— Это он сделал! — вдруг произнесла Ригильда, увидев Жана.
   Он вздрогнул и приблизился к невесте:
   — Дорогая Ригильда, я приехал засвидетельствовать свое почтение и поздравить вас с грядущим важным событием.
   — Это он порвал платье, — не слыша его слов, повернулась Ригильда к Роберу.
   — Ну нельзя же так, любовь моя, — забормотал ей вполголоса жених. — Как он мог это сделать, если он только что приехал из своего Жизора. Пожалуйста, извинись перед Жаном.
   — Да, я кажется говорю вздор, — проговорила Ригильда. — Простите меня, Жан. Я рада вас видеть.
   «То-то же!» — подумал Жан с усмешкой.
   Но главной своей цели он, в конце-то концов, и не добился. Свадьба состоялась, да какая веселая, радостная, счастливая! Ригильда лишь два-три раза вспомнила об испорченном наряде и готова была пролить слезу, но всякий раз ее что-нибудь отвлекало, и она вновь забывала об утреннем горе.
   Поздно вечером, видя, что все его старания оказались напрасными и растоптать эту женитьбу не удалось, Жан де Жизор отправился в свою комтурию. Он ехал сильно пьяный и очень злой через Шомонский лес. Ему представлялось, как молодых отводят в спальню и оставляют наедине друг с другом, и жгучая желчь разливалась по телу. Вдруг чей-то голос окликнул его:
   — Господин де Жизор! Господин де Жизор! Постойте!
   Он оглянулся и увидел, как из лесу выбежала молоденькая девушка и радостно бросилась к нему:
   — Как хорошо, господин де Жизор, что я услышала топот ваших копыт и вышла на дорогу. Видите ли, я заблудилась в лесу и уж совсем отчаялась найти тропинку. Вы не узнаете меня? Я дочь крестьянина Жака Сури, Элизабет. Вы не могли бы подвезти меня, а то я сильно поранила ногу? Я живу неподалеку от Жизора, в деревне Синистрэ.
   — Ишь ты, — пьяно рыгая, отвечал Жан. — Элизабет Сури, и сама как мышка. Хорошенькая. — Он спрыгнул с коня, — Иди ко мне, мышка, а потом я довезу тебя до твоего папочки Жака.
   — Ах! — вскрикнула девушка в ужасе и, увидев, что сеньор Жизор решительно надвигается на нее, бросилась бежать обратно в лес. Он был крепко пьян и ни за что не догнал бы ее, если бы не ее пораненная нога. На небольшой полянке, поросшей свежей и душистой апрельской травой и залитой лунным сиянием, Жан догнал ее, схватил, сорвал одежду и без труда завалил под себя.
   Все произошло довольно быстро, и вскоре он, заставив плачущую девчонку одеться, усадил-таки на своего коня и повез домой.
   — Если не прекратишь реветь, я тебя сейчас сброшу! — прикрикнул он, и она перестала плакать, только шмыгала носом, не в силах сдержать в груди неутихающие рыданья.
   — Сколько же лет тебе, мышка?
   — Четырнадцать, сударь.
   — Ишь ты, какое совпадение!

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

   Не одержав победы в споре с Робером за Ригильду, Жан де Жизор вернулся к своей скучной и сонной жизни в большом и одиноком замке. Прошло лето, наступила осень. Жан сутками спал в той дальней комнате, где убили его отца и где Ричард Глостер соблазнил Элеонору Аквитанскую. Он поставил здесь новую большую кровать, оснащенную мягкими перинами и подушками, залезал в нее, как улитка в раковину, закрывал глаза и представлял себе, что он Жанна и Жан, неистощимые любовники, похожие друг на друга, как две капли воды, только один из них мужчина, а другая — женщина. В этих сладостных мечтах он засыпал, и они нередко перетекали и в его сновидения, но с некоторых пор одно дурное видение стало все чаще являться к нему во сне. В первый раз он увидел сон, будто он подходит к своей кровати, а в ней лежит некий человек, которого Жан убил. В другой раз видение повторилось в точности, но теперь человек был живой, он спал, и его надо было убить. Лицо спящего показалось Жану знакомым, но сколько он ни силился вспомнить, кто это, когда пробудился, ничего не получалось. Сновидение повторялось и повторялось, всякий раз обрастая новыми подробностями. Четче обрисовывались черты лица спящего человека, усы, борода, брови, закрытые вежды, тонкая полоска губ, горькие складочки в уголках рта. В очередном сне блеснула золотая цепочка на груди, отражающая свет луны, льющийся через окно. В другой раз появилась рука, покоящаяся над одеялом, а на руке перстень с огромным рубином. И вот, наступила ночь, когда Жану приснилась подушка, которую он положил на лицо спящего человека… В ужасе он проснулся и впервые понял, что ему снится нечто, случившееся с ним на самом деле. Ужас его был вызван именно тем обстоятельством, что он никак не мог вспомнить, где и когда ему довелось задушить кого-то подушкой. Жану никогда не снились убийства, совершенные им в подземелье под вязом Ормусом, Бернардетта не приносила ему свою отрубленную голову, Дени Фурми, столь многим полезным вещам научивший его, не кричал ему, что он подлый предатель, тамплиер Жак и воспитательница Ригильды де Сен-Клер, Алуэтта, не взывали к нему из черных глубин бездонной скважины. Но этот сон, повторяющийся чуть ли не всякий раз, как только Жан де Жизор предавал себя в объятия Морфея, страшил и выматывал его именно потому, что он прекрасно помнил, что никогда не убивал при помощи подушки спящего человека в роскошной спальне, и вместе с тем он понимал, что это убийство было совершено, и совершено им, Жаном де Жизором. Но где? Когда?!
   В Шомон он больше не ездил, дабы не лицезреть счастья молодых супругов. Сама мысль об этом счастье вызывала бездну омерзения. Добрые чувства к Роберу еще теплились в душе Жана, но к тому, юному Роберу, с которым он некогда дружил, а не к этому закаленному в боях воину, недосягаемо прекрасному и потому окрещенному Жаном не иначе, как «мясное бревно». «Подумаешь, — хныкал Жан, размышляя о светлой судьбе Робера. — Щит Давида все равно достался не ему, а мне. Это что-то да значит!»
   Робер сам приехал в Жизор осенью. Попрощаться. Он возвращался в Палестину, где ждал его долг тамплиера и верность присяге. Ригильда понесла, к весне ожидалось потомство, а летом, быть может, Роберу вновь удастся приехать на пару-тройку месяцев домой, если дела на Востоке не ухудшатся.
   Год шесть тысяч шестьсот шестьдесят шестой от Сотворения Мира заканчивался, так и не оправдав ожиданий конца света. Разве, что жители Милана, захваченного Фридрихом Барбароссой, могли связывать свои беды с роковыми шестерками, да несчастный жизорский комтур Жан, которого по-прежнему мучали видения убийства в спальне, воскрешая в его памяти нечто совершенное им неизвестно — где и когда снилось, как он пробирается в эту спальню по каминной трубе и ждет покуда отошлет слуг и уляжется. И лишь, когда слышится отчетливое посапывание, Жан выбирался из каминной трубы, а значит, это было лето, выбирался, подкрадывался к королю и душил его подушкой. Да теперь, в зимних снах, Жану открылось, что это был король, потому что слуги обращались к нему — «ваше величество». И это был французский король, потому что его разговор со слугами шел по-французски. Когда Жану впервые приснились разговоры короля со слугами, он несколько успокоился — последней король Франции, Людовик Толстый, скончался в тот год, когда Жану было четыре годика, значит его он никак не мог прикончить подушкой. Значит, навязчивая идея, привязавшаяся к нему в сновидениях, не имеет ничего общего с прошлой реальностью. Но сны про убийство какого-то короля продолжали разворачиваться, открывая Жану все новые и новые подробности, и в начале весны очередное такое открытие уничтожило ненадолго воцарившийся в душе Жана покой. Стефан де Блуа, король Англии, предшественник нынешнего Генри Плантагенета, был тоже француз по происхождению и предпочитал иметь слуг французов, и разговаривал он с ними, само собой разумеется, по-французски, на языке, который во всем мире называется «лингва-франка». Стефан скончался внезапно, спустя год после того как его соперник Анри добился от него письменного согласия, что после его смерти Анри наследует английский престол. История всем известная. Дуралей Анри, который, как говорят, родился день в день с Жаном, пятого марта 1133 года, взял в жены потаскуху Элеонору Аквитанскую и пообещал сделать ее английской королевой, после чего стал всеми силами добиваться права престолонаследия. Разумеется, когда он добился согласия со стороны Стефана, а Стефан, не прошло и года, умер, все стали болтать, что его убили наймиты Анри Плантажене…
   Но при чем тут Жан де Жизор? Зачем ему было убивать Стефана?
   Бернар де Бентадорн, любимый трубадур Элеоноры Аквитанской, очень переживал смерть короля Англии Стефана де Блуа. Но не потому, что испытывал к нему какие-либо добрые чувства, а потому, что после его смерти Анри Плантажене становился его преемником и увозил жену в Англию, а ему, бедняге Бернару, велено было оставаться на этом берегу Ла-Манша. Он и до того давно, уже успел потерять прежнюю привязанность со стороны Элеоноры, а тут и вовсе остался не у дел. В грусти и печали отправился он на юг, в Лангедок, куда давно звали его в воспитатели к юному графу Тулузскому Раймону V. В Тулузе, конечно, было не плохо, но разве сравнить с веселыми куртуазными годами, этим солнечным десятилетием, которое оборвал дурацкий крестовый поход!
 
   Чернила достав и заплакав,
   Перо обмакну в свое горе,
   Жизнь моя вся в заплатах,
   А сердце рвется за море.
 
   Он слал нежные письма в Англию, но не получал на них ответа. Единственным утешением в жизни был воспитанник Раймон, любитель поэзии, недурно слагающий кансоны в свои одиннадцать лет. Однажды они решили образовать тайный трубадурский орден, наподобие тамплиеров и госпитальеров. Этот орден, в соответствии со своим уставом должен был опекать и защищать всех трубадуров мира, всех странствующих и обездоленных поэтов — жонглеров, миннезингеров, хунгладоров, и вообще всех сочинителей, включая летописцев и панегиристов при дворах знатных особ и королей. Как тамплиеры восклицают «Босеан!», так, приветствуя друг друга при встрече, трубадур Бернар и граф Раймон, трижды притопнув ногой и воздев к небу правую руку, громко произносили:
   — Бон мо!
   Граф Раймон взял на себя титул патрона изящной словесности, а Бернар де Вентадорн стал великим магистром Ордена странствующих трубадуров. Со всего Прованса стали стекаться в Тулузу самые разные поэты — бедные и богатые, одаренные и бездарные, добрые и злые, развратные и целомудренные. Всех принимали в свое братство патрон Раймон и великий магистр Бернар.
 
   Она меня гонит прочь
   И в сердце — черная ночь.
   Я брошу кансоны петь,
   Мечтая лишь умереть.
 
   Однажды в Тулузу пришло известие о том, что король Англии Генри II и его жена Элеонора вернулись в свои французские владения и проехали в Тур со своими мальчуганами — пятилетним Анри, трехлетним Ришаром и двухлетним Годфруа. Весть эта взволновала Бернара, и, отпросившись у своего воспитанника, он немедленно отправился в Тур, надев на себя все свои лучшие одежды, подаренные Раймоном. Он вез даме сердца новую кансону, в которой говорилось о сердечных муках поэта. Они, застывая на студеном ветру горя, превращаются в прекраснейшее изваяние, и в конце концов, поэт видит, — что это изваяние в стократ лучше его возлюбленной. Идея кансоны была гораздо лучше, нежели ее осуществление, но Бернар рассчитывал, что Элеонора поймет идею и не обратит внимание на шероховатости стиля и не вполне удачные рифмы.
 
   Дама, подумай, пойми -
   Чувства и мысли мои:
   Вечного нет ничего.
   Только бон мо!
 
   Увидев Элеонору, великий магистр трубадуров был потрясен. То ли возраст стал брать свое — ей стукнуло тридцать восемь — то ли воздух Англии повлиял, то ли второе замужество так сказалось, то ли рождение трех сыновей, но Элеонора уже не выглядела так эффектно, как раньше, и теперь было заметно, что она старше своего мужа, которому только что исполнилось двадцать семь.
   Своего давнишнего фаворита и любовника она встретила с напускной приветливостью:
   — Здравствуйте, милый Бернар! Наслышана о ваших успехах при дворе графа Тулузского. Все только и судачат о поэтическом сообществе, которое вы там создали. Некоторые даже осмеливаются уверять, что по куртуазности ваша новая школа трубадурского искусства ничуть не уступает той, которая существовала некогда при моем дворе в Париже. Вы привезли с собой какие-нибудь шедевры?
   — С моей стороны было бы неприличным говорить о расцвете провансальской поэзии, который наблюдается при благосклонном внимании юного патрона изящной словесности, — ответил Бернар. — Но все же, если наш кружок поэзии и уступает тому парижскому, то не намного. Позвольте трем трубадурам, которых я привез с собою, спеть вам свои кансоны.
   Выслушав троих рыцарей ордена странствующих трубадуров, Элеонора сдержанно похвалила их искусство, но после этого потребовала, чтобы сам Бернар исполнил что-нибудь из своих последних творений. И он запел ту самую кансону, которую вез ей, желая проткнуть ею сердце безжалостной любовницы. Элеонора слушала, все больше и больше хмурясь. Бернар дошел до шестого куплета:
 
   Цвет отцвел и опал.
   Мне же лишь песня мила.
   Ведь превратилась в опал
   Падшая в землю смола.
 
   Слушательница недовольно закашляла и хорошо слышно было, как она сказала: «Хм-хм!» Когда же Бернар дошел до последней строки, он громко воскликнул: «Только бон мо», при этом и он и приехавшие вместе с ним поэты ордена странствующих трубадуров вскинули вверх правую руку и трижды топнули левой ногой. Лицо Элеоноры выразило явное неодобрение. Она тихим голосом, поначалу вежливо, затем все больше распаляясь, стала критиковать десятикуплетную, длинную, ведь каждый куплет состоял из трех четверостиший, кансону Бернара де Вентадорна. Наконец, не выдержала и рубанула с плеча:
   — Ваше искусство, дорогой соловей Бернар, явно переживает упадок. Это далеко не та словесная манна, как прежде. Видимо, юный граф Тулузский еще слишком мал и глуп, чтобы разбираться в поэзии. И где вы видели, чтобы из смолы получался опал? Говорят, янтарь получается из сосновой смолы, хотя мне больше нравится, если это слезы русалок. Признаться, слушая вас, я очень быстро перестала улавливать смысл кансоны, настолько в ней корявые рифмы и бездарные сравнения. Нет, это не куртуазный стиль!
   В тот день, когда это происходило, в богатом Туре, где отливался самый высокопробный ливр и жители не знали, что такое голод, должен был состояться рыцарский турнир в честь короля и королевы Англии, а ближе к вечеру намечался пышный пир. Но ни первое, ни второе мероприятие не задержали великого магистра трубадуров в славном городе. Бросив здесь своих спутников, которые решили остаться, несмотря на нанесенную Бернару обиду, он отправился назад в Тулузу, по пути сочиняя полную желчи и ненависти кансону, посвященную Генри и Элеоноре. Это была его лучшая песня по красоте исполнения, но худшая по черноте переполняющего ее чувства. Короля он называл в ней оленем, а королеву — косулей.
 
   Он думает, что он — персона,
   Он не в копытах — в сапогах, -
   И на главе его — корона…
   А сам-то попросту — в рогах!
 
   По дороге на него напали разбойники. Это произошло где-то посередине между Лиможем и Кагором. Они обчистили его чуть ли не догола, забрав даже неоконченную рукопись кансоны про косулю и оленя, хотя зачем она им была нужна, непонятно. Возможно, кто-то из них смекнул, что рукопись всегда можно продать какому-нибудь бродячему остолопу-жонглеру, который надрывает глотку и претерпевает всевозможные унижения толпы, вместо того, чтобы заняться честным разбоем и таким способом добывать себе пропитание. Как бы то ни было, кансона навсегда исчезла для благодарного человечества, а приехав в Тулузу, Бернар де Вентадорн пять дней подряд беспробудно пьянствовал и потом напрочь забыл про это творение.
   За год до пышного приезда в Тур английской королевской четы в Жизоре произошло одно событие, оставшееся почти никем не замеченным. Однажды в середине лета владелец замка наслаждался одиночеством, сидя под могучей тенистой кроной своего самого сокровенного собеседника. Только что он вернулся из Шомона, где ему пришлось наблюдать отвратительную картину семейного счастья. Робер де Шомон навсегда возвратился под родной кров, поскольку великий магистр палестинских тамплиеров Бертран де Бланшфор вернул в устав ордена положение о непременном обете безбрачия и исключил из своих рядов всех женатых рыцарей. В Шомоне были только рады этому, а Робер, хотя и продолжал сильно горевать, быстро утешился, лаская свою ненаглядную жену и недавно появившуюся на свет дочку, которую назвали Мари. Он и Ригильда так и светились своим глупым счастьем, и долго не пробыв в Шомоне, Жан возвратился в Жизор.
   Итак, он сидел под сенью вяза и думал свою привычную думу — почему не у него, а у Робера, все складывается так благополучно. И в походах побывал, и в битвах участвовал, и славу доблестного рыцаря приобрел, и из тамплиеров его исключили как раз вовремя, когда он может насладиться семейным уютом и выращиванием потомства. «Почему, Ормус?» — мысленно спрашивал он у вяза.
   Вдруг он увидел, как к нему приближается чахлая нищенка в драных лохмотьях, держащая на руках какой-то сверток. Он не ошибся, она двигалась в его сторону, и вскоре узнал ее. Это была та самая мышка, Элизабет Сури. Остановившись от него в трех шагах, она низко поклонилась ему и сказала:
   — Здравствуйте, господин Жизор. Не могли бы вы подать мне что-нибудь на пропитание? Прошу вас ради Христа!
   — Это ты, мышонок, — усмехнулся Жан, вспоминая ту пьяную ночь, когда он так забавно развлекся с этим насекомым в душистой весенней травке. — Вон моя сумка, посмотри, там должен был остаться сыр, хлеб и полкаплуна. Можешь все это забрать себе.
   — Благодарю вас, сударь, вы так добры ко мне.
   Продолжая прижимать к себе левой рукой сверток, похожий на спеленутого младенца, правой она стала шарить в сумке, доставать оттуда ломтями хлеб, сыр и запихивать к себе в рот.
   — Да положи ты свой сверток, никто не украдет у тебя твое богатство, — сказал Жан, размышляя о том, что неплохо бы было еще разок завалить девчонку, да уж больно она грязная.
   — А вы бы подержали, сударь, моего малютку, — попросила Элизабет, не переставая жевать.
   Он взял у нее сверток и увидел, что это и впрямь младенец, очень старательно укутанный, так что из пеленок торчал один только сопящий носик.
   — Ты смотри! Твое отродье?
   Элизабет закивала, вгрызаясь в половинку каплуна:.
   — А что ж ты такая грязная да оборванная? Неужто твой отец помер? Ты ведь, кажется, из Синистрэ?
   — Нет, сударь, он не умер. Но он выгнал меня, когда я родила эту девочку. А ведь это ваша дочь, господин де Жизор.
   — Что ты мелешь! Ты спятила, что ли? Какая еще моя дочь!
   — Истинно так, сударь. Христос свидетель, ни до, ни после вас никто меня пальцем не тронул. Я и отцу так сказала. Он меня и выгнал вон, сказав, что это чортово семя. А правда, что вы дьявол?
   — Вот и корми вас после этого! — возмутился Жан и в этот миг по его новым зеленым брэ потекла горячая струйка. Он приподнял девочку и принюхался к ней.
   — Это она вас признала, сударь, — улыбнулась Элизабет. — Бедная моя Мари! Что с нею будет!
   — Мари?! — выпучив глаза спросил Жан. — Ты назвала ее Мари?
   — Хорошее имя. Так и Деву Пречистую звали. А вам не нравится? Давайте-ка, мне ее. Спасибо за еду. Можно, я оставшийся хлеб и сыр заберу. И косточки. Косточки хорошо глотать, когда голодно.
   Он передал ей младенца, и она, еще раз поклонившись, отправилась дальше своей дорогой. Глядя на нее, он почувствовал, как что-то неосознанное шевельнулось в его душе.
   — А ну-ка, постой!
   Она остановилась и оглянулась.
   — Куда же ты теперь направляешься?
   — А у меня там есть место, где я ночую. Там в лесу, на берегу речки, есть заброшенная землянка.
   — Я довезу тебя.
   Он сел в седло, взял у Элизабет ребенка и помог самой ей взобраться, только теперь посадил ее не сзади, как в прошлый раз, а перед собой.
   — Вы только не убивайте меня, ладно? — попросила она, когда конь вступил в лесную чащу Шомонского леса.
   — Больно надо, — усмехнулся он, а сам подумал:
   «Ну зачем она это сказала!» Теперь его мысль вдруг оформилась, и когда они подъехали к речке решение созрело окончательно.
   Вечером он привез свою дочь в замок и объявил всем, кто служил у него, что нашел девочку брошенной прямо на дороге. На другой день в реке выловили утопленницу, которую похоронили в том месте кладбища, где обычно находили свое упокоение самоубийцы. Ее опознали, это была дочь крестьянина из деревни Синистрэ, Жака Сури. Все знали, что она родила неизвестно от кого, и даже поговаривали, будто от самого графа де Жизора. Поначалу все сходилось — и то, что граф стал воспитывать у себя подкидыша, и что Элизабет утопилась. Но потом оказалось, что при подкидыше была найдена записка: «Девочку зовут Мари и она дочь знатных родителей, которые погибли», а всем было известно, что Элизабет Сури, конечно же, будучи неграмотной, никак не могла написать это послание. К тому же, никто не знал, как звали девочку Элизабет Сури, ведь она даже не успела окрестить ее. Еще через месяц в одном из окрестных лесов нашли с проломленным черепом крестьянина Жака Сури. Его убийство надолго заставило всех замолчать.
   Целых семь лет Элеонора была верна своему второму мужу. Вероятно, сильная любовь, такая, как любовь Анри, может изменить, хотя бы ненадолго, самую развратную натуру. Но Анри, в конце концов, повзрослел и стал замечать многое из того, что ему не бросалось в глаза раньше. Так ангел, спустившись на землю, не сразу стал бы понимать смысла язвительных острот и не в первый день отметил бы, что людям приходится совершать разные естественные отправления. Первая трещина пробежала во время разговора с Элеонорой перед тем, как она разродилась Ришаром. Заботы о втором сыне поначалу припудрили эту трещину и следующий год стал годом пылкой страсти. Стоило Анри с любовью посмотреть на свою жену, как она примагничивалась к нему, отвечая таким чарующе влюбленным взглядом своих волшебных зеленых глаз, что обоих немедленно тянуло к самому интимному уединению. Однажды королевский канцлер Томас Беккет делал свой доклад о состоянии дел в королевстве, и Анри весьма внимательно его слушал, но все его внимание вмиг улетучилось когда на колено к нему легла горячая ладонь Элеоноры. Он не вытерпел и посмотрел на жену. Взгляд ее был невыносимым — в нем искрился свежий, покидающий свои соты, мед, в нем солнце играло бурными волнами моря, в нем теплый туман опускался на влажную зелень летнего поля.
   — Какой ты красивый, — шепнула она ему. — Я хочу тебя. Пойдем.
   И, взяв его за руку, повела за собой.
   — Ваше величества, куда же вы?! — изумился канцлер.
   — А, пошел ты! — прикрикнула на него королева.
   — Извините, Томас, — пролепетал Анри. — Продолжим после.
   Потом ему было стыдно перед канцлером, но счастье, подаренное Элеонорой, затмевало этот стыд. Беккет был сильным человеком, он ничего не забывал, и он видел, что рано или поздно все это плохо кончится. Доселе Элеонору не в чем было упрекнуть, она была верной и любящей супругой, заботливой матерью, изысканно образованной дамой, перед блестящим умом которой преклонялись лучшие умы Англии. И все же большинство подданных королевства оставались при едином мнении — она ведьма, просто временно затаилась. Об Элеоноре ходили слухи, будто до замужества с Анри она участвовала в шабашах и летала голая на помеле. Многие, очень многие, знали уже о страшном предсказании Бернара Клервоского, произнесенном им на смертном одре Людовику VII: «Рожденная дьяволом к дьяволу возвращается, и муж с нею». Основным толкованием этих слов было таковое: ведьма затаилась, прикинулась целомудренной матроной, чтобы опутать своими сетями мужа и утащить его затем вместе с собой в преисподнюю. Даже те, кто всей душой не хотел в это верить не могли не замечать многих странностей в поведении королевы, главной из которых оставалась ее неприязнь к причастию. Конечно, много бывало монархов, которые никак не заслуживали звания ревностных христиан и относились к Церкви без должного почтения. Но ведь и они, смиряя себя ради интересов государства, исповедовались и причащались как положено.
   Морщились, пошучивали, но все же исполняли свой долг. А вот Элеонора наотрез отказывалась причащаться, да и исповеди ее не отличались рьяностью, в них не чувствовалось никакого раскаяния. Когда же ее пытались убедить в необходимости принятия Святых Даров, она несколько раздраженно отвечала, что не готова к этому таинству:
   — Ведь вы же сами, святой отец, говорите, что нельзя причащаться тому, кто перед причастием не очистил свою душу до зеркального блеска. А я чувствую, что у меня на моем зеркале еще есть пятнышки и помутнения. Зачем же я буду осквернять причастие!
   Кроме того, в народе не затихали слухи о том, что король Стефан помер не без участия Анри и Элеоноры, и даже будто бы один из тамплиеров задушил его подушкой. Противники этих слухов аргументировали свои доводы тем, что во дворец Стефана, а тем более в его спальню, вряд ли кто-то сумел бы проникнуть незамеченным и так же незаметно скрыться. И все же, расследование смерти Стефана показывало, что он задохнулся — не мог же он сам себя задушить подушкой!