Полковник Лизюков лично руководил переправой. Впрочем, сказать «руководил» – будет не совсем точно. Он жестоко диктовал всем свою волю – тем, кто проезжал через наплавной мост, саперам, днем и ночью чинившим его, зенитным батареям, которым приходилось вести огонь не только по самолетам, но и по прорывавшимся к переправе немецким танкам, и всем тем, кто сгрудился на дороге и на берегу Днепра. Крутолобый, с облысевшей головой, глаза с прищуром, лицо добродушное, на котором выделялся широкий, мясистый нос, – весь внешний облик полковника вязался и не вязался с непостижимостью его характера. Он, этот характер, проявлялся то в бурных всплесках гнева, то в увещевательных или укоряющих интонациях, когда наводил порядок на въездных путях на наплавной мост или когда появлялся у места наведения запасного моста ниже по течению Днепра.
   Генерал Чумаков узнал полковника Лизюкова по голосу, когда тот проходил мимо их санитарного автобуса, уже долго стоявшего в застопорившейся колонне машин и повозок. Лизюков кого-то грозно отчитывал за какую-то провинность, и Федор Ксенофонтович громко позвал его:
   – Александр Ильич! Это ты?!
   Лизюков заглянул в автобус и не сразу узнал Чумакова, хотя судьба не единожды сводила их в академических аудиториях и на всякого рода сборах и совещаниях. Когда-то на краткосрочных курсах их особенно сблизило знание немецкого языка, но Лизюков, будучи сыном одаренного сельского учителя из Белоруссии, владел еще французским и немного английским, чем немало гордился.
   И когда он признал Чумакова, тут же, без лишних слов, строго спросил:
   – Ходить можешь?
   Федор Ксенофонтович, конечно, смог бы при чьей-нибудь помощи пройти несколько сот метров. Но, когда заметил, как настороженно замкнулись на нем взгляды всех раненых, находившихся в автобусе, ответил:
   – Не могу, Александр Ильич. Отяжелел я…
   – Тогда мы тебя на носилках перетащим в одну из передних машин… Иначе настоишься…
   – Спасибо, Саша, не надо. Я уж как-нибудь со своей компанией буду терпеть…
   – Черт упрямый! – беззлобно ругнулся Лизюков. – Ладно, что-нибудь придумаем. – И удалился.
   Через десяток минут к их автобусу подошел, неровно тарахтя мотором, тракторишко какой-то странной марки; его чумазый водитель в пропитанном соляркой комбинезоне соединил металлическим тросом автобус со своим железным конем, и они общими усилиями (трактора и автобуса) сползли на кочковатую болотистую обочину дороги и медленно потянулись к въезду на переправу. Здесь их встретил со своими людьми полковник Лизюков.
   Встав на откидную подножку автобуса, полковник спросил в открытую дверь:
   – Федор, что там происходит?
   – Наводи больше переправ и строй подъездные пути, – суховато ответил Чумаков. – Если со стороны Ярцева, Рославля и еще откуда-нибудь наши немедленно не нанесут удары по смоленской группировке немцев, то через твои переправы, я полагаю, будут пробиваться армии Лукина, Курочкина и частично Конева… А это, сам понимаешь, хлынут тысячи… Плюс артиллерия, тягачи, автотранспорт…
   – Да немцы и сейчас напирают, чтоб перехватить нашу горловину, – сказал Лизюков. Затем раздраженно спросил: – А из чего строить мосты?!
   – Хотя бы из домов, – не раздумывая сказал Федор Ксенофонтович. – Вон сколько дерева!
   – Вчера мне местные бабы предложили разбирать их дома… Многие уже и барахло перетащили в землянки на огородах. Но дома из хлипкого материала – сваи мне нужны.
   – Готовь хоть плоты и пешеходные мостики! Все сгодится!
   На этом они и расстались, не предчувствуя, что это была их последняя встреча.
   Вскоре «санитарка» оказалась за Днепром. И это было вовремя: в раскрытую дверь автобуса раненые видели, что над переправой появилась очередная группа «юнкерсов», выстраиваясь в карусель для бомбежки моста и зенитных батарей. Зенитчики, прикрывавшие переправу, тоже вступили в дело: в небе вокруг бомбардировщиков стали вспыхивать черные облачка разрывов снарядов.
   До Дорогобужа добрались без особых препятствий. Ориентируясь по фанерным указателям-стрелкам с подписями «ППГ», что означало – «Походный полевой госпиталь», подъехали к двухэтажному кирпичному зданию. Но автобус с ранеными не пропустили даже на территорию двора – госпиталь был переполнен. Дежурный вра, ч, протиснувшись в автобус, опытным взглядом окинул раненых и приказал двоим своим санитарам снять носилки со старшим лейтенантом, губы которого кроваво пенились, а изо рта рвался надсадный хрип. Сопровождавшей автобус рыжеволосой санитарке – молоденькой девчонке – приказал получить в госпитальной аптеке медикаменты, бинты и следовать с автобусом вплоть до Вязьмы, свернув, однако, на север, к магистрали Минск – Москва, где дорога была получше.
   Долог июльский день, особенно когда его небо без устали грозит бомбами и пулями всем обитающим на земле, охваченной военными заботами. Солнце было еще высоко, когда санитарный автобус, дымя по Минской шоссейной магистрали, приблизился к повороту на Вязьму. Здесь его остановил «медицинский маяк» – боец с красным флажком в руке. Неподалеку от этого места, в кювете, догорали останки двух грузовиков, разбомбленных несколько часов назад; воздух от этого был удушливым: пахло взрывчаткой, сгоревшей масляной краской и еще чем-то ядовито-приторным, вызывавшим тошноту и резь в глазах. Рядом у дороги группа красноармейцев сталкивала в яму убитую лошадь; двое тащили ее за ноги, а двое подваживали ломом спинной хребет. Лошадь упала в яму, заурчав утробой, и тут же на нее посыпалась земля, сбрасываемая лопатами.
   Вся эта картина с догоравшими машинами и погребением убитой лошади хорошо была видна в раскрытую дверь автобуса Федору Ксенофонтовичу, и он подумал о том, что война слишком глубоко вклинилась в глубь России, везде густо посеяв тяжкую беду.
   Причина остановки автобуса никому не была ясна, и раненые забеспокоились: в автобусе наступило сторожкое безмолвие. Вдруг в дверь заглянул военный, судя по петлицам, медик, лицо которого на фоне солнечного неба показалось всем черной маской.
   – Генералы, старшие командиры и отяжелевшие раненые есть в машине? – строго спросил он у вышедшей из автобуса рыжеволосой санитарки.
   – Есть генерал-майор, – с некоторой гордостью ответила санитарка. – Ранение у него средней степени, но уже пора на операционный стол.
   – Самостоятельно выйти можете, товарищ генерал? – полуприказным, но предупредительным тоном спросил военврач третьего ранга; медик был именно в таком звании, как потом разглядел Федор Ксенофонтович.
   – Зачем? – удивился генерал Чумаков, тем не менее осторожно поднялся со своего места, стараясь не сдвинуть повязок на ранах.
   – И вещички возьмите с собой, если есть, – добавил военврач.
   – Зачем? – с недоумением повторил свой вопрос Чумаков, взяв полевую сумку, в которой были топографические карты, устаревшие донесения и набор бритвенных принадлежностей. Чемодан с его «вещичками» остался где-то там, за Смоленском, в одной из штабных машин.
   Военврач помог Федору Ксенофонтовичу ступить с откидной ступеньки автобуса на землю и сказал:
   – Тут недалеко посадочная площадка. У нас в санитарном самолете есть свободные места… Не лететь же нам в Москву налегке…
   Словно пламя полыхнуло в груди Федора Ксенофонтовича – радость тугой волной ударила в сердце, опалила лицо, и он на мгновение стремительной мыслью уже оказался в Москве, на 2-й Извозной улице, в квартире покойного Нила Игнатовича, увидел устремившиеся к нему для объятия руки жены Оли, ее сверкающие счастьем и любовью глаза, а рядом – милая Иришенька, дорогая и единственная дочь.
   В это время мимо проходила на запад какая-то автоколонна: впереди промчались два грузовика с бойцами и с закрепленными в кузовах счетверенными пулеметными установками, затем – автомобиль-фургон, по всей видимости – радиостанция, несколько машин, в которых сидели на скамейках, соединявших борты кузовов, командиры в накинутых на плечи плащ-палатках. Замыкал колонну ЗИС-101 – легковой автомобиль, окрашенный в зеленый цвет. Он уже миновал было автобус, потом вдруг завизжал тормозами, остановился и задним ходом подъехал к «санитарке».
   – Рокоссовский! – удивился неожиданной встрече Федор Ксенофонтович, когда дверца машины открылась и на щербатый асфальт дороги шагнул высокий и стройный генерал-майор в полевой форме. – Константин Константинович! Ты ли это?!
   Рокоссовский заулыбался знакомой смущенной улыбкой, всегда молодившей его и без того молодое, красивое лицо, глядя голубыми глазами чуть из-подо лба, и надвинулся на Чумакова всей своей высокой стройной фигурой, расставив для объятий руки. Пока приближался, Федор Ксенофонтович уловил мелькнувшую в глазах Константина Константиновича тревогу, которая как бы сузила на его губах улыбку: значит, пригляделся, сколь много бинтов намотано на его, Чумакова, плече и шее.
   Осторожно обнялись, осторожно пожали друг другу руки.
   – А как же наша недоигранная партия на бильярде? – Рокоссовский указал на перебинтованное плечо Чумакова. – Помнишь, в прошлом году в Сочи не доиграли?
   – Доиграем, когда немца прогоним, – не без горечи в голосе ответил Чумаков. – А ты загорел, будто не из Москвы едешь.
   – В Москве был транзитом – в Генштабе получил новое назначение.
   – Уже успел повоевать?!
   – Да, на Юго-Западном… Меня, потомственного кавалериста, перед самой войной перекантовали там на 9-й механизированный корпус.
   – Мы с тобой как под копирку отлаженные: и я мотмехом командовал. Воевал от границы до Смоленска, пока косая чуток не коготнула.
   – Ну тогда считай, что я на твое место назначен. – Рокоссовский посерьезнел, от чего на его лицо будто надвинулась тень. – Приказано сколотить армию и остановить немцев на ярцевском направлении.
   – Из чего сколотить?
   – Из тех дивизий, которые там держат Гудериана, и из всего, что будет появляться вокруг.
   – Сложная задача… – с сомнением сказал Чумаков, а затем с убежденностью добавил: – Да и сдержать немцев – это полдела.
   Надо отбросить их, а то перехватят горловину между Ярцевом и Ельней… На переправах через Днепр – у Соловьеве и Радчина – уже сейчас светопреставление.
   Рокоссовский встревоженно посмотрел вдоль шоссе, вслед скрывшимся из виду своим машинам, и произнес:
   – Ладно, на месте буду разбираться. Скажи в двух словах: какой главный опыт вынес из боев?
   Чумаков оглянулся на почтительно топтавшегося в стороне военврача, заметил его нетерпение и, обеспокоенный, торопливо заговорил, как заученный урок перед учителем:
   – Непрерывная разведка врага… Обеспечение флангов армий и стыков между соединениями… Максимум сил для противотанковой обороны и обязательное наличие хоть каких-нибудь артиллерийско-противотанковых резервов… Ну и связь – взаимная между армиями и дивизиями.
   – Все это элементарно, – чуть разочарованно заметил Рокоссовский.
   – Немцы рвут танками и бомбами эту элементарность! – Чумаков чуть возвысил голос, почувствовав, что его коллега ожидал от него каких-то новых формул военного противоборства. – Создают массированные кулаки в неожиданных местах и устремляются в оперативную глубину. Это тоже будто элементарно, но пока переигрывают нас! Надо нам иметь подвижные резервы для маневра…
   – Товарищ генерал, – несмело напомнил о себе военврач третьего ранга, – самолет может не дождаться… – И указал на грузовик с откидным задним бортом и опущенной к земле, железной стремянкой. В кузове грузовика (он стоял в тени старой ветлы) лежали на сене несколько раненых; белые повязки на них словно подтолкнули Чумакова:
   – Ну, счастья тебе, Константин Константинович!
   – Выздоравливай. – Рокоссовский пожал Чумакову руку, а потом вдруг, прищурив глаза, сказал: – Да, забыл… Там, в штабе фронта, я слышал, что тебе приписывают самовольный взрыв смоленских мостов. Это верно?
   – Верно… Попал мне в руки немецкий документ, в котором предусматривался захват мостов в целости. И если бы мы их не взорвали, немцы уже вышли б в тылы всего нашего фронта.
   На этом они расстались. Федор Ксенофонтович тяжело поднялся по стремянке в кузов грузовика, чувствуя, как в его сердце родился от последних слов Рокоссовского тревожный холодок.

17

   Закономерности человеческих чувств и страстей не всегда просты. Их изначальность, логика проявления и возрастания подчас не поддаются самым надежным жерновам рассудка. Сила болезненного воображения, энергия сомнений нередко ослепляют человека, туманят его разум и заполняют сердце таким гнетущим мраком, что человеку не хочется жить.
   В подобном душевном состоянии пребывал в эти дни генерал-майор Чумаков. С наболевшей и потрясенной душой он наконец оказался в подмосковном госпитале Архангельское, где ему сделали операцию, удалив осколок из плеча и зашив небольшую, но опасную рваную рану на шее.
   Архангельское – это целый усадебный комплекс прекрасных зданий, построенных в стиле классицизма, среди парка, окаймленного с юга старицей Москвы-реки и искусственными прудами. В древнюю старину усадьба эта принадлежала князьям Голицыным, потом – другим родовитым дворянам и, наконец, князьям Юсуповым, а после Октябрьской революции стала вместе со своими памятниками, редкими коллекциями картин, скульптур, книг заповедным, доступным для народа местом.
   Военный госпиталь располагался в двух корпусах дома отдыха начсостава РККА, построенных незадолго до войны на месте бывших юсуповских оранжерей, недалеко от старинного архитектурного ансамбля. Федор Ксенофонтович лежал в первом корпусе, в обыкновенной санаторной палате: кресла, ковры, буфет с набором посуды, тумбочки с настольными лампами у кроватей. Если бы не заклеенные бумажными полосами стекла окон да не черные для светомаскировки шторы вместо портьер, то можно было вполне вообразить, что ты находишься не в госпитальной палате, а в санаторном полулюксе, где одну из двух кроватей перенесли из спальной комнаты в гостиную. Именно в гостиной и стояла кровать генерала Чумакова – этому он был рад, ибо сбоку дышало сухим июльским теплом или душистой свежестью распахнутое окно, за которым уже с утра слышался гомон выздоравливающего, восседающего в шезлонгах или на парковых скамейках военного люда, а на тумбочке у его кровати не умолкала радиоточка – репродуктор, включенный на самую малую громкость, ибо сосед по палате, лежавший в спальне, не выносил шума, не хотел слушать сообщений Совинформбюро, будучи убежденным, что война с немцами уже проиграна и все вокруг делается только для того и так, чтобы обмануть лично его, полковника Бочкина, прошедшего с отступающими частями Красной Армии от Белостока до Могилева и досконально знающего, что, где и как произошло, то есть почему фашистам якобы удалось победить. Часто он кричал в беспамятстве, грозился, что если выживет и оправится от контузии, то непременно пойдет в Кремль и расскажет там все без утайки, потребует наказания виновных.
   Такое соседство угнетало Федора Ксенофонтовича, и в то же время ему было жалко тяжело раненного полковника Бочкина, перенесшего, как и он, Чумаков, не одно потрясение. К тому же Бочкин ударом взрывной волны был тяжело контужен и потерял, кажется, здравомыслие. Да и у самого генерала Чумакова творилось на душе такое, что страшно было туда заглянуть. Его больше всего волновала сейчас близость Москвы и возможность дать знать о себе жене и дочери. Мысленно он уже десятки раз преодолевал расстояние от Архангельского до 2-й Извозной улицы в Москве, помня дорогу по довоенному времени. Однажды зимой он приезжал в Архангельское с Ольгой и с друзьями смотреть коллекцию картин, собранных князем Николаем Юсуповым. Но ни номера дома и квартиры покойных Романовых, ни номера телефона не помнил. Впрочем, одна милая девушка – полноватенькая и мордастенькая санитарка Маша – откуда-то дозвонилась до справочного бюро телефонной станции, и там ей назвали номер телефона квартиры Романова Нила Игнатьевича, но сколько Маша ни звонила по этому номеру, квартира безмолвствовала.
   И теперь каждую ночь во сне Федор Ксенофонтович ходил по Москве, искал 2-ю Извозную улицу, узнавал знакомые и часто совсем незнакомые – чему поражался даже во сне – места. Выходил и к Киевскому вокзалу, близ которого начиналась 2-я Извозная, но желанной цели не достигал и просыпался с тяжелым камнем на сердце, измученный до полусмерти физически и нравственно.
   «Полковник Микофин! – молнией сверкнуло однажды, в его памяти. – Сеня Микофин – друг и соратник по военной академии! Может, он не на фронте, а по-прежнему в Главном управлении кадров РККА?!» И тут же с санитаркой Машей послал комиссару госпиталя записку с просьбой дозвониться до Микофина и сообщить ему, что он, генерал Чумаков, находится на излечении в Архангельском.
   Микофин оказался в Москве и незамедлительно откликнулся. Однако, прежде чем приехать в Архангельское, Семен Филонович попытался выяснить, где находится семья Чумакова. Но даже для него, кадровика, загадка эта оказалась неразрешимой… Призывной пункт в школе на 2-й Извозной улице, как филиал военкомата Киевского района, свернул свою работу. В военкомате же ни в каких списках призванных в военные госпитали Чумаковы не значились. Тогда Микофин с последней надеждой поехал на квартиру покойного профессора Романова…
   На черной дерматиновой обивке дверей квартиры увидел меловую надпись: «Папа, мы с мамой уехали на окопные работы под Можайск. Точный адрес пришлем домой, и он будет лежать в почтовом ящике до победы. Ключи спроси у соседей напротив… Целуем тебя крепко!.. Мама и я – Ира».
   Но что это? Дверь оказалась чуть приоткрытой. Микофин толкнул ее, и она легко распахнулась: замки были взломаны, а квартира, видимо, ограблена. Он дважды бывал когда-то здесь, у профессора Романова, и, войдя в прихожую, тут же направился в кабинет, служивший и столовой. Увидел, что из резного буфета выдвинуты ящики – украли серебро, остановил взгляд на маленьком железном сейфе, стоявшем в углу на тумбочке, под ветвями старого фикуса, росшего в дубовой кадке; дверца сейфа была распахнута, а у тумбочки, на полу, валялась перевернутая шкатулка черного дерева и лежала толстая тетрадь в сафьяновом переплете. Микофин поднял тетрадь и положил на письменный стол. Затем сходил на кухню, принес большую кастрюлю воды и полил фикус. Затем сел за стол к телефону и начал звонить в милицию… Взгляд его споткнулся о старую надпись, сделанную на листке откидного календаря: «Звонили от Сталина. Иосиф Виссарионович благодарит за письмо и желает побеседовать с Нилом Игнатьевичем». А внизу – номер телефона, по которому можно было позвонить в приемную Сталина…
   В милиции отказались принимать телефонное заявление об ограблении квартиры, в которой никто не живет. Требовали письменного.
   Все это рассказывал полковник Микофин Федору Ксенофонтовичу, приехав в Архангельское в конце второго дня, когда ему позвонил комиссар госпиталя. Друзья, казалось, не узнавали друг друга, столь разительно изменились они после того, как расстались в самый канун войны. А изменились они, может, не столько лицами своими, сколько тем, что как-то по-особому смотрели друг на друга и по-иному взвешивали услышанное друг от друга. Впрочем, Семен Микофин заметно изменился и внешне: лицо его запало, истончилось, прежде яркий белок глаз стал желтоватым и мутным, отчего взгляд казался больным или выражал крайнюю измотанность. Да и Чумаков будто усох, а исхудавшее лицо с марлевой наклейкой на левой скуле стало выглядеть моложе.
   – Ну а в почтовый ящик забыл посмотреть? – спросил Чумаков о том, что его больше всего беспокоило.
   – Пустой ящик… – ответил Микофин и продолжал рассказ. В квартирном чулане он разыскал сундучок с инструментами и всякими железячками. Нашел там большой навесной замок со связкой ключей, забил в дверь и в косяк по узкой скобе и закрыл квартиру на замок. – Два ключа отдал соседям, а тебе вот третий. – И положил кургузый ключ на тумбочку, где уже лежала и тетрадь в сафьяновом переплете. – А на дверях мелом написал: «Замок не взламывать, квартира уже ограблена». Для твоих же, если вернутся, тоже надпись: о том, где ты сейчас пребываешь.
   – Спасибо, Семен Филонович. – Чумаков, окинув друга благодарным взглядом, взял с тумбочки тетрадь. – И за этот свод мудростей спасибо. Здесь – душа нашего незабвенного Нила Игнатьевича, его видение мира и понимание законов жизни.
   Наугад открыв тетрадь, Федор Ксенофонтович прочитал, растягивая слова:
   – «Наиболее богато то государство, которое менее других расходуется на свои институты управления…»
   – Если это истина, то мы должны быть самыми богатыми, – с откровенной горечью сказал Микофин.
   – Ты что имеешь в виду?! – удивился Чумаков этой горечи.
   – Наш государственный аппарат трудится сейчас почти круглосуточно. Наркомы ночуют в своих кабинетах. Я уже не говорю о генштабистах – они на казарменном положении… У меня, например, с начала войны прибавилось работы раз в десять, надо бы соответственно увеличить число сотрудников отдела… ан нет! Справляйтесь. И так везде.
   – Что же ты предлагаешь?
   – Ничего не предлагаю. Но мы ведь не железные.
   – А многие бы, кто воюет, были бы счастливы поменяться с тобой местами. Например, Рукатов.
   Микофин уловил в словах Федора Ксенофонтовича открытый упрек себе, хотел обидеться, но упоминание о Рукатове отвлекло его.
   – Видел там Рукатова?.. Ну как он?
   – Никак… Скорпионит, как и раньше.
   – Что это значит?
   – Не будем на ночь глядя говорить о плохом человеке. Ты лучше объясни мне: почему Ольга и Ирина поехали на окопные работы? Ты же говоришь – в госпиталь намеревались.
   – Сам не пойму. Ведь копальщицы из них аховые.
   – Конечно, – согласился Чумаков, вздохнув. – Сроду лопат в руках не держали.
   – Может, от отчаяния? Ты ведь в курсе? – Микофин вопросительно и тревожно посмотрел на друга. – В Москве кто-то пустил слух, что ты попал к немцам в плен.
   – Вот это да-а!.. – со стоном произнес Федор Ксенофонтович. – Какая же сволочь могла решиться на такую страшную ложь?!
   – Рукатов говорил, что кто-то из командиров или генералов, вышедших из окружения, видел, как ты сдавался.
   – Сдавался даже?! Сам?! – В ярости Федор Ксенофонтович рванулся с постели и тут же, подкошенный болью в ранах, упал на подушку. – Сдавался?!
   – Успокойся, Федор… Все уже знают, что это подлый навет или чудовищное недоразумение. Известно, что ты воевал как надо… Успокойся. – Микофин погладил его руку, вымученно улыбнулся и виновато посмотрел на ручные часы. А потом вдруг спохватился и взялся за свой раздутый портфель, стоявший на полу у тумбочки: – Да, я и забыл! Склеротик несчастный!.. Надо же вспрыснуть нашу встречу! – Он достал из портфеля и поставил на тумбочку бутылку коньяку. Затем стал выкладывать закуски: несколько плиток шоколада, бутерброды с ветчиной, пакеты с яблоками, печеньем и грецкими орехами. – Понимаешь, взял, что было у нас в буфете.
   – Давно не пил, – тускло сказал Федор Ксенофонтович, беря стакан, наполовину наполненный коньяком. Потом, возвысив голос, обратился к соседу по палате: – Полковник Бочкин, выпить хочешь?!
   Бочкин не откликнулся…
   Когда Микофин распрощался и покинул палату, Федор Ксенофонтович почувствовал, что ему тяжело дышать, не хочется жить, ощущать себя и давать волю мыслям. Такая смертная тоска навалилась на него, что впору по-волчьи завыть… Он представил себе Ольгу и Ирину в момент, когда они услышали весть о том, что он якобы сдался немцам в плен… Какую же страшную муку испытали эти самые близкие ему на свете и дорогие люди! Какую бездну душевных страданий, шторм мыслей и сомнений! Конечно же, Ольга ни за что не могла поверить такому вздору, что сам сдался… А если убедили ее подло-притворные доброхоты?.. Тот же Рукатов?.. Но зачем? Что он, Федор Чумаков, кому плохого сделал?.. Может, какое-то трагическое недоразумение?.. А если вдруг поверила Ольга, значит, прокляла его, разлюбила, раскрепостилась от его любви. При ее же красоте и при загадочной привлекательности ее упрямого характера недолго останется она без чьего-то мужского внимания… Нет-нет, это все противоестественно… Тогда ни во что святое нельзя верить… Даже одна мысль, что Ольга и Ирина испытывают муки, не зная правды о его судьбе, чудовищно давила на сердце, помрачала рассудок…
   Но как же тогда понимать Иринину надпись на дверях квартиры? Когда она сделана? До лживой вести о его сдаче в плен или после нее?.. И откуда Ирина могла знать, что он может появиться в Москве? Ведь Федор Ксенофонтович и сам этого не предполагал… Как же разобраться в столь запутанном клубке обстоятельств, неясностей, сомнений, предчувствий, подозрений?.. И ищущая мысль, как за спасением, часто кидалась в прошлое.
   Оно, прошлое, уже не существовало самостоятельно. Оно виделось сквозь сегодняшний день, сквозь его, Федора Ксенофонтовича, душевное смятение: многое из прошлого казалось маленьким до мизерности, будто смотрел на него в бинокль с обратной стороны…
   Однажды они поссорились с Ольгой из-за того, что Федор Ксенофонтович приобрел путевки на курорт в Крым, а не на Кавказ, как ей этого хотелось. Боже, какая поднялась в доме буря!.. А потом по пути в Крым он в Харькове по оплошности отстал от поезда – в пижаме, без копейки денег. А Ольге почему-то подумалось, что назло ей отстал… Ох и характер у женушки!.. Сейчас смешно вспоминать обо всем… Или воскресить в памяти его, Федора Ксенофонтовича, тревоги в 1937 – 1938 годах… В Испанию, где он был военным советником, докатились слухи об арестах на Родине среди советского военного руководства, о суде над Тухачевским, Якиром и другими видными военными деятелями… Впрочем, те тревоги были серьезные, черные. Потом он говорил Сене Микофину, что его, Федора Чумакова, подобная участь миновала потому, что находился на фронтах республиканской Испании… Хотя и самому верить в это не хотелось, как в вещность дурного сна, тем более что вскоре партией были приняты надлежащие меры ко многим из тех, кто санкционировал незаконные аресты.