А если б взглянуть на земную бескрайность из глубин поднебесья, стало бы отчетливо видно, что вокруг Москвы постепенно образовывалось гигантское кольцо, состоявшее из канав, из что-то скрывавших под собой бугров, из наклоненных в сторону от города густых линий столбиков и замысловато разбросанных железных крестовин, из нагромождений сваленных деревьев. Эта почти полумиллионная армия мирных жителей советской столицы, главным образом женщин, готовила для своих отступающих под напором врага и для формировавшихся в тылу новых дивизий опорные места битвы: копала противотанковые рвы и эскарпы, строила доты и дзоты, устанавливала всякого рода препятствия – надолбы, ежи, делала лесные завалы… Работы на одних участках уже заканчивались, на других были в полном разгаре, на третьих только начинались. Все делалось под строгим контролем военных специалистов – так, чтобы огневые сооружения, строящиеся сзади препятствий, были менее заметны со стороны противника и имели перед собой простор для обзора и обстрела. Расчищались опушки и оборудовались огневые точки. Продуманно использовались для создания рубежей обороны складки местности, речки и речушки, заболоченные места, населенные пункты и отдельные строения.
   В составе руководства всех участков были партийные работники, в большинстве – секретари райкомов партии… А итог работ мог только изумлять: вокруг Москвы к концу лета был вырыт 361 километр противотанковых рвов, 331 километр эскарпов, построено 4026 пушечных и 3755 пулеметных дотов и дзотов, устроено 1528 километров лесных завалов…
 
   Да, случится же такое!.. Воздушная трасса лейтенанта Виктора Рублева сошлась с наземной дорожкой Ирины Чумаковой. Сошлась, да и разошлась…
   Уже с неделю были на земляных работах Ольга Васильевна и Ирина. Жили в одной из многочисленных брезентовых палаток, стадом разбредшихся в молодом сосняке. Но чаще спали на воздухе, у палатки, на толстой подстилке из душистого сена. Ирина вместе с матерью рыла ямы для надолб; работа не хитрая: копаешь продолговатую яму, а потом в ней, сбоку, еще яму, чтобы общая глубина достигла трех метров и опущенное туда бревно само по себе устанавливалось под нужным углом, затем яма засыпалась землей и плотно трамбовалась. Вот и получалась надолба – одна за другой, ряд в ряд… Попутно Ирина выполняла и роль санитарки, имея при себе сумку с медикаментами. Врачевала волдыри, царапины, ушибы и, случалось, раны. Первые дни показались им с непривычки невыносимой каторгой и мучительной вечностью, но потом втянулись в работу и как бы слились силами со всеми остальными женщинами и девушками и стали такими же неузнаваемо загорелыми, с облупившимися носами. и с огрубелыми, мозолистыми ладонями рук.
   Ольга Васильевна, пересиливая не покидавшую ее ломоту в пояснице, все размышляла о счастливых прожитых без войны годах, о всяких событиях, вступала в разговоры и даже споры с женщинами, работавшими рядом. Часто вспоминала слова своего разлюбезного Федора, который нередко твердил: «Труд – это творчество или первооснова любого вида творчества; итог труда – высшая степень творческого чувствования и проявление счастья…» Нет, не приносили радости эти трудовые дни под палящим солнцем, эта боль в пояснице, в икрах ног и в руках, державших лопату со скользким черенком.
   И вот однажды она услышала рядом с собой:
   – Ольга Васильевна?! Ангел мой, а вы как оказались здесь?! – Голос прозвучал с приторностью и знакомой картавинкой.
   Ольга распрямилась и, стоя по колени в недорытой для надолбы яме, увидела над собой их московского дворника Губарина. Военная форма, точно такая же, как на Бачурине, и укороченные усы изменили его до неузнаваемости; лицо сделалось куда приятнее и браво-моложавым.
   Да, это был он – их дворник Губарин Никанор Прохорович, который помог Ирине снести и сдать на почту, как и полагалось ввиду войны, радиоприемник, принадлежавший покойному Нилу Игнатовичу Романову. Губарин же был и понятым при вскрытии представителем милиции сейфа умершего профессора и шкатулки с драгоценностями, оставленными в наследство Ольге Чумаковой.
   – Никанор Прохорович, как вас могли отпустить из Москвы?! – искренне удивилась Ольга Васильевна. – Вы же начальник пожарной дружины нашего дома на случай бомбежки! Кто вас из жильцов заменит? – Она встревоженно вернулась мыслями в свой московский дом, во двор со сквером и ощутила их полную незащищенность без дворника Губарина.
   – Не жильцы, а обыватели, – извинительно сказал, поглаживая усы, бывший дворник. – Все настоящие граждане, патриоты, не отсиживаются в такое время по домам и не прикрываются пожарными дружинами… Вот и вы, полагаю, не случайно здесь…
   – Мы с Ирочкой, как все, – ответила Ольга Васильевна.
   – И ваша красавица дочь здесь? – изумился Губарин и огляделся по сторонам.
   – Она сейчас на медпункте делает перевязки легкораненым. Нас вчера бомбили, – пояснила Ольга Васильевна.
   – Знаю, ангел мой, сам нырял в щель – прятался от бомб… Но я не могу позволить, чтобы вы, жена генерала, мозолили свои рученьки на окопных работах.
   – Я для этого и приехала сюда.
   – Мы найдем вам занятие не менее полезное и важное.
   Ольга обратила внимание на то, что к их разговору стали с любопытством прислушиваться женщины, копавшие ямы по соседству, и раздраженно перебила Губарина:
   – Никанор Прохорович, здесь все равны, и норма выработки для всех одинакова… Не отвлекайте меня от дела.
   Не могла она знать, что дворник Губарин, он же бывший графский сын Николай Святославович Глинский, человек высокообразованный и с нетерпением ждавший прихода немцев, имел свои виды лично на нее, как привлекательную женщину, и на ее богатство, не веря в то, что она действительно все наследственные драгоценности до грана отдала государству на нужды войны. По требованию своего младшего брата Владимира, кадрового, как оказалось, абверовца, Николай должен был отправиться с московским ополчением на Западный фронт, перейти там на сторону врага и передать абверовцам от Владимира, носившего у немцев кличку Цезарь, сведения о судьбе абвергруппы, которой Владимир командовал в первые дни войны, о его нынешнем месте пребывания, а также разработанный и выверенный им план покушения на Сталина и, возможно, на других большевистских руководителей и главных военачальников.
   Но уже в вагоне поезда, везшего ополченцев в сторону фронта, Николай Губарин наслышался такого о кровопролитных боях на Смоленской возвышенности, что его охватил ужас. Ходить в штыковые атаки и при удачном случае поднять перед немцами руки? Где же гарантия, что они обратят на это внимание? А если свои заметят?.. Хоть и говорят, что пуля – дура… Нет, она способна очень сообразительно сделать свое дело.
   Поразмышляв о том, что его брату Владимиру, который с документами майора Красной Армии Птицына долечивал раненую руку в одном из московских госпиталей, спешить с покушением на Сталина не следует (все равно немцы придут в Москву), Николай решил тоже не торопиться. И когда подъезжали к Голицыно, он судорожно схватился за сердце, сумел даже вызвать на своем лице бледность и испарину на лбу. Его ссадили с поезда, проводили в медицинский пункт.
   Так дворник Губарин отстал от ополченцев, а потом там же, в Голицыно, попал в распоряжение начальства, руководившего рытьем окопов, противотанковых рвов и строительством дзотов. Возраст и солидный вид Губарина-Глинского внушил начальству расположение к нему, да еще неожиданная встреча со своим домоуправом Бачуриным; и Губарин сам стал небольшим начальником: помощником Бачурина по обеспечению строительных отрядов землеройными, пилющими и колющими инструментами.
   – Ну как знаете, ангел мой. – И Губарин, галантно поклонившись, зашагал прочь. – Я хотел как лучше.
   А вечером, когда вся пестрая армия землекопов отхлынула в сосняк, к палаткам, и уселась за дощатые столы ужинать, к Ольге Васильевне, которая от усталости еле управлялась с ложкой, выгребая из алюминиевого котелка жирную пшенную кашу, подсела молодая женщина. Ее все знали как водовозку Валю, по целым дням ловко правившую старой лошадью, запряженной в оглобли пожарной бочки. Валя исправно развозила свежую родниковую воду вдоль трассы землеройных работ. У нее было славное личико с мягкими, округлыми чертами – не броскими и не яркими. Но когда Валя улыбалась, то лицо ее менялось, будто высветливалось изнутри какой-то особой привлекательностью. Казалось, сама доброта поселилась в ее улыбке и чуть загадочных глазах. Правда, среди женщин ходили сплетни, что Валя путалась кое с кем из начальства, кто-то видел ее свидание в недалеком лесу с незнакомым лейтенантом. Но Ольга Васильевна не придавала значения этой женской болтовне и относилась к Вале приветливо и доброжелательно.
   – Генеральша, у меня к тебе поручение, – зашептала Валя, толкнув под столом коленкой ногу Ольги Васильевны.
   – Меня зовут Ольгой…
   – Была Ольга, а теперь генеральша… Все знают.
   – Ну и что? Какое поручение?
   – Мне передал Губарин, а ему, видать, начальство повыше… Приглашают тебя поужинать в командирскую столовую… Шампанское будет, шоколад… Хотят там тебя и на работу пристроить, а твою дочь – в санитарную часть штаба…
   – А шампанское какое? Сладкое, полусладкое или сухое? – с притворной заинтересованностью спросила Ольга Васильевна, покосившись на притихшую рядом Ирину.
   – А шут его знает! Шампанское – оно и есть шампанское. Шипит и в нос шибает. Не пожалеешь, генеральша, – убеждала Валя.
   – Но хоть на льду настоянное? – спросила Ирина, включившись в словесную игру матери.
   – Тю на тебя! Какой сейчас лед?! – изумилась Валя.
   – А ты разве не знаешь, что генеральши пьют шампанское только охлажденное в серебряном ведерке со льдом?
   Валя, догадавшись, что Ольга Васильевна и ее дочь с презрением шутят над ней, обиженно отвернулась, не зная, как держать себя дальше.
   В сосняке все вокруг заволоклось мглой – пора было ложиться спать. Звяканье ложек о котелки и алюминиевые тарелки постепенно затихало, таял женский застольный галдеж, будто размытый теменью. И лишь гудение надоедавших комаров вдруг начало набирать силу…
   Но то оказался не комариный звон: это шли на Москву эскадры немецких бомбардировщиков…
   С протяжно-угрожающим ревом пронеслись над лесом навстречу врагу звенья наших истребителей. В прогалинах верхушек ветвистых молодых сосенок засветилось на западе небо: далекие прожекторные лучи будто растворили его неприглядность и раздвинули звездную ширь. Вскоре донеслись до лагеря приглушенные расстоянием пулеметные очереди и хлопки-выстрелы самолетных пушек.
   «Иду-иду-иду!» – многоголосо и грозно возвещали, набирая густоту и силу, моторы немецких бомбардировщиков. Этот давящий и пугающий звук заполнил, казалось, весь звездный шатер темного неба и падал на лагерь строителей со всех сторон.
   Через какое-то время в рокот немецких бомбовозов вдруг ворвался нарастающий и захлебывающийся вой одинокого истребителя, летевшего, кажется, над самыми верхушками молодого леса. Над лагерем его мотор будто взвыл от смертельного удара – послышался похожий на выстрел хлопок, и в небе остался только размеренный гул немецких самолетов; все различили оборвавшийся шум мотора истребителя, и многие увидели, как он косым полетом скользнул над Минским шоссе и наклонно устремился в сторону недалекого безымянного озера, окруженного высокими камышами и коварно-топкими болотами-торфяниками. Тут же со стороны озера донесся гулкий звук удара, вслед за которым послышался шум падающей воды и коротко шваркнувшего в ней раскаленного железа.
   Ольга Васильевна от охватившего ее испуга не успела ничего осмыслить, как Ирина, быстро сняв висевшую на сучке сосны санитарную сумку, взволнованно крикнула:
   – Мама, бежим! Там наш летчик гибнет!
   В сторону упавшего истребителя побежали несколько десятков людей, главным образом юношей. Ольга Васильевна тоже выскочила на опушку сосняка, но увидела, что до темнеющей стены камышей довольно далеко, и в нерешительности остановилась.
   В это время буквально в десятке метров от нее приземлился парашютист. Он гулко ударил ногами о землю, затем свалился на бок, перевернулся на спину и несколько мгновений лежал неподвижно, как мертвый.
   «Немец!» – испуганно трепыхнулась мысль у Ольги Васильевны.
   Парашютист зашевелился, затем сел, и послышался его урчащий, сдавленный болью голос, в котором она разобрала бранно-матерные слова.
   «Свой!» – облегченно вздохнула.
   Парашютиста окружили выбежавшие из сосняка люди, помогли встать, освободиться от лямок парашюта.
   Это был лейтенант Виктор Рублев.
   – До Кубинки далеко отсюда? – с тяжкой удрученностью спросил он.
   – Порядочно, – ответила за всех водовозчица Валя. – Садись в мою карету, подвезу до штаба, а оттуда на машине подбросят. – И она указала на впряженную в двуколку с бочкой лошадь, стоявшую на опушке.
   …И опять господин случай. Задержись Ирина в лесу на несколько минут, она непременно встретилась бы с любившим ее первой и страстной юношеской любовью Виктором Рублевым – ленинградским лейтенантом, о котором вспоминала, ощущая в сердце сладкое щемление и смутную тревогу. А может, и не узнала б его? Могло случиться и такое – ведь у них были только две короткие встречи…
   Явившись в штаб полка – двухэтажное кирпичное здание, замаскированное растянутыми на шестах сетками, – лейтенант Рублев сложил в углу коридора скомканное, опутанное лямками полотнище парашюта и, подойдя к старшему лейтенанту с красной повязкой на рукаве, сидевшему за столом дежурного, спросил:
   – Кому докладывать?
   – О чем?
   – Ну я после задания. Не нашел аэродром, а бензин кончился… Пришлось выброситься…
   У старшего лейтенанта вытянулось лицо и холодком промелькнул страх в сузившихся зрачках глаз. Он сказал:
   – У всех хватило бензина, и все нашли аэродром… А ты что, в одиночку летал?
   – Я отстал на взлете… Забыл отсоединить телефонный шлейф от шлемофона. Чуть голову себе не оторвал.
   – Ну и ну! – произнес осипшим голосом дежурный и спросил, придвинув журнал для записей: – Как фамилия и чья эскадрилья?
   Записав все, что полагалось, старший лейтенант уже сочувственно посмотрел на Рублева и сказал:
   – Сейчас все на верхотуре. – Так условно именовался командный пункт полка. – Отражают налет немцев… А ты, герой, бери лист бумаги и пиши объяснение. Только правду пиши!
   Рублев измерил старшего лейтенанта укоряюще-болезненным взглядом и, повернувшись, пошел на летное поле, где бензовозы заправляли бензином вернувшиеся с боевого задания истребители…
   На второй день лейтенанту Рублеву действительно пришлось объясняться с военным дознавателем, который по поручению военного прокурора уточнял обстоятельства утраты летчиком боевого самолета. Сложность положения, в которое попал Виктор, заключалась в том, что воздушная разведка не могла обнаружить место падения его самолета, чтобы послать туда специалистов, которые бы по виду лопастей винта могли убедиться, что Рублев действительно таранил в ночном бою вражеский самолет. Место же падения «юнкерса», сбитого в районе Солнечногорска, было найдено. Однако немецкий самолет разметало взрывом на огромной и очень заболоченной территории – сработал высокооктановый бензин. Ни по каким признакам невозможно было удостовериться, что он действительно таранен, а не сбит пулеметным огнем, ибо на обломках бомбардировщика были обнаружены следы пуль. Да и сопоставление скоростей «юнкерса» и истребителя И-16 было не в пользу доказательств лейтенанта Рублева.
   А Виктор даже не мог представить себе, что его всерьез заподозрили в трусости и не верили в то, во что не поверить было, с его точки зрения, просто немыслимо. Ведь он вначале заклинил огнем своего пулемета один мотор «юнкерса», а затем заставил его удирать пикированием. После выхода из пике «юнкерс» на одном работающем моторе уже не обладал прежней скоростью, да и Виктор, подняв из пике истребитель на несколько секунд раньше бомбардировщика, сократил свою кривую и резко сблизился с немцем. Попросив у дознавателя, которым оказался вчера дежуривший по штабу старший лейтенант, лист бумаги, он аккуратно вычертил траекторию пикирования «юнкерса» и траекторию маневра своего истребителя, сделал даже тригонометрические вычисления. Но дознаватель в тригонометрии оказался не силен, а тут еще сбивали всех с толку показания пленного немецкого полковника фон Рейхерта – командира экипажа тараненного лейтенантом Рублевым «юнкерса». Полковник с саркастической улыбкой доказывал, что русские сбили его каким-то тайным оружием, категорически отрицал, что у его самолета был заклинен один мотор, иначе, мол, он, командир экипажа, не позволил бы отрываться от советского истребителя пикированием, ибо на одном моторе у «юнкерса» не хватило б мощности выйти из пике. Так ли это?.. Но несомненно, что Ю-88 с двумя исправными моторами советскому истребителю И-16 не догнать.
   Вроде бы все логично. Но кто же тогда сбил самолет полковника фон Рейхерта? Впрочем, такой вопрос не особенно занимал военного дознавателя, так как в ту ночь многие немецкие бомбардировщики получили изрядные порции пуль и снарядов при атаках советских истребителей; вполне возможно, что успех кого-то из наших летчиков остался незамеченным.
   А командиру истребительного полка уж очень хотелось зарегистрировать первый ночной таран за своим летчиком. Да и убежденность лейтенанта Рублева, с которой тот доказывал свою правоту, подкупала командира. И он, не закрывая заведенного на лейтенанта следственного дела, разрешил ему вместе с двумя бойцами из команды аэродромного обслуживания попытаться разыскать свой упавший истребитель.
   – Если найдете самолет, то в качестве доказательства тарана хоть отпилите одну лопасть винта, – приказал командир полка.
   И Виктор отправился на поиски.

16

   Воображение всегда безбрежно и почти неуправляемо. Оно бывает палачом и щедрым благодетелем. Это испытывал на себе Федор Ксенофонтович Чумаков, сидя среди раненых в маломощном санитарном автобусе. Переваливаясь на ухабах Старой Смоленской дороги, той самой, по которой в 1812 году Наполеон шел со своей армией на Москву, автобус к утру миновал городишко Кардымово и уже держал путь на Дорогобуж, где, предположительно, можно будет определиться в полевой госпиталь.
   Генерал Чумаков изнемогал от наплыва мыслей, пытаясь еще и еще раз проникнуть во все случившееся с его войсковой группой, высветлить в уме складывавшиеся ситуации и определиться в ответе: все ли правильно сделал он там, в районе Красного, и ранее, чтоб не позволить немцам рассечь группу и прорваться к Смоленску?.. А главное, томил вопрос: что и как произошло после его ранения? Сумеет ли полковник Гулыга со штабом не распылить оставшиеся части и пробиться из очередного окружения? Должен суметь!.. Разумен же… Но не всегда благоразумен. Разум и благоразумие – вещи разные, пусть и лежат рядом. Боится полковник рисковать, а на войне риск подчас решает успех боя. Нельзя на войне без риска. И, принимая окончательное решение, уже не надо вопросительно оглядываться на других, ибо этим проявишь неуверенность и посеешь у подвластных тебе людей недоверие к своему решению.
   Не подозревал Федор Ксенофонтович, что в следственных инстанциях военной прокуратуры Западного фронта в какой-то степени подобным образом размышляли и о нем самом, приняв меры к его розыску. Прокуратуре стало известно, что генерал Чумаков причастен к взрыву смоленских мостов через Днепр, хотя на это не имелось санкции ни штаба фронта, как было обусловлено в письменном приказе начальнику гарнизона полковнику Малышеву, ни даже командующего 16-й армией генерала Лукина. Заодно кто-то заронил сомнение – так ли уж тяжело ранен Федор Ксенофонтович, что отстранился от командования своей войсковой группой, покинул район боевых действий, но нашел возможность вмешиваться в дела начальника Смоленского гарнизона, подчиненного командующему 16-й армией. Ко всему этому еще добавлялась и зловещая ситуация с майором Птицыным, с которого не спускала глаз контрразведка, заподозрив в нем гитлеровского агента. Птицын по поручению Чумакова навещал в Москве его семью.
   Не догадывался Федор Ксенофонтович, что над его седеющей головой сгущались темные и небезопасные тучи. Он пока был поглощен своими мыслями и воспоминаниями, хотя боль в раненых плече и шее иногда вытесняла тиранившие его сомнения, и тогда он начинал ощущать – может, впервые в жизни, – сколь томительно тяжко бывает на душе, когда время течет бессмысленно, вкладываясь в рвущую тело боль и в удары самого верного счетчика минут – собственного сердца.
   Именно эти наполненные болью и ощущением безвременья часы были весьма мучительными, тем паче что ничем не мог помочь, когда автобус надолго останавливался в пробках на переправах, в уличных заторах или когда водитель, оставив кабину, убегал куда-то с ведерками клянчить бензин, визгливо доказывая где-то там, в стороне, что у него среди раненых находится чуть ли не маршал.
   В автобусе стояла духота, терпко пахло испарениями крови и мочи, и клубилась встряхиваемая пыль. Дорога за Кардымовом была разбитой, над ней непрестанно висела курчавившаяся серая завеса, поднятая шедшими в обе стороны машинами, тракторами, повозками… Федор Ксенофонтович на остановке в Кардымово уступил свои Подвесные носилки старшему лейтенанту, тяжело раненному в грудь при бомбежке, а сам сел на шершавое от засохшей крови место в углу автобуса, потеснив сидячих раненых. От нечего делать стал прислушиваться к разговорам в автобусе. Разговорчивее всех был Алесь Христич, раненный в голову осколком противотанковой гранаты, им же брошенной у смоленской военной комендатуры в грузовик с немецкими диверсантами. Сержанта Чернегу пришлось высадить еще на выезде из Смоленска – из-за тесноты в автобусе. Да и не было необходимости, чтоб сержант дальше сопровождал генерала Чумакова.
   Федор Ксенофонтович с радостным удовлетворением отметил про себя, что в столь тяжкое время, в такой тревожно-напряженной атмосфере, при бомбежках и обстрелах дороги с воздуха, раненые не ныли, не паниковали, сдержанно говорили о том времени, когда Красная Армия сплошным фронтом станет лицом к немцам и те побегут вспять; высказывали мечты, как бы побыстрее вернуться в строй: ведь они, мол, поднабрались боевого опыта и воевать будут с большим знанием дела. Эти подслушанные разговоры повергли Федора Ксенофонтовича в размышления о том, сколь не прав был тот древний мудрец, утверждавший, что истинно счастливым бывает только тот, кто творит… Военный же человек, мол, никогда не может быть счастливым, ибо он существует для войны, то есть для разрушения… Конечно, кто творит, созидает, тот испытывает огромное счастье. Но разве он, Чумаков, не счастлив, созидая советского воина с его светлым внутренним миром, воина, способного и жаждущего защищать то, что является плодом созидателей новой жизни? Вот они, эти воины, вокруг него. Апогей счастья военного человека конечно же в победе над врагом, захватчиком…
   А ведь эта победа обязательно придет… Следовательно, военное дело, как оно поставлено в Красной Армии, есть творчество – от начала и до конца, в мирное время и на войне…
   Прежде чем попасть в Дорогобуж, надо было проехать через днепровскую переправу в деревне Соловьево, которая находилась в самой узкой части горловины – между Ярцевом и Ельней, захваченными немцами. Эту горловину враг настойчиво пытался перехватить, нависнув над Соловьево с севера и юга будто двумя железными челюстями раскрытой гигантской пасти. В этой горловине продолжали сражаться армии Курочкина и Лукина. Сомкнуться грозным челюстям мешал, словно стальная распорка, сводный, довольно крепкий, состоявший из опытных бойцов и командиров отряд сорокалетнего полковника Лизюкова Александра Ильича. Этот отряд, усиленный полутора десятками танков – остатками 5-го механизированного корпуса – и несколькими дивизионами артиллерии, оборонял не только соловьевскую, но и радчинскую, что ниже по Днепру, переправу. Ближайшими помощниками полковника Лизюкова, как правая и левая руки, были испытанные в боях командиры полков майоры Сахно и Шепелюк.
   Чем ближе подъезжал санитарный автобус к раскинувшейся на холмистом берегу Днепра деревне Соловьево, тем явственнее чудилось генералу Чумакову, да и всем другим раненым, что приближаются они к передовой линии фронта, где ожесточенность боя вскипала до высшей степени.
   Самым тяжким оказалось переехать через переправу в Соловьево. Перед собранным из железных понтонов мостом с обеих сторон реки скопилось на дороге и ее обочинах множество машин и повозок. А в небе над этим скопищем и над мостом кружили немецкие бомбардировщики и несколько наших истребителей. Свист бомб, тяжкие взрывы, рев самолетных моторов, пальба зенитных орудий и счетверенных пулеметов сливались в страшный грохот, заглушавший командные окрики и матерщину на переправе, вопли раненых людей – военных и гражданских – и предсмертное ржание лошадей. Но это были еще не самые страшные дни Соловьевской долины. Самые страшные наступят тогда, когда поток войск направится только в одну сторону – на восток…