Страница:
Трубадур Вернар де Вентадорн начал хворать еще на подступах к Адрианополю. Желудок его не держал в себе пищу, тело осыпали фурункулы, кожа чесалась и покрылась струпьями.
— Элеонора, — стонал и кряхтел он, — какого чорта вашему мужу не сиделось дома! Что он забыл в этом вшивом Леванте? Разве то, что с нами сейчас происходит, вписывается в рамки куртуазности? Разве это похоже на манну?
Королева жалела его, но, в то же время, в душе ее появилось тягостное чувство недоумения, как могла она столь долго делить ложе с этим тщедушным, тощим, а теперь еще и вонючим от постоянного поноса, телом. Как могли сладкие звуки поэзии отуманить ее глаза и чувства? Возрождения любви к мужу она так и не испытала, но, во всяком случае, в ней родилось уважение к нему, стойко переносящему все тяготы похода. Ее восхищали неподступные тамплиеры, двигающиеся в авангарде французского войска и почтительно обращающиеся с Людовиком. А значит, они ценили его, и он не совсем тряпка, как ей казалось все последнее время накануне похода.
Впрочем, не такие уж неподступные. Устав, конечно, предписывал им безбрачие и умерщвление плоти, но они исполняли эти предписания в разумных пределах, и даже в их лагерь нередко захаживали любопытные мадьярки, сербиянки и гречанки. Сенешаль великого магистра ордена, красавец Эверар де Барр, явно симпатизировал Элеоноре, и она старалась в куртуазной манере проявить свои ответные симпатии. В Константинополе Бернар де Вентадорн совсем занедужил. Грек-эскулап, обследовавший его, определенно заявил, что дело дрянь и трубадур больше не жилец. Бедняга Бернар бредил великолепными кансонами, которые стоило бы записать, если бы в них не было такого большого количества натурализмов, касающихся желудочных расстройств. В одной из таких кансон едкая лавина сарацин выскакивала навстречу крестоносцам непосредственно из прямой кишки, но доблестные рыцари размазывали их по земле и втаптывали копытами в грязь. Королева всплакнула над своей угасшей любовью к талантливому песнопевцу, но когда король, увидев ее слезы, предложил ей остаться в Константинополе и на корабле плыть в Антиохию после смерти или выздоровления трубадура, она ответила:
— О нет, монсеньор, королева Франции должна быть рядом со своим супругом и его воинством!
При этом она не преминула отметить, как загорелись глаза у присутствовавшего при этом Эверара де Барра, восхищенного ее ответом. Людовик хотел было заметить, что далеко не все королевы отправлялись в поход со своими мужьями, и можно даже сказать, что очень немногие, но он ограничился лишь словами:
— Благодарю вас, ваше величество, я просто вспомнил вдруг о несчастной участи жены Бодуэна Иерусалимского во время похода первых перегринаторов.
Сближение Элеоноры и сенешаля Эверара произошло уже в Пергаме, здесь случилось между ними то, что на куртуазном языке принято было называть нарушением мезуры, а на тамплиерском именовалось Господним попущением. Королева осталась весьма довольной всем, кроме собственной легкой простуды, прицепившейся к ней еще в Никее. В самый ответственный момент Элеонора чихнула и тем самым чуть было не спугнула желаемые намерения тамплиера.
Потом начался ад — страшный переход через Лаодикийские горы, где турки ежедневно нападали на крестоносцев, и войско Людовика таяло, как весенний снег. Королева простудилась не на шутку, бредила, все спрашивала у всех, не нашли ли случайно какой-то таинственный список, а когда пытались узнать, что за список, со вздохом отвечала:
— Сие есть тайна великая и прекрасная.
Сенешаль Эверар, знакомый с восточной медициной, сделал все возможное, чтобы вылечить королеву, и за несколько дней до прихода войска в Анталию Элеонора стала поправляться. К этому времени у Людовика осталось в два раза меньше рыцарей, чем у магистра Бернара де Трамбле. Признав, что тамплиеры гораздо более приспособлены к войне, король попросил сенешаля Эверара де Барра стать маршалом и командовать остатками королевской армии. В Анталии между Элеонорой и Эвераром произошел разрыв. Тамплиер заявил королеве, что не может больше пользоваться Господним попущением, ибо магистр де Трамбле строго-настрого запретил ему это под страхом изгнания из рядов ордена. Из Анталии де Барр повел войско берегом Киликии, а король и королева отправились на судне в Антиохию. Элеонора была вне себя от бешенства — как посмел какой-то там де Трамбле препятствовать королеве Франции, и как мог жалкий сенешалишка сделать выбор между приказом магистра и любовью королевы в пользу первого! В Антиохии августейшую чету встречал прекрасный князь Раймунд. Увидев его, Элеонора быстро забыла о своих досадах и обидах и принялась улавливать князя в свои куртуазные сети. Вскоре Раймунд стал безраздельно принадлежать ей, и она с удовольствием предвкушала, как сюда заявится несносный Эверар, чтобы увидеть, что она вовсе не страдает от разлуки с ним, а давным-давно забыла о его существовании.
Вопреки предсказанию ученого грека, трубадур Бернар не умер. С наступлением весны он поселился в доме, где жил император Конрад, который хотя и ничегошеньки не понимал в куртуазной поэзии провансальских трубадуров, считал своим долгом привечать известных служителей изящных искусств и поэзии.
Бернар наслаждался жизнью, хотя в своих новых кансонах непрестанно изливал надрывную тоску по «милой соседке», по «нежной ласточке», улетевшей без него в теплые страны, где царит вечная весна, а с неба постоянно сыплется манна, и все любят друг друга безмятежно.
Граф Анри д'Анжу не сочинял печальных песен, но в отличие от Бернара де Вентадорна страдал по-настоящему. Бедный молодой рыцарь, увы, тоже был вынужден перезимовать в Константинополе из-за жестокой лихорадки, которая началась у него в тот самый день, когда крестоносцы добрались до врат восточной столицы. Находясь в бреду, он не расставался с тяжелой мыслью о том, что славный поход продолжается без него, без него громят турок и освобождают захваченные ими города. Начав выздоравливать, он узнал о том, что поход провалился, едва-едва начавшись, что от многотысячного и, казалось, несокрушимого войска лишь жалкая горсть добрела до Анталии. Одно только могло утешить его — что та, которую он продолжал беззаветно и мечтательно любить, жива и здорова. При дворе императора Конрада и в Константинополе ходили гнусные сплетни о том, что Элеонора, якобы, соблазнила всех по очереди тамплиеров, и те потому только остались в живых, что не участвовали в сражениях, а развлекались с королевой Франции. «Они очерняют тебя потому, что сами черны, — думал Анри с усмешкой, слушая подобные разговоры. — Но ты недосягаема для гнусных сплетен и остаешься чистой, как Дева Мария, на которую возносит грязные хулы жид».
Еще он тешил себя мыслью, что не все потеряно, и быть может, ему, Анри Анжуйскому, сыну Годфруа Плантажене, предстоит явиться спасителем второго крестового похода.
Конрад не дождался того, что из Германии явится огромное войско для спасения чести своего императора. Ему пришлось собрать наемное войско в тысячу рыцарей, пообещав заплатить им в течение года по четыреста марок серебром каждому. Это были испанцы из Арагона, баски из Леона и Кастильи, русские витязи из Киева и Галича, болгары, греки и даже турки, поссорившиеся со своими султанами и эмирами. Лишь около сотни немецких рыцарей, не погибших в прошлом году в страшной мясорубке под Дорилеем, входили в это «немецкое» воинство. В апреле на нескольких торговых галерах Конрад и его наемники приплыли в Акру, откуда намечалось двинуться на завоевание Дамаска. Вместе с императором туда приплыли трубадур Бернар и рыцарь Анри Анжуйский.
И тот, и другой мечтали о встрече с королевой Франции. У Бернара де Вентадорна в запасе имелось два десятка отборных кансон, сочиненных во время константинопольской весны. О, он знал сердце Элеоноры лучше, чем кто-либо на всем белом свете и не сомневался, что очень скоро она снова будет принадлежать ему. Никто кроме нее не умел так ловко охмурять хороших кавалеров, но никто кроме трубадура Бернара не умел так легко и весело ловить на крючок своей поэзии королеву Франции. Да ведь он, пожалуй, и любит ее — ему грезятся ее ласки, объятия, поцелуи, ее неутомимость в деле нарушения мезуры. Он страшно соскучился по ней, и весь мир поет лишь об одном — о грядущей встрече.
Молодой рыцарь Анри не знал ни ласк, ни объятий, ни поцелуев своей возлюбленной и не ждал, что при встрече с ней расстояние между ним и Элеонорой сократится хотя бы на четверть шага. Он просто мечтал увидеть ее изумрудные глаза, из которых на свет Божий проистекают незримые горячие струи. Если он увидит их, кончится полоса неудач и бедствий, Анри сядет на своего коня, выхватит из ножен меч, и все узрят — вот он, новый Годфруа Буйонский. С небес сойдут светлые тени первых крестоносцев и первых тамплиеров, и он вновь увидит их, как тогда, в Сен-Дени, когда все еще только начиналось и казавшееся несокрушимым воинство Христово двинулось на восток с торжественным возгласом: «Так хочет Господь!»
Но ни рыцарю, ни трубадуру не суждено было увидеть королеву, поскольку король прогнал ее от себя прочь и она уже плыла на корабле, держащем курс на Марсель.
Светило жаркое солнце. Отряд тамплиеров под предводительством великого магистра Бернара де Трамбле и ведомый сенешалем Эвераром де Барром отряд рыцарей французского короля Людовика приближались к Антиохии. Новициат Робер де Шомон ехал рядом с командором Пьером де Бержераком и рассуждал об особенностях восточного климата.
— Почему, — спрашивал он, — здесь нет нормальной весны, а после холодных и дождливых зим сразу наступают невыносимо жаркие дни? Неужели Бог создал эту землю лишь для того, чтобы тут человек проходил всевозможные испытания. Ведь и Спасителя Он сюда направил.
— Это еще не жара, друг мой, — отвечал новициату командор. — Жара тут бывает такая, что от кольчуги на теле остаются кольчатые ожоги, вот как бывает. Иордан летом иссыхает до такой степени, что превращается в чахлый ручеек. Тут надо долго пожить, прежде чем научишься избегать разных неприятностей. Привыкнуть можно, но надобно многое познать — как избегать жажды, ожогов, змей и разных мерзких насекомых, как во время встречи с ангелом-хранителем чувствовать, что к тебе кто-то подкрадывается, и многое другое. Это все не так просто, но из тебя, я уже это точно знаю, получится хороший тамплиер. Я постоянно следил за тобой, и вижу, что у тебя наша косточка, тамплиерская. Скоро мы приедем в Иерусалим, и ты увидишь, что такое наш Тампль, прикоснешься к нашим реликвиям. Их много дал нам Господь за то время, покуда существует орден.
— А ковчег?.. Я давно хотел спросить, ковчег Завета — он где? Вы нашли его?
— Нет, пока еще не нашли. Ковчег — мечта, потому и главные рыцари ордена, великий магистр, сенешаль и коннетабли, составляют высший совет Тампля, называемый ковчегом. Но тебе туда еще далековато, хотя по прибытии в Святой Град я непременно буду хлопотать, чтобы тебя перевели из новициатов в легионеры. Кто сейчас твой легионер? Молодой граф Перигор? У него нет к тебе замечаний? Он не будет против твоего повышения в чине?
— Думаю, что нет, — пожал плечами Робер. — Правда, однажды он приказал мне немедленно седлать коня, а я замешкался и сказал, что смогу выполнить его приказ только через пару минут. Тогда он отругал меня, сказав, что однажды во время боя коннетабль велел командору молниеносно врубиться в левый фланг противнику, а командор ответил: «Молниеносно не могу, но в два прыжка сделаю», и за это после боя его разжаловали до комбаттанта. Было такое?
— Было, мой друг, — ответил командор де Бержерак, — еще при Робере де Краоне. Суровый был магистр. Подчас даже слишком суровый. Но все равно его поминают добрым словом, в отличие от Рене де Жизора. Эта Черная Черепаха много бед натворила. Не случайно поговаривали, будто Рене и колдун, и чуть ли не с самим чортом спутался. До сих пор его ближайший сподручный, сенешаль Бертран де Бланшфор, мутит воду и хочет стать великим магистром, чтобы все опять было как при Тортюнуаре. Поговаривают, будто он уединился в своей наследной деревеньке Ренн-ле-Шато и там усиленно роет землю в поисках какой-то необыкновенной реликвии, с помощью которой и хочет совершить переворот в ордене. Но до сих пор бедняга только червей и нарыл. Чуть ли не питается этими червями. Пускай! Ведь подохнет — они будут им питаться. Ха-ха-ха!
— А много у него людей?
— Людей-то? Да какой там! Три мальчишки да две кочерыжки — вот и все его люди, да старая кочерга впридачу. Он же все надеялся, что Тортюнуар перед смертью все свои тайны ему откроет, а тот и пикнуть не успел, когда ему его же любезные ассасины кинжал в затылок воткнули.
— Так его убили ассасины? — подивился Робер.
— А кто ж еще? Они его ненавидели точно так же, как и тамплиеры. Ведь он же состоял у них в высших чинах и грабил не меньше, чем нас. Он-то и ввел эту строгую троическую систему чинов, по которой магистру подчиняются три сенешаля, каждому из которых подчиняются три коннетабля, каждому из которых — три командора и так далее. Говорят, ее придумал Старец Горы Хасан. По этой системе командоров должно быть двадцать семь, ни больше, ни меньше, а шевалье только восемьдесят один, а кавалеров восемьдесят один умножить на три, не помню, сколько там?
— Двести сорок три, — быстро сосчитал Робер.
— Умница. А комбаттантов — еще раз на три.
— Семьсот двадцать девять.
— Ты смотри, как ты ловко считаешь! Ну а легионеров?
— Еще раз на три? Сейчас.
— Немедленно!
— В два прыжка. Две тысячи сто восемьдесят семь.
— Не врешь?
— Ей Богу!
— Ну-ну. Остается только еще раз умножить, чтобы подсчитать, сколько у Тортюнуара было новициатов.
— Еще раз, значит, на три… Шесть тысяч пятьсот шестьдесят один. Вот сколько. И что, у Тортюнуара было столько тамплиеров?
— Мало того, когда количество новициатов наполнилось, он постановил всех остальных желающих принимать в качестве профанов, то бишь, непосвященных. И уж этих можно напринимать сколько угодно. Но профанов он не успел много собрать, в Ордене начался раскол, сволочь Тортюнуар стал посылать ассасинов, чтобы те резали тамплиеров, и много славных рыцарей погибло от коварных ударов в спину. Наконец, гнусного Рене убили в Нарбоне те же самые ассасины, когда он хотел снюхаться с тамошними старцами и оптом продать им и Палестину, и Ливан, — то бишь, и нас, и ассасинов. После всех этих смут в ордене, дай Бог, если осталась половина количества людей, бывшего лет десять назад. Не хватает легионеров, не хватает комбаттантов, не хватает кавалеров, да и у шевалье, по моему, не должное число.
— А почему в ордене девять чинов? — резонно поинтересовался Робер, — Можно же сделать меньше, раз не хватает народа.
— Нет, — возразил командор Пьер, — нельзя. Покойный коннетабль Бизоль де Бетюн объяснял мне, что эту иерархию придумал еще достославный Годфруа Буйонский по примеру ангельской иерархии. Ведь у ангелов же тоже, девять чинов от серафимов и херувимов до ангелов и архангелов.
— Вот, оно что, — покачал головой Робер. — А я и не знал. Так это уже Антиохия?
— Она, родимая, она.
Взору рыцарей открывалась величественная панорама древнего города. Широкую долину пересекала сверкающая на солнце лента, реки Оронт, а за рекой на холмах вздымались неприступные белые стены, зубчатые башни с узкими бойницами, еще выше, на вершине горы, виднелась знаменитая цитадель.
— Вот здесь, — сказал, любуясь видом, командор де Бержерак, — на этой живописной равнине, крестоносцы Годфруа и Раймунда разгромили огромную армию эмира Кербоги. Они были голодные и измученные осадой, а турки — сытые, холеные, крепкие. Но крестоносцы нашли накануне копье Лонгина, оно сияло, ведя христиан на бой, и бросившись в атаку на противника, воины Христовы обратили турок в бегство. Даст ли и нам Господь такую же победу?..
— Подай, Господи, — со вздохом прошептал Робер де Шомон.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
— Элеонора, — стонал и кряхтел он, — какого чорта вашему мужу не сиделось дома! Что он забыл в этом вшивом Леванте? Разве то, что с нами сейчас происходит, вписывается в рамки куртуазности? Разве это похоже на манну?
Королева жалела его, но, в то же время, в душе ее появилось тягостное чувство недоумения, как могла она столь долго делить ложе с этим тщедушным, тощим, а теперь еще и вонючим от постоянного поноса, телом. Как могли сладкие звуки поэзии отуманить ее глаза и чувства? Возрождения любви к мужу она так и не испытала, но, во всяком случае, в ней родилось уважение к нему, стойко переносящему все тяготы похода. Ее восхищали неподступные тамплиеры, двигающиеся в авангарде французского войска и почтительно обращающиеся с Людовиком. А значит, они ценили его, и он не совсем тряпка, как ей казалось все последнее время накануне похода.
Впрочем, не такие уж неподступные. Устав, конечно, предписывал им безбрачие и умерщвление плоти, но они исполняли эти предписания в разумных пределах, и даже в их лагерь нередко захаживали любопытные мадьярки, сербиянки и гречанки. Сенешаль великого магистра ордена, красавец Эверар де Барр, явно симпатизировал Элеоноре, и она старалась в куртуазной манере проявить свои ответные симпатии. В Константинополе Бернар де Вентадорн совсем занедужил. Грек-эскулап, обследовавший его, определенно заявил, что дело дрянь и трубадур больше не жилец. Бедняга Бернар бредил великолепными кансонами, которые стоило бы записать, если бы в них не было такого большого количества натурализмов, касающихся желудочных расстройств. В одной из таких кансон едкая лавина сарацин выскакивала навстречу крестоносцам непосредственно из прямой кишки, но доблестные рыцари размазывали их по земле и втаптывали копытами в грязь. Королева всплакнула над своей угасшей любовью к талантливому песнопевцу, но когда король, увидев ее слезы, предложил ей остаться в Константинополе и на корабле плыть в Антиохию после смерти или выздоровления трубадура, она ответила:
— О нет, монсеньор, королева Франции должна быть рядом со своим супругом и его воинством!
При этом она не преминула отметить, как загорелись глаза у присутствовавшего при этом Эверара де Барра, восхищенного ее ответом. Людовик хотел было заметить, что далеко не все королевы отправлялись в поход со своими мужьями, и можно даже сказать, что очень немногие, но он ограничился лишь словами:
— Благодарю вас, ваше величество, я просто вспомнил вдруг о несчастной участи жены Бодуэна Иерусалимского во время похода первых перегринаторов.
Сближение Элеоноры и сенешаля Эверара произошло уже в Пергаме, здесь случилось между ними то, что на куртуазном языке принято было называть нарушением мезуры, а на тамплиерском именовалось Господним попущением. Королева осталась весьма довольной всем, кроме собственной легкой простуды, прицепившейся к ней еще в Никее. В самый ответственный момент Элеонора чихнула и тем самым чуть было не спугнула желаемые намерения тамплиера.
Потом начался ад — страшный переход через Лаодикийские горы, где турки ежедневно нападали на крестоносцев, и войско Людовика таяло, как весенний снег. Королева простудилась не на шутку, бредила, все спрашивала у всех, не нашли ли случайно какой-то таинственный список, а когда пытались узнать, что за список, со вздохом отвечала:
— Сие есть тайна великая и прекрасная.
Сенешаль Эверар, знакомый с восточной медициной, сделал все возможное, чтобы вылечить королеву, и за несколько дней до прихода войска в Анталию Элеонора стала поправляться. К этому времени у Людовика осталось в два раза меньше рыцарей, чем у магистра Бернара де Трамбле. Признав, что тамплиеры гораздо более приспособлены к войне, король попросил сенешаля Эверара де Барра стать маршалом и командовать остатками королевской армии. В Анталии между Элеонорой и Эвераром произошел разрыв. Тамплиер заявил королеве, что не может больше пользоваться Господним попущением, ибо магистр де Трамбле строго-настрого запретил ему это под страхом изгнания из рядов ордена. Из Анталии де Барр повел войско берегом Киликии, а король и королева отправились на судне в Антиохию. Элеонора была вне себя от бешенства — как посмел какой-то там де Трамбле препятствовать королеве Франции, и как мог жалкий сенешалишка сделать выбор между приказом магистра и любовью королевы в пользу первого! В Антиохии августейшую чету встречал прекрасный князь Раймунд. Увидев его, Элеонора быстро забыла о своих досадах и обидах и принялась улавливать князя в свои куртуазные сети. Вскоре Раймунд стал безраздельно принадлежать ей, и она с удовольствием предвкушала, как сюда заявится несносный Эверар, чтобы увидеть, что она вовсе не страдает от разлуки с ним, а давным-давно забыла о его существовании.
Вопреки предсказанию ученого грека, трубадур Бернар не умер. С наступлением весны он поселился в доме, где жил император Конрад, который хотя и ничегошеньки не понимал в куртуазной поэзии провансальских трубадуров, считал своим долгом привечать известных служителей изящных искусств и поэзии.
Бернар наслаждался жизнью, хотя в своих новых кансонах непрестанно изливал надрывную тоску по «милой соседке», по «нежной ласточке», улетевшей без него в теплые страны, где царит вечная весна, а с неба постоянно сыплется манна, и все любят друг друга безмятежно.
Граф Анри д'Анжу не сочинял печальных песен, но в отличие от Бернара де Вентадорна страдал по-настоящему. Бедный молодой рыцарь, увы, тоже был вынужден перезимовать в Константинополе из-за жестокой лихорадки, которая началась у него в тот самый день, когда крестоносцы добрались до врат восточной столицы. Находясь в бреду, он не расставался с тяжелой мыслью о том, что славный поход продолжается без него, без него громят турок и освобождают захваченные ими города. Начав выздоравливать, он узнал о том, что поход провалился, едва-едва начавшись, что от многотысячного и, казалось, несокрушимого войска лишь жалкая горсть добрела до Анталии. Одно только могло утешить его — что та, которую он продолжал беззаветно и мечтательно любить, жива и здорова. При дворе императора Конрада и в Константинополе ходили гнусные сплетни о том, что Элеонора, якобы, соблазнила всех по очереди тамплиеров, и те потому только остались в живых, что не участвовали в сражениях, а развлекались с королевой Франции. «Они очерняют тебя потому, что сами черны, — думал Анри с усмешкой, слушая подобные разговоры. — Но ты недосягаема для гнусных сплетен и остаешься чистой, как Дева Мария, на которую возносит грязные хулы жид».
Еще он тешил себя мыслью, что не все потеряно, и быть может, ему, Анри Анжуйскому, сыну Годфруа Плантажене, предстоит явиться спасителем второго крестового похода.
Конрад не дождался того, что из Германии явится огромное войско для спасения чести своего императора. Ему пришлось собрать наемное войско в тысячу рыцарей, пообещав заплатить им в течение года по четыреста марок серебром каждому. Это были испанцы из Арагона, баски из Леона и Кастильи, русские витязи из Киева и Галича, болгары, греки и даже турки, поссорившиеся со своими султанами и эмирами. Лишь около сотни немецких рыцарей, не погибших в прошлом году в страшной мясорубке под Дорилеем, входили в это «немецкое» воинство. В апреле на нескольких торговых галерах Конрад и его наемники приплыли в Акру, откуда намечалось двинуться на завоевание Дамаска. Вместе с императором туда приплыли трубадур Бернар и рыцарь Анри Анжуйский.
И тот, и другой мечтали о встрече с королевой Франции. У Бернара де Вентадорна в запасе имелось два десятка отборных кансон, сочиненных во время константинопольской весны. О, он знал сердце Элеоноры лучше, чем кто-либо на всем белом свете и не сомневался, что очень скоро она снова будет принадлежать ему. Никто кроме нее не умел так ловко охмурять хороших кавалеров, но никто кроме трубадура Бернара не умел так легко и весело ловить на крючок своей поэзии королеву Франции. Да ведь он, пожалуй, и любит ее — ему грезятся ее ласки, объятия, поцелуи, ее неутомимость в деле нарушения мезуры. Он страшно соскучился по ней, и весь мир поет лишь об одном — о грядущей встрече.
Молодой рыцарь Анри не знал ни ласк, ни объятий, ни поцелуев своей возлюбленной и не ждал, что при встрече с ней расстояние между ним и Элеонорой сократится хотя бы на четверть шага. Он просто мечтал увидеть ее изумрудные глаза, из которых на свет Божий проистекают незримые горячие струи. Если он увидит их, кончится полоса неудач и бедствий, Анри сядет на своего коня, выхватит из ножен меч, и все узрят — вот он, новый Годфруа Буйонский. С небес сойдут светлые тени первых крестоносцев и первых тамплиеров, и он вновь увидит их, как тогда, в Сен-Дени, когда все еще только начиналось и казавшееся несокрушимым воинство Христово двинулось на восток с торжественным возгласом: «Так хочет Господь!»
Но ни рыцарю, ни трубадуру не суждено было увидеть королеву, поскольку король прогнал ее от себя прочь и она уже плыла на корабле, держащем курс на Марсель.
Светило жаркое солнце. Отряд тамплиеров под предводительством великого магистра Бернара де Трамбле и ведомый сенешалем Эвераром де Барром отряд рыцарей французского короля Людовика приближались к Антиохии. Новициат Робер де Шомон ехал рядом с командором Пьером де Бержераком и рассуждал об особенностях восточного климата.
— Почему, — спрашивал он, — здесь нет нормальной весны, а после холодных и дождливых зим сразу наступают невыносимо жаркие дни? Неужели Бог создал эту землю лишь для того, чтобы тут человек проходил всевозможные испытания. Ведь и Спасителя Он сюда направил.
— Это еще не жара, друг мой, — отвечал новициату командор. — Жара тут бывает такая, что от кольчуги на теле остаются кольчатые ожоги, вот как бывает. Иордан летом иссыхает до такой степени, что превращается в чахлый ручеек. Тут надо долго пожить, прежде чем научишься избегать разных неприятностей. Привыкнуть можно, но надобно многое познать — как избегать жажды, ожогов, змей и разных мерзких насекомых, как во время встречи с ангелом-хранителем чувствовать, что к тебе кто-то подкрадывается, и многое другое. Это все не так просто, но из тебя, я уже это точно знаю, получится хороший тамплиер. Я постоянно следил за тобой, и вижу, что у тебя наша косточка, тамплиерская. Скоро мы приедем в Иерусалим, и ты увидишь, что такое наш Тампль, прикоснешься к нашим реликвиям. Их много дал нам Господь за то время, покуда существует орден.
— А ковчег?.. Я давно хотел спросить, ковчег Завета — он где? Вы нашли его?
— Нет, пока еще не нашли. Ковчег — мечта, потому и главные рыцари ордена, великий магистр, сенешаль и коннетабли, составляют высший совет Тампля, называемый ковчегом. Но тебе туда еще далековато, хотя по прибытии в Святой Град я непременно буду хлопотать, чтобы тебя перевели из новициатов в легионеры. Кто сейчас твой легионер? Молодой граф Перигор? У него нет к тебе замечаний? Он не будет против твоего повышения в чине?
— Думаю, что нет, — пожал плечами Робер. — Правда, однажды он приказал мне немедленно седлать коня, а я замешкался и сказал, что смогу выполнить его приказ только через пару минут. Тогда он отругал меня, сказав, что однажды во время боя коннетабль велел командору молниеносно врубиться в левый фланг противнику, а командор ответил: «Молниеносно не могу, но в два прыжка сделаю», и за это после боя его разжаловали до комбаттанта. Было такое?
— Было, мой друг, — ответил командор де Бержерак, — еще при Робере де Краоне. Суровый был магистр. Подчас даже слишком суровый. Но все равно его поминают добрым словом, в отличие от Рене де Жизора. Эта Черная Черепаха много бед натворила. Не случайно поговаривали, будто Рене и колдун, и чуть ли не с самим чортом спутался. До сих пор его ближайший сподручный, сенешаль Бертран де Бланшфор, мутит воду и хочет стать великим магистром, чтобы все опять было как при Тортюнуаре. Поговаривают, будто он уединился в своей наследной деревеньке Ренн-ле-Шато и там усиленно роет землю в поисках какой-то необыкновенной реликвии, с помощью которой и хочет совершить переворот в ордене. Но до сих пор бедняга только червей и нарыл. Чуть ли не питается этими червями. Пускай! Ведь подохнет — они будут им питаться. Ха-ха-ха!
— А много у него людей?
— Людей-то? Да какой там! Три мальчишки да две кочерыжки — вот и все его люди, да старая кочерга впридачу. Он же все надеялся, что Тортюнуар перед смертью все свои тайны ему откроет, а тот и пикнуть не успел, когда ему его же любезные ассасины кинжал в затылок воткнули.
— Так его убили ассасины? — подивился Робер.
— А кто ж еще? Они его ненавидели точно так же, как и тамплиеры. Ведь он же состоял у них в высших чинах и грабил не меньше, чем нас. Он-то и ввел эту строгую троическую систему чинов, по которой магистру подчиняются три сенешаля, каждому из которых подчиняются три коннетабля, каждому из которых — три командора и так далее. Говорят, ее придумал Старец Горы Хасан. По этой системе командоров должно быть двадцать семь, ни больше, ни меньше, а шевалье только восемьдесят один, а кавалеров восемьдесят один умножить на три, не помню, сколько там?
— Двести сорок три, — быстро сосчитал Робер.
— Умница. А комбаттантов — еще раз на три.
— Семьсот двадцать девять.
— Ты смотри, как ты ловко считаешь! Ну а легионеров?
— Еще раз на три? Сейчас.
— Немедленно!
— В два прыжка. Две тысячи сто восемьдесят семь.
— Не врешь?
— Ей Богу!
— Ну-ну. Остается только еще раз умножить, чтобы подсчитать, сколько у Тортюнуара было новициатов.
— Еще раз, значит, на три… Шесть тысяч пятьсот шестьдесят один. Вот сколько. И что, у Тортюнуара было столько тамплиеров?
— Мало того, когда количество новициатов наполнилось, он постановил всех остальных желающих принимать в качестве профанов, то бишь, непосвященных. И уж этих можно напринимать сколько угодно. Но профанов он не успел много собрать, в Ордене начался раскол, сволочь Тортюнуар стал посылать ассасинов, чтобы те резали тамплиеров, и много славных рыцарей погибло от коварных ударов в спину. Наконец, гнусного Рене убили в Нарбоне те же самые ассасины, когда он хотел снюхаться с тамошними старцами и оптом продать им и Палестину, и Ливан, — то бишь, и нас, и ассасинов. После всех этих смут в ордене, дай Бог, если осталась половина количества людей, бывшего лет десять назад. Не хватает легионеров, не хватает комбаттантов, не хватает кавалеров, да и у шевалье, по моему, не должное число.
— А почему в ордене девять чинов? — резонно поинтересовался Робер, — Можно же сделать меньше, раз не хватает народа.
— Нет, — возразил командор Пьер, — нельзя. Покойный коннетабль Бизоль де Бетюн объяснял мне, что эту иерархию придумал еще достославный Годфруа Буйонский по примеру ангельской иерархии. Ведь у ангелов же тоже, девять чинов от серафимов и херувимов до ангелов и архангелов.
— Вот, оно что, — покачал головой Робер. — А я и не знал. Так это уже Антиохия?
— Она, родимая, она.
Взору рыцарей открывалась величественная панорама древнего города. Широкую долину пересекала сверкающая на солнце лента, реки Оронт, а за рекой на холмах вздымались неприступные белые стены, зубчатые башни с узкими бойницами, еще выше, на вершине горы, виднелась знаменитая цитадель.
— Вот здесь, — сказал, любуясь видом, командор де Бержерак, — на этой живописной равнине, крестоносцы Годфруа и Раймунда разгромили огромную армию эмира Кербоги. Они были голодные и измученные осадой, а турки — сытые, холеные, крепкие. Но крестоносцы нашли накануне копье Лонгина, оно сияло, ведя христиан на бой, и бросившись в атаку на противника, воины Христовы обратили турок в бегство. Даст ли и нам Господь такую же победу?..
— Подай, Господи, — со вздохом прошептал Робер де Шомон.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Смуглый тамплиер Дени, тот самый, что поставил Жана де Жизора на ноги после посвящения в тамплиеры, все-таки оказался сарацинского происхождения, а точнее — курдом, принявшим христианство. У него было очень подходящее прозвище — Фурмиnote 8, он и впрямь чем-то походил на большого муравья. Он носил звание шевалье, и как младший по рангу обязан был подчиняться комтуру Жану.
Но, на самом деле, Жан очень скоро почувствовал, что Дени Фурми в Жизоре — главный. Он распоряжался обустройством комтурии, руководил возведением часовни, расставлял посты, проводил учения, и все это с таким видом, будто Жизор вот-вот подвергнется нападению врагов. Кроме того, он всерьез взялся посвящать Жана во всевозможные премудрости — учил его тайнам строения тела, искусству владения собой и силой воли, открывал секреты трав, растений, кореньев. Молодой сеньор Жизора жадно впитывал в себя эти знания, слету овладевал ими, так, что учитель почти всегда оставался им доволен.
Рана на груди у Жана полностью зажила, на ее месте остался крест-шрам, в точности такой же, как у Бернара де Бланшфора и всех остальных находящихся у него в подчинении тамплиеров. Эта метка наносилась особым мечом, имеющим в сечении крест. Теперь Жан знал все точки на теле, куда можно было воткнуть нож, меч или копье, и не повредить себе при этом. Одна из таких точек находилась прямо над сердцем, где теперь у Жана навсегда стояла печать посвящения в тамплиеры — крест-шрам. «В случае, если тебя со всех сторон окружили враги, — учил Дени Фурми, — и ты видишь, что не в силах сопротивляться и вот-вот попадешь в плен к ним, воткни кинжал себе в эту точку и сделай вид, что умер, и никто не усомнится в твоей смерти». Правда, оставалось самое главное — научиться пронзать эти точки, на что требовались годы напряженного труда. Кроме того, чтобы пронзить себя и не повредить никаких органов, необходимо особенное состояние духа, появляющееся у человека в минуты религиозного или ритуального экстаза, а также в пылу боя или в миг отчаяния. Опытнейшие люди могли искусственно ввести себя в такое состояние, и однажды Дени Фурми явил Жану де Жизору это чудо. Выпив немного какой-то темно-зеленой жидкости, сорокалетний сарацин-тамплиер стал расхаживать взад-вперед перед юным контуром, произнося какие-то заклинания и сотрясаясь всем телом. Затем он взял длинный и острый кинжал и с хриплым криком воткнул его по самую рукоятку себе в живот прямо под мечевидным отростком грудной клетки. Затем он предоставил Жану право вытащить кинжал, и когда Жан сделал это, то увидел на животе Дени рану, из которой выплюнулась одна-единственная капля крови, и затем рана стала затягиваться прямо на глазах. Это было настолько невероятно, что у Жана закружилась голова и под ногами качнулся пол. Дени Фурми стоял перед ним целый и невредимый, весело улыбался, а все тело его покрывали маленькие и побольше шрамы, рубцы и прочие отметины самых различных форм.
Кроме того, удивительный курд принялся обучать Жана различным языкам — турецкому, арабскому, греческому. И Жан, который доселе весьма туп был к такой учебе, вдруг очень быстро стал все схватывать. За год он научился довольно бойко лопотать и по-турецки, и по-арабски, и по-гречески, начал изучать письмо на этих языках, и заодно пополнил свои познания в латыни.
Он даже не стал интересоваться у Дени, зачем его обучают всему этому. Он просто в какой-то из дней догадался, что из него делают будущего Великого магистра ордена. Да и как могло быть иначе, ведь он же двоюродный внук покойного Тортюнуара, и к тому же, владелец Жизорского замка, в подземелье которого хранится великая реликвия. Все это наполняло душу пятнадцатилетнего тамплиера гордостью и презрением к окружающим, особенно к матери, сестре и дяде Гийому, который, когда впервые увидел в Жизоре новых и весьма подозрительных людей, принялся было предостерегать Жана, на что племянник ответил весьма сурово:
— А вам не кажется, дядя, что это не ваше дело?
Помнится, когда вы провожали своего сыночка в поход, вы сказали мне, что я должен остаться здесь, ибо я единственный хозяин Жизора. Я очень хорошо усвоил это и могу повторить вам: я — хозяин Жизора!
— Да, но я твой дядя, — пытался было возразить Гийом де Шомон, — и я твой крестный отец, и, к тому же, именно я посвящал тебя в рыцари. Разве я не имею права что-либо подсказать тебе?
— Имеете, но только в форме совета, а не в виде категорического нравоучения. Ясно?
Больше Гийом де Шомон ничего не мог добавить. С некоторых пор Жан де Жизор научился какому-то особенному взгляду, заставляющему любого собеседника почувствовать неловкость, смущение и неуверенность в самом себе. Этот презрительно уничтожающий, прожигающий насквозь, взгляд карих глаз Жана испепелял человека, заставляя его желать одного — поскорее уйти куда-нибудь подальше от этих двух черных точек, нацеленных на тебя, как два бездонных колодца, ведущих в преисподнюю. Тереза, разговаривая с сыном, особенно болезненно воспринимала эту его способность так страшно, так враждебно смотреть. Она знала этот его взгляд, он померещился ей еще в те минуты, когда Жан только что появился на свет; и потом, когда Жана наказывали или он не получал того, о чем просил, или испытывал какие-то неудобства, болел или капризничал, Тереза видела много раз этот пугающий взгляд сына. Но теперь ей стало казаться, что он уже все время, независимо ни от чего, смотрит на нее только так. И в конце концов, она не выдержала и переехала жить в Шомон, сказав сыну, что не хочет ему мешать. А он и не очень-то уговаривал ее остаться, как не стал уговаривать Идуану, когда та тоже сбежала в Шомон через месяц после матери. «Видимо, так и надо, — решил Жан. — Им и впрямь ни к чему здесь оставаться».
С Востока приходили неутешительные новости. Наемники Конрада, рыцари Людовика и тамплиеры де Трамбле тщетно пытались взять Дамаск, и, понеся потери, осенью вынуждены были снять осаду. Крестовый поход окончательно провалился, и в будущем году ожидалось возвращение короля во Францию, а с ним, возможно, и Робера, которого с нетерпением ждали все в Шомоне, включая няньку маленькой Ригильды де Сен-Клер. В последнее время Алуэтта ужасно страдала. Она возненавидела Жана де Жизора, ей всюду мерещился его ужасный взгляд, ее угнетало его нескрываемое презрение к ней, но при этом она изнемогала от желания увидеться с ним и отдаться в его власть, сходила с ума, ожидая, когда же он соизволит в очередной раз наведаться в Шомон, чтобы навестить мать и сестру, а заодно провести ночь со своей Алуэттой. Страдая, что любит того, кого так боится и ненавидит, бедняжка надеялась, что с приездом Робера все само собой наладится каким-то образом. Но вот уже третий год шел с тех пор, как Робер отправился в Палестину, а ее ожидания оставались тщетными. Что же он там делает, если крестовый поход провалился? И почему король до сих пор не вернулся в Париж? Ведь Элеонора давно уже здесь, во Франции, и по слухам, изменяет отсутствующему монарху направо-налево.
Третье Рождество и третью Пасху отметили в Шомоне без Робера. Где-то там, далеко, в Леванте, ему исполнилось семнадцать лет. А Жан в последний раз наведывался в Шомон, когда еще шел снег. Теперь же цвели сады, разливая по всей округе томительные ароматы. Быть может, с Жаном что-то случилось? Что, если он болен, или, хуже того, помер? Для Алуэтты такой поворот был бы спасением, но она одновременно мечтала, избавиться от Жизорского господина и вновь, хотя бы в последний раз провести с ним ночь. Да разве он хороший любовник? Вовсе нет. Кузнец Арно, да и мсье Гийом куда лучше. Что же тогда? Непонятно. Какая-то необъяснимая сила власти исходила от этого страшного Жизорского человека, и женская сущность Алуэтты не в состоянии была сопротивляться этой силе.
«Если он не появится до следующего воскресенья, я брошусь в Гренуйский пруд», — в отчаянии решила нянька Ригильды де Сен-Клер, но когда наступило назначенное воскресенье, а Жан так и не соизволил приехать в Шомон, Алуэтта перенесла свое решение еще на день, потом еще на день, и еще. Наконец, в последний апрельский вечер не выдержала и отправилась тайком в Жизор. Пешком дотуда было около четырех лье, часа три ходьбы, не более, если идти быстро. Но, не желая, чтобы ее кто-либо встретил, Алуэтта выбрала проселочную тропу через Шомонский лес, заблудилась и проплутала часов пять, прежде чем, наконец, вышла на широкое поле, где рос знаменитый жизорский вяз. Ну и натерпелась же она страхов! Поначалу она успокаивала себя сомнительной мыслью о том, что все равно ведь собиралась броситься в Гренуйский пруд, и если на нее нападут волки, озорные сильваны или мерзкие гномиды, значит, так тому и быть. Но очень скоро Алуэтта осознала, что жить все же хочется, а помирать неохота, и пуще прежнего взмолилась к небесам, едва проглядывающим между высоких ветвей, о спасении.
Выйдя на поле, она возблагодарила Бога и весело направилась в сторону замка. Приблизившись к вязу, Алуэтта свернула несколько влево, чтобы обойти древо Жизора стороной. Она испытывала страх перед этим исполином. И действительно, почему ни один вяз не стоит столько столетий и не вырастает до такой чудовищной величины? Нет, тут что-то не так и лучше держаться подальше. Вот уж вяз остался позади справа. Сама не зная того, Алуэтта пересекла незримую границу между Иль-де-Франсом и Нормандией. В этот миг она увидела таинственную процессию, вытекающую из ворот Жизорского замка и направляющуюся ей навстречу. Она остановилась, глядя, как один за другим из врат Жизора выходят люди в длинных одеяниях с зажженными свечами в руках. Стесняясь того, что она, как безумная, примчалась сюда, чтобы встретиться с любовником, Алуэтта бросилась к ближайшим кустам, где и решила переждать, покуда процессия пройдет мимо нее. Любопытство все же разбирало ее и, несколько раз переместившись, она, наконец, устроилась так, чтобы можно было все видеть и чтобы кусты надежно укрывали ее.
Но, на самом деле, Жан очень скоро почувствовал, что Дени Фурми в Жизоре — главный. Он распоряжался обустройством комтурии, руководил возведением часовни, расставлял посты, проводил учения, и все это с таким видом, будто Жизор вот-вот подвергнется нападению врагов. Кроме того, он всерьез взялся посвящать Жана во всевозможные премудрости — учил его тайнам строения тела, искусству владения собой и силой воли, открывал секреты трав, растений, кореньев. Молодой сеньор Жизора жадно впитывал в себя эти знания, слету овладевал ими, так, что учитель почти всегда оставался им доволен.
Рана на груди у Жана полностью зажила, на ее месте остался крест-шрам, в точности такой же, как у Бернара де Бланшфора и всех остальных находящихся у него в подчинении тамплиеров. Эта метка наносилась особым мечом, имеющим в сечении крест. Теперь Жан знал все точки на теле, куда можно было воткнуть нож, меч или копье, и не повредить себе при этом. Одна из таких точек находилась прямо над сердцем, где теперь у Жана навсегда стояла печать посвящения в тамплиеры — крест-шрам. «В случае, если тебя со всех сторон окружили враги, — учил Дени Фурми, — и ты видишь, что не в силах сопротивляться и вот-вот попадешь в плен к ним, воткни кинжал себе в эту точку и сделай вид, что умер, и никто не усомнится в твоей смерти». Правда, оставалось самое главное — научиться пронзать эти точки, на что требовались годы напряженного труда. Кроме того, чтобы пронзить себя и не повредить никаких органов, необходимо особенное состояние духа, появляющееся у человека в минуты религиозного или ритуального экстаза, а также в пылу боя или в миг отчаяния. Опытнейшие люди могли искусственно ввести себя в такое состояние, и однажды Дени Фурми явил Жану де Жизору это чудо. Выпив немного какой-то темно-зеленой жидкости, сорокалетний сарацин-тамплиер стал расхаживать взад-вперед перед юным контуром, произнося какие-то заклинания и сотрясаясь всем телом. Затем он взял длинный и острый кинжал и с хриплым криком воткнул его по самую рукоятку себе в живот прямо под мечевидным отростком грудной клетки. Затем он предоставил Жану право вытащить кинжал, и когда Жан сделал это, то увидел на животе Дени рану, из которой выплюнулась одна-единственная капля крови, и затем рана стала затягиваться прямо на глазах. Это было настолько невероятно, что у Жана закружилась голова и под ногами качнулся пол. Дени Фурми стоял перед ним целый и невредимый, весело улыбался, а все тело его покрывали маленькие и побольше шрамы, рубцы и прочие отметины самых различных форм.
Кроме того, удивительный курд принялся обучать Жана различным языкам — турецкому, арабскому, греческому. И Жан, который доселе весьма туп был к такой учебе, вдруг очень быстро стал все схватывать. За год он научился довольно бойко лопотать и по-турецки, и по-арабски, и по-гречески, начал изучать письмо на этих языках, и заодно пополнил свои познания в латыни.
Он даже не стал интересоваться у Дени, зачем его обучают всему этому. Он просто в какой-то из дней догадался, что из него делают будущего Великого магистра ордена. Да и как могло быть иначе, ведь он же двоюродный внук покойного Тортюнуара, и к тому же, владелец Жизорского замка, в подземелье которого хранится великая реликвия. Все это наполняло душу пятнадцатилетнего тамплиера гордостью и презрением к окружающим, особенно к матери, сестре и дяде Гийому, который, когда впервые увидел в Жизоре новых и весьма подозрительных людей, принялся было предостерегать Жана, на что племянник ответил весьма сурово:
— А вам не кажется, дядя, что это не ваше дело?
Помнится, когда вы провожали своего сыночка в поход, вы сказали мне, что я должен остаться здесь, ибо я единственный хозяин Жизора. Я очень хорошо усвоил это и могу повторить вам: я — хозяин Жизора!
— Да, но я твой дядя, — пытался было возразить Гийом де Шомон, — и я твой крестный отец, и, к тому же, именно я посвящал тебя в рыцари. Разве я не имею права что-либо подсказать тебе?
— Имеете, но только в форме совета, а не в виде категорического нравоучения. Ясно?
Больше Гийом де Шомон ничего не мог добавить. С некоторых пор Жан де Жизор научился какому-то особенному взгляду, заставляющему любого собеседника почувствовать неловкость, смущение и неуверенность в самом себе. Этот презрительно уничтожающий, прожигающий насквозь, взгляд карих глаз Жана испепелял человека, заставляя его желать одного — поскорее уйти куда-нибудь подальше от этих двух черных точек, нацеленных на тебя, как два бездонных колодца, ведущих в преисподнюю. Тереза, разговаривая с сыном, особенно болезненно воспринимала эту его способность так страшно, так враждебно смотреть. Она знала этот его взгляд, он померещился ей еще в те минуты, когда Жан только что появился на свет; и потом, когда Жана наказывали или он не получал того, о чем просил, или испытывал какие-то неудобства, болел или капризничал, Тереза видела много раз этот пугающий взгляд сына. Но теперь ей стало казаться, что он уже все время, независимо ни от чего, смотрит на нее только так. И в конце концов, она не выдержала и переехала жить в Шомон, сказав сыну, что не хочет ему мешать. А он и не очень-то уговаривал ее остаться, как не стал уговаривать Идуану, когда та тоже сбежала в Шомон через месяц после матери. «Видимо, так и надо, — решил Жан. — Им и впрямь ни к чему здесь оставаться».
С Востока приходили неутешительные новости. Наемники Конрада, рыцари Людовика и тамплиеры де Трамбле тщетно пытались взять Дамаск, и, понеся потери, осенью вынуждены были снять осаду. Крестовый поход окончательно провалился, и в будущем году ожидалось возвращение короля во Францию, а с ним, возможно, и Робера, которого с нетерпением ждали все в Шомоне, включая няньку маленькой Ригильды де Сен-Клер. В последнее время Алуэтта ужасно страдала. Она возненавидела Жана де Жизора, ей всюду мерещился его ужасный взгляд, ее угнетало его нескрываемое презрение к ней, но при этом она изнемогала от желания увидеться с ним и отдаться в его власть, сходила с ума, ожидая, когда же он соизволит в очередной раз наведаться в Шомон, чтобы навестить мать и сестру, а заодно провести ночь со своей Алуэттой. Страдая, что любит того, кого так боится и ненавидит, бедняжка надеялась, что с приездом Робера все само собой наладится каким-то образом. Но вот уже третий год шел с тех пор, как Робер отправился в Палестину, а ее ожидания оставались тщетными. Что же он там делает, если крестовый поход провалился? И почему король до сих пор не вернулся в Париж? Ведь Элеонора давно уже здесь, во Франции, и по слухам, изменяет отсутствующему монарху направо-налево.
Третье Рождество и третью Пасху отметили в Шомоне без Робера. Где-то там, далеко, в Леванте, ему исполнилось семнадцать лет. А Жан в последний раз наведывался в Шомон, когда еще шел снег. Теперь же цвели сады, разливая по всей округе томительные ароматы. Быть может, с Жаном что-то случилось? Что, если он болен, или, хуже того, помер? Для Алуэтты такой поворот был бы спасением, но она одновременно мечтала, избавиться от Жизорского господина и вновь, хотя бы в последний раз провести с ним ночь. Да разве он хороший любовник? Вовсе нет. Кузнец Арно, да и мсье Гийом куда лучше. Что же тогда? Непонятно. Какая-то необъяснимая сила власти исходила от этого страшного Жизорского человека, и женская сущность Алуэтты не в состоянии была сопротивляться этой силе.
«Если он не появится до следующего воскресенья, я брошусь в Гренуйский пруд», — в отчаянии решила нянька Ригильды де Сен-Клер, но когда наступило назначенное воскресенье, а Жан так и не соизволил приехать в Шомон, Алуэтта перенесла свое решение еще на день, потом еще на день, и еще. Наконец, в последний апрельский вечер не выдержала и отправилась тайком в Жизор. Пешком дотуда было около четырех лье, часа три ходьбы, не более, если идти быстро. Но, не желая, чтобы ее кто-либо встретил, Алуэтта выбрала проселочную тропу через Шомонский лес, заблудилась и проплутала часов пять, прежде чем, наконец, вышла на широкое поле, где рос знаменитый жизорский вяз. Ну и натерпелась же она страхов! Поначалу она успокаивала себя сомнительной мыслью о том, что все равно ведь собиралась броситься в Гренуйский пруд, и если на нее нападут волки, озорные сильваны или мерзкие гномиды, значит, так тому и быть. Но очень скоро Алуэтта осознала, что жить все же хочется, а помирать неохота, и пуще прежнего взмолилась к небесам, едва проглядывающим между высоких ветвей, о спасении.
Выйдя на поле, она возблагодарила Бога и весело направилась в сторону замка. Приблизившись к вязу, Алуэтта свернула несколько влево, чтобы обойти древо Жизора стороной. Она испытывала страх перед этим исполином. И действительно, почему ни один вяз не стоит столько столетий и не вырастает до такой чудовищной величины? Нет, тут что-то не так и лучше держаться подальше. Вот уж вяз остался позади справа. Сама не зная того, Алуэтта пересекла незримую границу между Иль-де-Франсом и Нормандией. В этот миг она увидела таинственную процессию, вытекающую из ворот Жизорского замка и направляющуюся ей навстречу. Она остановилась, глядя, как один за другим из врат Жизора выходят люди в длинных одеяниях с зажженными свечами в руках. Стесняясь того, что она, как безумная, примчалась сюда, чтобы встретиться с любовником, Алуэтта бросилась к ближайшим кустам, где и решила переждать, покуда процессия пройдет мимо нее. Любопытство все же разбирало ее и, несколько раз переместившись, она, наконец, устроилась так, чтобы можно было все видеть и чтобы кусты надежно укрывали ее.