Тютчев раскрывает в истории фатальный процесс дехристианизации личности и общества, парадоксы самовозвышения эмансипированного человека, все более теряющего в своей “разумности” и “цивилизованности” душу и дух и становящегося рабом низших свойств собственной природы. Комментируя “длинную” и как бы скрытую от “укороченного” взгляда мысль Тютчева, И. С. Аксаков пишет: “Отвергнув бытие Истины вне себя, вне конечного и земного, — сотворив себе кумиром свой собственный разум, человек не остановился на полудороге, но увлекаемый роковой последовательностью отрицания, с лихорадочным жаром спешит разбить и этот новосозданный кумир, — спешит, отринув в человеке душу, обоготворить в человеке плоть и поработиться плоти. С каким-то ликованием ярости, совлекши с себя образ Божий, совлекает он с себя и человеческий образ, и возревновав животному, стремится уподобить свою судьбу судьбе обоготворившего себя Навуходоносора: “сердце его от человек изменится, и сердце зверино дастся ему… и от человек отженут его, и со зверьми дивиими житие его”… Овеществление духа, безграничное господство материи везде и всюду, торжество грубой силы, возвращение к временам варварства, — вот к чему, к ужасу самих европейцев, торопится на всех парах Запад, — и вот на что Русское сознание, в лице Тютчева, не переставало, в течение 30 лет, указывать Европейскому обществу”.
   Для поэта “борьба между добром и злом составляет основу мира”, и в этом горизонте под “зримой оболочкой” исторических поворотов, событий и явлений, за внешними политическими столкновениями или дипломатическими конфликтами, за бурными дебатами парламентов или импозантностью королевской короны скрывается вечная война меняющего свои обличья Кесаря со Христом.
   Как уже отмечалось, критерием исхода борьбы между добром и злом, отличия действительного упадка не только великого народа, но и всего человечества от их временного ослабления служили для поэта верное определение переживаемого этапа в христианстве, сила и действенность христианского сознания и совести, окончательное порабощение которой и есть апокалипсическое преддверие. В письме двоюродной сестре П. В. Муравьевой в мае 1846 г. он подчеркивает: “Что ни говори, в душе есть сила, которая не от нее самой исходит. Лишь дух христианства может сообщить ей эту силу…”. Тютчев полагал, что чисто человеческая нравственность, лишенная сверхъестественного основания и освящения, не способствует твердому и спасительному духовному росту и недостаточна для “правоспособности” личности, общества и государства. В его представлении подлинное христианство никогда не теряет вменяемости по отношению к радикальным последствиям первородного греха и их отрицательным проявлениям в истории, создает необходимые предпосылки для преображения темной основы человеческой природы и предупреждения смешения ее несовершенных качеств с высокими целями и задачами, для незамутненного различения добра и зла в мыслях и чувствах, делах и поступках, в социальном творчестве в целом.
   Именно на стыке христианской метафизики, антропологии и историософии появляется понятие “христианской империи” как одно из центральных в тютчевской мысли (а не вообще империи или секулярного государства, как утверждают многие исследователи). По его убеждению, истинная жизнеспособность подлинной христианской державы заключается не в сугубой державности и материальной силе, а в чистоте и последовательности ее христианства, дающего духовно и нравственно соответствующих ей служителей. Основной пункт историософии Тютчева определен в словах Иисуса Христа, обращенных к Понтию Пилату: “Царство Мое не от мира сего” (Ин.18, 36). Он всецело разделяет противоположное всяким “гуманизирующим” и “адаптирующим” представлениям антиутопическое понимание христианства, которое уточнено в Нагорной проповеди и предполагает собирание сокровищ на небе, а не на земле. С его точки зрения, перенесение внимания с “сокровищ на небе” на “сокровища на земле” изнутри подрывало само христианское начало в католицизме, который разорвал с преданием Вселенской Церкви и поглотил ее в “римском “я”, отождествившем собственные интересы с задачами самого христианства и устраивавшем “Царство Христово как царство мира сего”, способствовавшем образованию “незаконных империй” и закреплению “темных начал нашей природы”. В его историософской логике искажение христианского принципа в “римском устройстве”, отрицание “Божественного” в Церкви во имя “слишком человеческого” в жизни и проложило дорогу через взаимосвязь католицизма, протестантизма и атеизма к безысходной драме и внутренней тупиковости современной истории, ибо духовная борьба в ней разворачивается уже не между добром и злом, а между различными модификациями зла, между “развращенным христианством” и “антихристианским рационализмом”, между мнимо христианскими обществами и революционными атеистическими принципами.
   Подобно Ф. М. Достоевскому, противопоставлявшему основным этапам европейского развития православно-славянские основы иной цивилизации, Тютчев также и ранее его искал спасительного выхода из овладевавшей Россией западной духовно-исторической традиции в неповрежденных корнях восточного христианства, сосредоточенного на духовном делании и преодолении внутреннего несовершенства человека, сохраняющего в полноте и чистоте принципы вселенского предания и переносящего их на идеалы социально-государственного устройства. Подлинная христианская империя, наследницу которой Тютчев видел в России, вместе с объединенным ею славянством, тем и привлекала его, что само ее идеальное начало (искажавшееся в реальной действительности) предполагает неукоснительное следование Высшей Воле, соотнесение всякой государственной деятельности с религиозно-этическим началом, духовно-нравственную наполненность “учреждений”, что гораздо важнее для скрепляющего единства и истинного процветания державы, нежели внешняя сила и материальное могущество. Именно люди, обладающие не только обширными познаниями и отменными профессиональными качествами, но и — главное — не отклоняющиеся от христианских принципов идеального самодержавия, и составляют основное богатство страны. Царь же как Помазанник Божий и надсословная сила должен руководствоваться не интересами политических партий и конкурирующих придворных групп, а исходить из любви к добру и правде, опираться на Закон Божий, что его реально и объединяет со всем народом.
   Для Тютчева именно в рамках подлинной самодержавной монархии, через связывающие человека с Богом ее традиции и понятия открываются широкие возможности для творческого почина и личностной самодеятельности народа. “Самодержавие же признавалось им тою национальною формой правления, — отмечал И. С. Аксаков, — вне которой Россия покуда не может измыслить никакой другой, не сойдя с национальной исторической формы, без окончательного, гибельного разрыва общества с народом”. Это признание своеобразно выразилось в ответе Тютчева одному из современников, спросившего его, почему он при столь принципиальной критике Наполеона называет последнего “великой тенью”: “Неужели вы не поняли, что тут говорит во мне самый упорный, неизменный м о н а р х и с т, — он сделал ударение на последнем слоге, — и что для меня всякий монарх несравненно лучше десяти диктаторов и республиканских президентов!”. В понимании поэта единство веры, государства и народа в монархическом правлении предполагало в идеале развитие всех сторон социальной, экономической и политической жизни, при котором разные слои общества не утрачивали бы ее духовного измерения, добровольно умеряли бы эгоистические страсти и корыстные расчеты в свете совестного правосознания и свободного устремления к общему благу, органически сохраняли бы живые формулы человеческого достоинства: “быть, а не казаться”, “служить, а не прислуживаться”, “честь, а не почести”, “в правоте моя победа”. Он полагал, что свободное и добровольное движение “вперед”, осознанная солидарность и активность граждан, сочетание элементов внешнего прогресса с лучшими традициями и человеческими качествами цементируют монархию как высшую форму государственного правления, которой отдавали дань и другие выдающиеся представители русской культуры (А. С. Пушкин, В. А. Жуковский, Н. В. Гоголь, Ф. М. Достоевский и др.).
   Основой такой монархии для Тютчева служит “истинное христианство” в православии, противопоставляемое им, как и впоследствии Ф. М. Достоевским, “искаженному христианству” в католицизме. Последний писал о торгашестве, личных выгодах, обоготворенных пороках на Западе, существующих “под видом официального христианства, которому на деле никто, кроме ч е р н и, не верит”. Напротив, Россия “несет внутри себя драгоценность, которой нет нигде больше, — православие”, она — “хранительница Христовой истины, но уже истинной истины, настоящего Христова образа, затемнившегося во всех других верах и во всех других народах”. В подобных противопоставлениях Ф. М. Достоевский повторяет ход мысли Тютчева, не раз подчеркивавшего двусмысленную роль и понижающую функцию “ложного”, “испорченного”, “развращенного” христианства.
   Однако в монархическом устройстве современной ему России поэт обнаруживает ослабление первенствующей роли православного начала и соответственно проявление на свой лад “самовластия человеческого “я”, падение духовно-нравственного состояния служителей христианской империи, усиление самочиния бюрократического государства. В результате монархия таит в себе опасности властного произвола, чрезмерной опеки чиновничества над народом, погашения личностной самодеятельности и творческого почина, необходимых для преодоления вечно подстерегающего застоя и расцвета плодотворной жизнедеятельности. Подобные опасности, разрушавшие духовно-нравственный фундамент и идеальные принципы христианской державы индивидуальным несовершенством ее официальных представителей, вызывали самое пристальное внимание Тютчева. “Русское самодержавие как принцип, — подчеркивал он в письме от 2/14 января 1865 г. к А. И. Георгиевскому, — принадлежит, бесспорно, нам, только в нашей почве оно может корениться, вне русской почвы оно просто немыслимо… Но за принципом есть еще и л и ч н о с т ь. Вот чего ни на минуту мы не должны терять из виду”.
   Но именно качество “личности” того или иного государственного лица или важного правительственного чиновника нередко приводило поэта к самым отчаянным вопрошениям: “Почему эти жалкие посредственности, самые худшие, самые отсталые из всего класса ученики, эти люди, стоящие настолько ниже нашего собственного, кстати очень невысокого, уровня, эти выродки находятся и удерживаются во главе страны, а обстоятельства таковы, что нет у нас достаточно сил, чтобы их прогнать?” Среди самых разных “обстоятельств” его особенно поражает “одно несомненное обстоятельство”, свидетельствующее о том, что “паразитические элементы органически присущи святой Руси”: “Это нечто такое в организме, что существует за его счет, но при этом живет своей собственной жизнью, логической, последовательной и, так сказать, нормальной в своем пагубно разрушительном действии. И это происходит не только вследствие недоразумения, невежества, глупости, неправильного понимания или суждения. Корень этого явления глубже, и еще неизвестно, докуда он доходит”.
   С точки зрения Тютчева, одна из главных задач и заключается в том, чтобы обнаружить истинную почву и корень “этого явления” и преодолеть бессознательность и невменяемость по отношению к нему. В его представлении умудренная власть должна по возможности изолироваться от “паразитических элементов” и обходиться без посредничества самодовлеющих бюрократов, осознать свою безнародность и отказаться от “медиатизации русской народности” (т. е. низведения ее на уровень объекта приложения разных сил и идей): “ч е м н а р о д н е е с а м о д е р ж а в и е, т е м с а м о д е р- ж а в н е е н а р о д”. По его мнению, таков “закон нашей возможной конституции”.
   Тютчев приводит конкретные примеры того, как неисполнение “невидимых” законов самодержавного правления приводит в действие “темную основу нашей природы” и дает плачевные результаты “профессиональной” политической деятельности его представителей. “Р а з л о ж е н и е повсюду. Мы двигаемся к пропасти не от излишней пылкости, а просто по нерадению. В правительственных сферах бессознательность и отсутствие совести достигли таких размеров, что этого нельзя постичь, не убедившись воочию. По словам людей наиболее осведомленных, благодаря нелепым переговорам о последнем займе, постыдным образом потерпевшим неудачу, банкротство возможно более чем когда-либо и станет неминуемым в тот день, когда мы будем призваны подать признак жизни можно сказать вместе с Гамлетом: ч т о — т о п р о г н и л о в к о р о л е в с т в е д а т с к о м”. Внешне “нелепые”, а по сути закономерные действия бессовестной, тщеславной и самодостаточной “клики” поэт наблюдал и во время Крымской войны, когда высшие чиновники разворовывали казну, а цензура преуменьшала и умалчивала потери врага и вычеркивала чересчур смелые, по ее мнению, фразы. В реальной действительности духовно-нравственные законы бытия, в лучшем случае, воспринимались руководящими кругами как эфемерная “метафизика”, а ставка делалась на “прагматизм”, демонстрацию силы и доходящие до абсурда запреты самодержавных бюрократов. И тогда, несмотря на внешнюю мощь, духовная ослабленность власти оборачивается усилением материальных аппетитов, эгоистических инстинктов и интеллектуальной пустоты в ее рядах, что и приводит ее к внутреннему подгниванию и постепенному “изнеможению”. Следовательно, существенная задача заключается в том, чтобы власть прояснила свое сокровенное религиозное кредо, “удостоверилась в своих идеях”, обрела “потерянную совесть”, стала более разборчивой по отношению к духовно-нравственному состоянию своих служителей. В устах Тютчева такие слова и понятия, как совесть, честь, благородство, бесчестие, порок и т. п., являются не конъюнктурной риторикой или красивыми оборотами салонной речи, а выражают основополагающий элемент в поведении людей, “незаметно” обусловливающий их судьбы. Его размышления можно пояснить высказываниями А. С. Хомякова, писавшего, что так называемый “реализм”, искусственность и хитрость в достижении ближайших тактических выгод стратегически проигрышны, в конечном счете сами себя наказывают, и что “всякое начало, истекающее из духа и совести, далеко выше всякой формальности и бумажной административности. Одно живо и живит, другое мертво и мертвит”. Более того, “та частная польза, которую мог бы принести ум человека порочного в должности общественной, гораздо ниже того соблазна, который истекает из его возвышения”.
   II
 
   Описанная логика составляет основу историософии и публицистики Тютчева, проступает в его политических статьях и придает им истинный масштаб и непреходящее значение. Наглядным свидетельством тому является и его “Письмо о цензуре в России”, составленное, казалось бы, по вполне конкретному поводу, но рассматривающее актуальные вопросы в свете глубинных закономерностей духовного мира человека и творимого им исторического бытия. “Письмо…” занимает свое особое место среди разнородных официальных, полуофициальных и анонимных записок, писем, статей, получивших широкое распространение с началом царствования Александра II (в ряде случаев они были прямо обращены к царю), критиковавших сложившееся положение вещей в общественном устройстве и государственном управлении и обсуждавших различные вопросы их реформирования. “Историко-политические письма” М. П. Погодина, “Дума русского во второй половине 1855 г.” П. А. Валуева, “О внутреннем состоянии России” К. С. Аксакова, “О значении русского дворянства и положении, какое оно должно занимать на поприще государственном” Н. А. Безобразова, “Восточный вопрос с русской точки зрения”, “Современные задачи русской жизни”, “Об аристократии, в особенности русской”, “Об освобождении крестьян в России” — эти и подобные им произведения так называемой рукописной литературы, принадлежавшие перу К. Д. Кавелина, Б. Н. Чичерина, Н. А. Мельгунова, А. И. Кошелева, Ю. Ф. Самарина и многих других представителей самых разных идейных течений, в большом количестве списков расходились по всей стране. Встречались такие, в которых непосредственно рассматривались возможные изменения в области цензуры и печати, например “Записка о письменной литературе”, отражавшая взгляды К. Д. Кавелина, братьев Милютиных и других либералов, или подготовленное П. А. Вяземским для императора “Обозрение современной литературы”, утверждавшее полезность для страны критического направления в журналистике и одновременно — необходимость разумной правительственной опеки над “благонамеренной гласностью”. Первоначальный период послениколаевской эпохи И. С. Аксаков характеризовал как “эпоху попыток, разнообразных стремлений, движения вперед, движения назад; эпоху крайностей, одна другую отрицающих, деспотизма науки и теории над жизнью, отрицания науки и теории во имя жизни; насилия и либерализма, консервативного прогресса и разрушительного консерватизма, раболепства и дерзости, утонченной цивилизации и грубой дикости, света и тьмы, грязи и блеску! Все в движении, все в брожении, все тронулось с места, возится, копошится, просится жить!”
   В этом хаотическом брожении умов и столкновении различных проектов обновления социальной жизни автора “Письма…” можно отнести к представителям консервативного прогресса, ратовавшим за эволюционные, а не революционные изменения. Не выражая сомнений в христианских основах и нравственных началах самодержавия, а, напротив, стремясь укрепить их, он полагал, что “пошлый правительственный материализм”, “убийственная мономания”, боязнь диалога с союзниками, недоверие к народу, стремление в идейной борьбе опираться лишь на грубую силу подтачивали открытую и незамутненную мощь христианской империи, давали козыри ее противникам, служили не альтернативой, а пособничеством “революционному материализму”. Среди подобных следствий “правительственного материализма” Тютчев особо выделял чрезмерный произвол по отношению к печати, жертвами которого зачастую становились не столько либерально-демократические, сколько славянофильские издания. В русле расширения, по инициативе правительства, гласности “в пределах благоразумной осторожности” и появления массы новых изданий единомышленники Тютчева открывали со второй половины 50-х годов свои журналы и газеты (“Русская беседа”, “Молва”, “Сельское благоустройство”, “Парус”), которые претерпевали цензурные сокращения и задержки и, в конечном итоге, закрывались. Славянофилы признавали самодержавие одним из главных, исконных устоев русской жизни, укреплять который способна свобода совести и слова, преодолевающая убийственный для него чиновничий произвол и казенную рутину. Однако самовластная бюрократия оказывалась сильнее, и позднее, 3 апреля 1870 г., Тютчев писал дочери Анне: “Намедни мне пришлось участвовать в почти официальном споре по вопросу о печати, и там было высказано — и высказано представителем власти — утверждение, имеющее для некоторых значение аксиомы, — а именно, что свободная печать невозможна при самодержавии, на что я ответил, что там, где самодержавие принадлежит лишь государю, ничто не может быть более совместимо, но что действительно печать — так же, как и все остальное — невозможна там, где каждый ч и н о в н и к чувствует себя самодержцем”.
   Для понимания внутренней логики “Письма…” важно еще иметь в виду происходивший во второй половине XIX в. своеобразный поиск адекватного отношения к нарождавшимся в России феноменам общественного мнения, гласности, свободы журналистики. В осмыслении взаимоотношений государства и общества через посредничество печатного слова Тютчев своеобразно солидаризировался с такими, например, правительственными деятелями, как в 60-е годы П. А. Валуев или позднее К. П. Победоносцев. До известной степени и в фундаментальных вопросах они являлись как бы единомышленниками поэта по прогрессивному консерватизму (хотя в определенных обстоятельствах он нередко и резко критиковал конкретные действия П. А. Валуева) и рассматривали прессу как новую неоспоримую силу, становящуюся универсальной формой цивилизации и действующую в условиях падения высших идеалов, исторических авторитетов и, говоря словами самого поэта, “самовластия человеческого “я” (при этом сознательно или бессознательно, но закономерно превращающуюся в инструмент подобных процессов). В документах разных годов, в том числе и в записке “О внутреннем состоянии России”, П. А. Валуев подчеркивал: “При самом даже поверхностном взгляде на современное направление общества нельзя не заметить, что главный характер эпохи заключается в стремлении к уничтожению авторитета. Все, что доселе составляло предмет уважения нации: вера, власть, заслуга, отличие, возраст, преимущества, — все попирается: на все указывается как на предметы, отжившие свое время . Наша пресса вся целиком в оппозиции к правительству. Органы прессы являются или открытыми и непримиримыми врагами, или очень слабыми и недоброжелательными друзьями, которые идут дальше целей, какие ставит себе правительство. Его собственные органы неспособны или парализованы . Россия представляет первый пример страны, где действие политической печати допускается без противовеса”.
   В такой парадоксально складывавшейся для самодержавного государства ситуации оппозиционные либеральные, демократические, революционные, легальные и нелегальные издания в России и за рубежом получали и известные моральные преимущества, ибо сосредотачивались на критике реальных недостатков и злоупотреблений существовавшего строя, хотя в своей положительной программе исходили из идеологической риторики невнятного гуманизма и прогресса, утопически уповавшей на внешние общественные изменения, что приводило впоследствии (без учета подчеркнутого Тютчевым антропологического фактора, несовершенной и греховной природы человека) к кровавым революциям, гражданским войнам, упрощению и примитивизации отношений между людьми в цивилизационном процессе. Такая критика при такой “положительной” программе предполагала соответствующий подбор известий и фактов, их сокращение, поворачивание и освещение с тех сторон, которые требовались не полнотой истины, а политическими, идейными, материальными, финансовыми, личными интересами. “Сочиняя” на этой основе общественное мнение, пресса затем “отражает” и проповедует его, формируя тем самым замкнутый круг (оторванный от всего многообразия социальных “голосов”) и оказывая на людей огромное влияние без должной легитимности (в тютчевском понимании этого слова). Отсутствие в газетной деятельности, манипулирующей заколдованно отдающимся в ее власть человеком, достаточных нравственных оснований и подлинной легитимности подчеркивал Н. В. Гоголь: “Люди темные, никому не известные, не имеющие мыслей и чистосердечных убеждений, правят мнениями и мыслями умных людей, и газетный листок, признаваемый лживым всеми, становится нечувствительным законодателем его не уважающего человека. Что значат все незаконные эти законы, которые видимо, в виду всех, чертит исходящая снизу нечистая сила, — и мир это видит весь и, как очарованный, не смеет шевельнуться? Что за страшная насмешка над человечеством!” К. П. Победоносцев, вопрошая, кто дал права и полномочия той или иной газете от имени целого народа, общества и государства возносить или ниспровергать, провозглашать новую политику или разрушать исторические ценности, замечал: “Никто не хочет вдуматься в этот совершенно законный вопрос и дознаться в нем до истины; но все кричат о так называемой свободе печати, как о первом и главнейшем основании общественного благоустройства Нельзя не признать с чувством некоторого страха, что в ежедневной печати скопляется какая-то роковая, таинственная, разлагающая сила, нависшая над человечеством”. Эта сила ссылается на читательский “спрос”, навязываемый ее же ретивым “предложением”, которое превращается из свободы в деспотизм печатного слова, уравнивает “всякие углы и отличия индивидуального мышления”, отучает от самостоятельного мнения, в массе передаваемых сведений становится источником мнимого знания и образования, рассчитывает с помощью рыночных талантов и привлекательно-шокирующей информации “на гешефт” и на удовлетворение “низших инстинктов”, а не “на одушевление на добро”. В результате “никакое издание, основанное на твердых нравственных началах и рассчитанное на здравые инстинкты массы, — не в силах будет состязаться с нею”.
   К. П. Победоносцев признавал огромное значение печати как значительного явления культуры, средства обмена мыслями, распространения идей, влияния на людей, как “характерного признака нашего времени, более характерного, нежели все изумительные открытия и изобретения в области техники”, и вместе с тем подчеркивал: “Нет правительства, нет закона, нет обычая, которые могли бы противостоять разрушительному действию печати в государстве, когда все газетные листы его изо дня в день, в течение годов повторяют и распространяют в массе одну и ту же мысль, направленную против того или другого учреждения”.