. Петр II — внук Петра Великого и сын названного Алексея, дальше — Анна Иоанновна, вторая дочь «скорбного головой» Ивана. Анна Леопольдовна, регентша, — тоже Иванове семя, его внучка, и сам царствующий младенец Иоанн, свергнутый Елизаветой, хоть и носил фамилию Брауншвейгский, занимал трон вполне законно, потому что приходился правнуком слабоумному Ивану Романову.
Для всей России Елизавета, Петрова дочь, была давно ожидаемой государыней, и закон закрыл глаза на то, что этих прав она не имела. Даже русская церковь словно забыла, что родилась Елизавета за три года до брака родителей, а что для церковников есть более презренное, чем внебрачное дитя?
Но то, что закон не был строг, а церковь забывчива, было во благо России. Ложь во спасение? Может быть, и так. Правда иногда бывает так страшна и остра, что не лечит, а убивает душу. Да и кому была нужна на престоле кровавая Анна Иоанновна с ее верным Бироном, и чего хорошего можно было ждать от жалкой, ненавистной народу Брауншвейгской фамилии? Свергнутого младенца Иоанна с семейством отправили вначале в Ригу, затем порешили сослать в Соловки, но ввиду трудности транспортировки задержали в Холмогорах, что в семидесяти верстах от Архангельска.
Взойдя на престол, Елизавета сразу позаботилась о назначении наследника. Государыне тридцать два года, она молода, здорова и вполне способна к деторождению, но по мудрому совету своего окружения она не хочет обзаводиться мужем, дабы не делить с ним многострадальный трон русский.
Положение усугубляется еще тем, что и по петровской линии Елизавету нельзя признать законной наследницей, первой в очереди на трон. Существует Тестомент о престолонаследии, подписанный 14 лет назад ее матерью Екатериной I. По этому Тестоменту взошел в свое время на трон Петр II, который после четырех лет умер от оспы. «…А ежели великий князь без наследников преставится, — говорилось в Тестоменте, — то имеет по нем права Анна Петровна (старшая дочь Петра Великого) со своими десцидентами, однако ж мужского пола наследники по женской линии пред женскими предпочтение имеют…»
Анна Петровна умерла, но ее десциденты, а именно сын Карл Петр Ульрих, обретающийся в Голштинии, имел куда больше прав на престол, чем его царственная тетка. Карл Петр Ульрих Голштинский — Романов по матери, немец по происхождению и воспитанию. Кроме того, в силу родственных связей он имеет одинаковые права как на русский, так и на шведский трон. Но не шестнадцатилетнему мальчишке выбирать, где ему править, за него все решает Елизавета. Она вызывает его в Россию и назначает своим наследником.
Распорядившись таким образом судьбой двух законных претендентов на престол, Елизавета предоставила своему окружению развернуть письменную и устную кампанию для упрочения своего политического положения. С амвонов зазвучали проповеди, с театральных подмостков потек елей, поэты и лиры славословили Лучезарную.
«О, матерь своего народа! Тебя произвела природа дела Петровы окончать!» Это Сумароков, он высказал главное из того, что ждала от Елизаветы Россия. Государыня не только дочь Петра, но и продолжительница деятельности его. Образ Петра был канонизирован, все, что он делал, думал, собирался делать, было верно, прекрасно и неоспоримо. Годы после смерти Петра расценивались однозначно как времена упадка, страданий, мрака и застоя.
На празднике коронации Елизаветы было дано роскошное театральное действо «Милосердие Титово».
Начиналось все трагически. На сцене плакали дети и девы в «запустелой стране», рыдала лютня, надрывалась флейта: «О, как нам жить в этом хаосе и мраке?» Но всплывала в сопровождении «веселого хора и поющих лиц» на облаке прекрасная Астрея — она спасет несчастную страну! Астрею сопровождали пять добродетелей государыни: Храбрость, Человеколюбие, Великодушие, Справедливость и Милость. Можно продолжать, подробно пересказать все действо, найти в нем и величественные и смешные стороны. Хотя не стоит излишне насмешничать, все понимают, что бироновщина — это плохо, а Елизавета — хорошо.
Вернемся к наследнику Карлу Петру Ульриху. Он приехал в Россию, кляня и ненавидя все русское, король прусский — его кумир. Подражая Фридриху II, он играет на скрипке, на флейте и в войну, правда, пока еще оловянными солдатиками.
Очень скоро двор и сама Елизавета убедились, что великий князь и наследник — юноша ума недалекого, образования скудного, характер имеет вздорный, а также излишне привержен Бахусу, то есть пьет без меры в компании самых непотребных людей, егерей да лакеев, и быстро пьянеет.
Но выбор был сделан, и выбор законный. Голштинского князя обратили в греческую веру, нарекли Петром Федоровичем и занялись поиском невесты, дабы «не пресеклась его линия и дала свои десциденты».
Выбор невесты и привоз ее в Москву — это целая глава в русской истории. Бестужев настаивал на браке наследника с Марианной Саксонской, желая упрочить этим союз с Саксонией и прочими морскими державами, читай — с Англией. Елизавета медлила и размышляла. Какая Марианна, почему Марианна?
Надо сказать, что Елизавета, доверив Бестужеву руководство страной, по-человечески его недолюбливала. Она ценила его ум, отдавала должное его умению вести политическую интригу, защищала от наветов, которых было великое множество во все семнадцать лет его правления. Историки писали, что в середине XVIII века вся европейская политика, казалось, была помешана на том, чтобы правдами и неправдами свергнуть русского канцлера. Фридрих II с негодованием заявлял, что даже если Елизавета откроет заговор Бестужева против нее, то и тогда будет его защищать.