— Почему вы ищете моих советов?
   — Потому что ты, дорогой мой зятек, отныне — мое самое доверенное лицо.
   — Ах вот как… Позвольте мне задать один, возможно глупый, вопрос.
   — Спрашивай. — А что стало с теми тамплиерами, которые помогали вам поднимать эту плиту?
   — С теми ребятами? К сожалению, все Они потом погибли при разных обстоятельствах. А на что ты намекаешь?
   — Ни на что, я просто спросил.
   — Но ведь я-то еще жив! — озадаченно почесал в затылке великий магистр.
   Ришар, сын Анри Плантажене и Элеоноры Аквитанской с младенчества удивлял всех своих родственников и придворных необычайной живостью натуры. Еще не умея говорить, он уже пел, подражая голосам трубадуров и даже звукам рожка и лютни. Его обожали, без конца возились, и он без устали мог играть и веселиться. Когда его крестили, он так бойко зашагал в воздухе ножками, будто поспешая скорее окунуться в святую купель, что священник, проводивший обряд таинства, не мог не воскликнуть:
   — Сей муж многими достоинствами будет украшен, и подобно тому, как бодро он шагает, устремляясь к купели, так обойдет он полмира и в Святых Местах воссияет слава его!
   При этих словах все благоговейно стали креститься и вздыхать, а священник, окуная младенца в купель, ласково добавил:
   — Ах ты, рыженький!
   Ришар и впрямь был отмечен какой-то необыкновенной рыжестью волос.. Лет до семи они вообще у него были ярко-красные, будто до жары начищенная медь закатного летнего солнца. Кровь викингов, говорили все по этому поводу, вспоминая достославного рыжеволосого Боэмунда Тарентского, героя Первого крестового похода. Глаза у него были, как у его матери Элеоноры, волшебно-изменчивые — то изумрудные, то цвета моря в ясную погоду, то бирюзовые, как лиможская эмаль.
   Родившись в Оксфорде, первое время он часто болел и, вопреки природной веселости, вызывал немало опасений своим бледным цветом кожи, зеленоватым оттенком лица. Потом его родители отправились путешествовать по своим континентальным владениям и прихватили его с собой. Поссорившись, Анри вернулся в Англию, а Элеонора затеяла маримадленский поход в Лангедоке. Ришара же отправили на воспитание в Бордо, в надежде, что тамошний климат пойдет ему на пользу. И надежды эти оправдались, Ришар перестал хворать, день ото, дня делался все румянее и крепче, а оттого — еще веселее и жизнерадостнее. Тело его окрепло и вытянулось, и в нем уже угадывалась фигура будущего мощного рыцаря.
   Он любил все — бегать, прыгать, драться со своими сверстниками, часами махать игрушечным мечом и кидать легонькое копьецо, довольно быстро научившись точно попадать в цель; с пяти лет по обычаю, распространенному в Аквитании, и особенно, в Гаскони, его отдали на воспитание в хорошую крестьянскую семью, хозяин которой потребовал от ребенка, чтобы он до поры до времени забыл о своем высоком происхождении, и Ришар влюбился в своих временных родителей, особенно в мамушку — он сходил с ума от ее бесконечных сказок про паладинов Шарлеманя и про похождения бордоского мэра, пешком отправившегося в Святую Землю лет этак семьсот-восемьсот назад. Он мучительно не мог решить, чего больше ему хочется — сражаться с маврами в Испании или идти в Левант на бой с сарацинами. Мамушка же привила ему безмерную любовь к Богу и к Его Сыну, Иисусу Христу, она часто водила его в церковь, где он зачарованно слушал музыку литургии, ревмя ревел, исповедуясь, и едва не падал в обморок во время причастия.
   Однажды он спросил у мамушки:
   — А почему говорят, что моя мама никогда не ходит к причастию?
   Бедная женщина, не зная, что ответить, прибегла к испытанному средству и тотчас сочинила сказку:
   — Потому что ваша матушка, светозарная королева Алиенора, на самом деле птица, а птички — создания Божие, им причащаться не полагается, они и так при Боге живут. Вот, как-то раз, батюшка ваш, доблестный король Анри, топнул ножкой и говорит: «Немедленно причастите ее насильно!» А она тут обернулась в свое птичье обличье, взяла всех своих детушек под крылья, да и вылетела в окошко. Вот как оно было.
   — И меня она под крылом унесла? — затаив дыхание, спросил до глубины души удивленный мальчик.
   — И тебя, касатик, а как же, — ответила, целуя Ришара, мамушка.
   — А почему же я этого не помню?
   — Потому что ты тогда еще был малюсеньким, как цыпленочек.
   Время от времени до Бордо и его окрестностей долетали слухи о борьбе между Генри и Томасом Беккетом, и мамушка по-своему пересказывала их Ришару:
   — Опять, сказывают, зловредный Тома Беке задумал погубить вашего батюшку в Англии. И измыслил он для этого шестнадцать разных способов — отравить, зарезать, придушить, с башни столкнуть, утопить, из лука подстрелить, и еще разное. Тогда король Анри собрал всех своих верных рыцарей и священников и написал шестнадцать уложений, в каждом из которых Тома Беке должен был подписаться, что он отказывается от всех задуманных способов злодейства. Вот привезли они ему эти уложения, а он возьми, да и превратись в змею. И говорит: «Как же это я смогу подписать ваши пергаменты, ежели у меня и рук-то нету, все руки мне король Анри отъел!» Вот какой изверг! Тогда ваш батюшка велел этого змея положить в сундучок, отвезти на кораблике в Нормандию и там бросить на берег.
   Так и сделали. А когда сундучок упал на землю, он раскрылся, змей Тома Беке выполз из него и пополз поскорее жаловаться папе Римскому Александру. Теперь не знаю, что ему скажет на это папа.
   На свой лад рассказывала эта добрая женщина Ришару и о катарах, которые по ее, неведомо откуда взявшемуся мнению, молились любой дыре вместо Бога, и об ассасинах, которые полулюди-полуволки, и о тамплиерах, у коих одно плечо серебряное, другое — золотое, и из всего у нее получались сказочные истории. Большая выдумщица была мамушка Шарлотта.
   Страсть к пению была у Ришара особенная, перешедшая к нему от матери, а той от первого трубадура Франции, Гильема де Пуату. Он быстро выучил все крестьянские песни, которые только знала Аквитания, но их было ему мало, и с самых ранних лет начал он придумывать свои песни. Поначалу над ними потешались, а потом и сами не заметили, как стали петь то, что выдумывал Ришар:
 
   Ехал Шарлемань -
   о-кэ! — через долины.
   А за ним скакали
   его паладины.
   А я, не знаю как,
   увязался вслед за ними.
 
   Ехал Роланд -
   о-кэ! — быстрокрылый.
   Сердце у него
   скучало по милой.
   А я, не знаю как,
   его песней утешал.
 
   С детства наслышан он был о замечательной судьбе трубадура Джауфре Рюделя, легенда о котором успела уже обрасти пышными цветами народной фантазии, и когда ее слышал Ришар, там уже было так, что когда Джауфре плыл на корабле по морю к своей возлюбленной, графине Триполитанской, он заболел и умер, а когда привезли его к ней мертвого, он ненадолго ожил, спел самую лучшую кансону, из тех, которые вез ей в подарок, и тут скончался полностью, графиня же, тронутая до глубины души таким сильным проявлением чувства, велела похоронить его в самом почетном месте — при храме тамплиеров. Это дивное сочетание слов — храм храмовников — поражало детское воображение, и хотелось поскорее стать взрослым, отправиться туда и увидеть этот храм храмов.
   Пылкий юноша нередко даже страдал от того, что на свете так много всего славного, великого и замечательного. Ему хотелось быть и лучшим трубадуром, и самым знаменитым воином, и монахом, подобным Бернару Клервоскому, и великим магистром ордена тамплиеров, и возлюбленным самой прекрасной дамы в мире, и художником, и зодчим, возводящим наилучшие здания. Единственное, о чем он пока не думал, это что когда-нибудь ему, возможно, предстоит стать королем Англии. Когда Ришару исполнилось десять лет, его забрали из крестьянской семьи. Ручьи слез проливал он, расставаясь с любимой мамушкой Шарлоттой, и кричал, что не сможет без нее жить ни дня. Но уже на второй день он утешился, когда отец повез его путешествовать по Аквитании со словами : «Ты должен увидеть, сынок, страну, которая скоро будет присягать тебе, как своему герцогу». И они почти полгода ездили по разным городам, посетили Кастильон, Перигор, Бержерак, Ангулем, Люсиньян, Пуатье, Лимож, Вентадорн, Тюренн, Кагор, Тулузу и оттуда уже на корабле проплыли по Гаронне обратно в Бордо. В год их путешествия, Элеонора родила Ришару еще одного брата, и Ришар имел неосторожность ляпнуть отцу:
   — Зачем же мне еще один? Ведь в сказках обычно бывает три брата.
   — Ришар! — укоризненно покачал головой отец. — Тебе сколько лет, чтобы задавать такие вопросы?
   — Шучу, -почесывая нос, озорно отвечал Ришар. — А как его будут звать? Почему бы не дать ему имя Роланд?
   — Его уже окрестили Жаном, Ну-ка, как будет по-английски Жан?
   — Знаю-знаю, Джон. Но по-французски мне все же нравится больше. Ришар куда лучше, чем Ричард. Правда?
   — И то, и другое хорошо, — улыбался отец, любуясь тем, как сын похож на него. Ведь и ему Анри нравилось больше, чем Генри.
   Бертран де Бланшфор остался очень доволен тем, как новый прецептор Иерусалима сторговался в Марселе с хозяином корабля и с двенадцати турских ливров за каждое место, сбил цену до девяти и добился, чтобы им выделили самые лучшие места под навесом, между мачтой и кормой. Такое впечатление, что он не прокисал всю жизнь в своем Жизоре, а мотался туда-сюда по Средиземному морю. Великий магистр лишний раз получал подтверждение, что его выбор сделан правильно. Наконец, солнечным весенним утром они отчалили от берегов Лангедока и поплыли к далекому побережью Леванта. В дороге Жан постоянно возвращался к воспоминаниям о празднике катаров в Ренн-ле-Шато, и плоть его возбуждалась от этого воспоминания, воскресало то, даже не животное, а какое-то лягушачье, червячное чувство сладострастного ненасытного насыщения, испытанное им тогда. В нем открылись тайны, о которых он и не подозревал в самом себе. Переносясь мысленно в тот, отлетевший в прошлое, день, он вновь видел себя среди толпы мужчин и женщин, окруживших часовню в Ренн-ле-Шато и благоговейно внимающих проповеди катарского эклэрэ — так у них назывались священнослужители, или, просвещенные. Их еще называли пэрфэ и аккомпли — совершенными, подготовленными. Он ничем не отличался от остальных катаров, одетых в простые балахоны темно-серого цвета, — просто подошел к столику, на котором стояли две чаши и стал говорить. Поначалу речь его мало отличалась от проповедей католических священников, и Жан откровенно заскучал. Но потом он услышал, как сквозь проповедь Бернара-Роже де Транкавеля — а, именно так звали этого эклэрэ, — стали проскальзывать озорные змейки. Из слов проповедника-катара выходило, что мир людей, созданный Богом и размноженный Сатаною, должен быть уничтожен, и именно катары, распространившись по всему миру, призваны выполнить эту священную задачу. Мир, погрязший в грехе и разврате, отвратителен и гадок в глазах Бога, и нужно навсегда вырваться из него. Но взаимное убийство или самоубийство для этого не подходит, ибо великий Ормизд говорил, что душа способна перевоплощаться в других телах. Значит, надо убить душу и избежать мерзостных перевоплощений. Только пережив свою смерть, душа вернется к истинному богу света. Надо истребить в себе все желания и мечты, надо избегать сердечных привязанностей, дружеского тепла, любви к хорошей пище и вину, а главное — уничтожить самый сильный соблазн, превратить чувственную любовь между мужчинами и женщинами в изнурительный половой акт, в котором все должны соединиться со всеми. Именно так — все со всеми! И надо тщательно следить за тем, чтобы этот акт не приводил к появлению на свет новых страдальцев, чтобы в мир не поступало больше ни единого кусочка человеческой плоти, ни единой капли человеческой крови, ни единой искорки человеческой души. Таково было изначальное предназначение перво-человека Ормизда и к этому призывает нас богочеловек Ормизд, который имел и имеет, эфирное тело и всегда пребывает рядом с теми, кто стремится истребить в себе все плотское.
   Так говорил эклэрэ Бернар-Роже де Транкавель, выступая перед собравшимися вокруг часовни в Ренн-ле-Шато катарами. Закончив свою долгую речь, к концу которой многие стали покачиваться из стороны в сторону, как психопаты накануне припадка истерии, эклэрэ взял в руки две чаши, стоящие перед ним на столике и пошёл с ними вокруг часовни, ведя за собой остальных. Толпа двигалась следом за ним, продолжая раскачиваться и распевать призывно и довольно слаженно:
   — Ор-миз-де! Ор-миз-де! Ор-миз-де! Ор-миз-де!..
   Обойдя три круга, эклэрэ де Транкавель остановился, поднял над собою чаши и громко провозгласил:
   — Дети Ормизда! Чада катары! Богочеловек Ормизд с нами! Он вошел духом своим в чашу света и силою своей — в чашу тьмы. Причастимся же из обеих чаш и исполним нашу мессу свободы во мраке этой священной часовни!
   После этих слов, собравшиеся стали подходить к эклэрэ, и он причащал каждого из одной чаши.
   — Мы тоже? — шепнул Жан стоящему рядом Бертрану де Бланшфору.
   — Обязательно, — улыбнулся великий магистр. — Он сейчас дает каждому крепкое зелье, обладающее, сильным противозачаточным действием. После него неделю можно не опасаться, что появится зародыш.
   Когда Жан подошел к эклэрэ де Транкавелю, тот с видом обычного священника произнес:
   — Причащается раб Божий Жан во имя Отца, и Сына, и Святого Духа, — и сунул в рот будущего Иерусалимского прецептора ложку с зельем, оказавшимся на вкус довольно пресным.
   Когда все причастились из «чаши света», стали снова по очереди подходить к «чаше тьмы». Бертран де Бланшфор на сей раз пояснил, что теперь эклэрэ дает другое зелье, являющееся сильнейшим возбудителем, и посоветовал Жану часть этого «причастия» сплюнуть, не то он до самого Иерусалима будет страстно хотеть женщину. В отличие от первого, это зелье оказалось на вкус очень жгучим, и поначалу нестерпимо захотелось пить, но постепенно эта жажда стала спускаться изо рта в пищевод, из пищевода в желудок, образуя там нестерпимое жжение, затем еще и еще ниже, покуда Жан не почувствовал, что он изнемогает от жажды обладания женщиной. Толпа вокруг него также сильно возбудилась, женщины застонали, оглаживая рядом стоящих мужчин и закатывая глаза, и у мужчин раскраснелись щеки и заблестели зрачки. В этот миг распахнулись двери часовни и Бернар-Роже де Транкавель воззвал: — Войдите во мрак, катары, и очиститесь, и освободитесь!
   Он первым сорвал с себя балахон и голый ринулся внутрь часовни, где не горело ни свечечки. Остальные, нетерпеливо срывая с себя одежды, устремились следом за своим эклэрэ. Чувствуя небывалый восторг, Жан де Жизор сбросил с себя все одежды и присоединился к опьяненному сладострастным зельем сообществу катаров. Там уже начался свальный грех, и поначалу еще можно было видеть кишащие и переплетающиеся между собой, как змеи в клубке, тела мужчин и женщин, но потом двери часовни захлопнулись за спиной последнего участника радения, и все погрузилось во мрак. Это было безумие, граничащее со смертью. Жан ползал в этом месиве тел, залитом потом и семяизвержениями, слюной и женской влагой, и беспрерывно совокуплялся, исторгал семя и после этого не охладевал, а еще больше загорался новым желанием. Порой кто-то овладевал им, и тогда особенная волна накатывала на него, и он чувствовал себя женщиной, той самой Жанной, о которой мечтал всю жизнь, и это было ново, страшно тоскливо и сладостно, а душа бунтовала в груди, крича и хлопая крыльями, с которых сыпались оборванные перья, но в какой-то миг, он ясно представил себе, как этой птице оторвали голову, и она, безголовая, трепыхается курицей по зеленой траве… И снова он окунался в это слепое совокупление всех со всеми, и порой ему мерещилось, как во мраке вспыхивают какие-то потусторонние свечения, на миг озаряя кишащее свальное месиво человеческих тел. Это продолжалось много часов, прежде чем участников радения стал обволакивать сон. Он навалился на всех как-то почти одновременно, и Жан растаял в нем, оседлав очередную женщину и лишь намереваясь начать с ней. Очнулся он уже в постели, в одном из домов Ренн-ле-Шато. Первое, что он захотел по пробуждению, это продолжить то, что он собирался начать в момент засыпания, но Бертран де Бланшфор, оказавшийся на ногах раньше него, сказал ему:
   — Нет уж, дорогой зятек, достаточно, а то мы ни в какой Иерусалим не уедем. А ведь нам пора собираться в Марсель.
   Выяснилось, что утром двери часовни были отворены, всех катаров, уснувших в самых живописных позах, вынесли наружу, одели и разнесли во все стороны, дабы они могли доспать на открытом воздухе. Если бы кто-нибудь нагрянул в это утро в, Ренн-ле-Шато, он мог бы подумать, что эти спящие повсюду люди всю ночь, не жалея сил молились, да так, что едва выйдя из часовни, попадали кто где и уснули благим сном. Правда, не обошлось без жертв — пятеро из участников радения были вынесены из часовни мертвыми. Либо задохнулись, либо не вынесло сердце такого напряжения сил. Четверо мужчин и одна женщина.
 
   Перед отъездом из Ренн-ле-Шато Жан все-таки не выдержал и затащил в сарай одну из крестьянок, а чтобы она не визжала, дал ей целых двадцать сантимов. И все равно покидал деревню не удовлетворенным, алчно поглядывая на пробегающих мимо девушек и женщин.
   Все это он с тоской вспоминал теперь, стоя на палубе корабля и гладя на волны Средиземного моря. Внутри у него было пусто и черно, он испытывал отвращение ко всему окружающему и мечтал об одном — вновь очутиться во мраке часовни в Ренн-ле-Шато.
   Когда гонец привез в Шомон известие о том, что хозяин Жизорского замка надолго покинул родные края и отправился в Иерусалим служить там прецептором ордена тамплиеров, эта новость привела всех в крайнее возбуждение. Все возрадовались и возвеселились так, словно они были осажденными, увидевшими поутру, что осада снята и вражеское войско удаляется восвояси. Никто из них не подозревал, как сильно каждого из них подспудно угнетало присутствие поблизости этого мрачного человека. Тереза де Шомон, вдова давно покойного Гуго де Жизора, вслух стала восхищаться своим сыном, восхваляя его таланты, благодаря которым он получил столь высокий пост в ордене рыцарей Храма Соломонова, но в мыслях у нее было другое — она решила, что, если старичок-сосед из Шато-ле-Бэна, шестидесятипятилетний Роланд де Прэ, сделает ей предложение, она, пожалуй, согласится.
   Робер де Шомон, вторя своей тетушке, восторгался двоюродным братом и сетовал на судьбу — если б он не был женат или, если б тамплиеры не возвратили в свой устав положение о безбрачии, то, возможно, и он дослужился бы к этому времени до какого-нибудь хорошего чина в ордене. Но, на самом деле, глубоко в душе, он нисколько не сожалел о том, что вынужден жить в родном Шомоне и наслаждаться тихим семейным счастьем. Но больше, чем кто бы то ни было, радовалась отъезду Жана де Жизора Ригильда. Да, она тоже наслаждалась тихой семейной жизнью подле любимого и любящего мужа, но, в то же время некая непонятная, спрятанная глубоко в сердце связь существовала между Ригильдой и жизорским сеньором. Он жил в ее сердце как червяк, понемногу посасывая кровь и время от времени ворочаясь. Во сне ей виделся его тяжелый взгляд, от которого становилось холодно в животе, он бежал за нею, хватал, тискал, валил в траву и насиловал ее; она вскакивала в холодном поту, шептала «Отче наш» и трисвятое моление и помаленьку успокаивалась, но все больше и больше укреплялась в мысли о том, что эти сны о Жане де Жизоре мешают ей родить второго ребенка. После рождения Мари, каждый год Ригильда зачинала, но вот уже пять раз у нее были выкидыши, а Робер так страстно мечтал о мальчике. Теперь Ригильда вновь была беременной, и известие о том, что Жан де Жизор отправился в Палестину, вселило в нее зыбкую надежду — вдруг из такого далека он не сможет приходить к ней в сновидения и не будет больше губить ее неродившихся детей? Хотя она и чувствовала, что тяжелый, пронзительный и дерзкий взгляд черных глаз Жана навсегда поселился в ней и от него не так-то просто избавиться.
   И, тем не менее, стояло веселое солнечное лето, и мысль о том, что в нескольких лье от Шомона больше не сидит этот загадочный упырь, делала обитателей Шомонского замка еще более счастливыми.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

   Хотя Церковь и возмущалась существованием катарской ереси, охватившей весь юг Франции и весь север Италии, папа Александр III продолжал попустительствовать еретикам, поскольку решительные действия против них неизменно привели бы к войне, а сейчас у папства был один главный враг — империя во главе с Фридрихом Барбароссой. Кроме того, богатейшие феодалы Лангедока и Ломбардии, оказывающие папе поддержку, покровительствовали и катарам, коих до сих пор защищала фраза Бернара Клервоского — «Не было учения более христианского, нежели учение катаров, и нравы их чисты». И все же, терпение Церкви не могло оставаться безграничным, ибо мерзостные радения устраивались повсюду уже без всякого стеснения, и души христиан сотрясались при известии о том, что в такой-то деревне катары, делая своим женщинам аборты, скармливают плоды свиньям, а в другом месте они насильно заставляют девушек из окрестных сел участвовать в блудодеяниях. В конце концов, на берегу Тарны в городе Альби собрался грозный церковный трибунал, который рассмотрел дела катаров, признал их преступными и безбожными и вынес всем еретикам суровый смертный приговор. Отныне всех французских катаров стали называть альбигойцами, и в Лангедоке им была объявлена беспощадная война. Правда, беспощадной она оказалась лишь на словах. Небольшое войско двинулось из Альби на юг, в сторону Монсегюра, где находилась столица катаров. Вожди этого первого, неудачного, крестового похода против альбигойцев рассчитывали, что по пути к ним присоединятся мощные ополчения из людей, горящих желанием отомстить за поруганных и совращенных жен, сестер, дочерей, но эти надежды нисколько не оправдались, никаких ополчений не было. Из Каркассона и Минерва навстречу праведному воинству вышли войска альбигойцев и без особых потерь развеяли немногочисленных исполнителей приговора альбийского трибунала. Армией альбигойцев, одержавшей столь стремительную победу, командовали Арно и Раймон де Бланшфоры — родные братья великого магистра ордена тамплиеров.
   В первое время Жану де Жизору ужасно не нравилось в Иерусалиме. Он возненавидел этот город всей душой и жадно мечтал о его падении и гибели. Просто потому, что здесь было все чужое — и жара, и люди, и дома, и небо, и чувство постоянной опасности. Когда они с Бертраном приехали сюда, королевство не просто находилось в состоянии войны с Египтом, его вдобавок ко всему раздирали внутренние противоречия, вызванные тем, что король Амальрик оказался в плену у египтян. И первое, чем пришлось заниматься Жану в качестве иерусалимского прецептора, это вести долгие разговоры с послами от каирских халифов, устанавливая размер выкупа. Поначалу он робел перед ними, и они стали наглеть, но разозлившись Жан обрел уверенность в себе, и взгляду его вернулась характерная испепеляющая и тяжелая властность. Тогда переговоры пошли успешнее, и вскоре он договорился с послами о более приемлемой сумме, с одним условием — Иерусалимское королевство обязано будет отныне оказывать фатимидам помощь в их борьбе против дамасских правителей. После этого Жану пришлось узнать, Что такое ненависть иоаннитов по отношению к храмовникам. Когда Амальрик был освобожден из плена, он, появившись в Иерусалиме, пришел в ярость и, подначиваемый госпитальерами, собрался было издать особый указ о запрещении тамплиерам вмешиваться в дела государства. Но все-таки, денежки, уплаченные в качестве выкупа за его освобождение, были из тамплиерской казны, о чем Жан не преминул жестко напомнить во время своей аудиенции у короля.
   — Если бы прецептура нашего ордена не вмешивалась в дела королевства, — сказал он, — вы, Ваше величество, не сидели бы сейчас на этом троне, а догнивали бы свой век в египетском пленении, как ветхозаветные евреи, а на вашем месте здесь сидел бы какой-нибудь ставленник Госпиталя.
   И, глядя на неумолимое выражение черных глаз прецептора и едва скрываемую ухмылку стоящего рядом с ним великого магистра, Амальрик с тоскою подумал о том, что арабы не смели обращаться с ним так пренебрежительно, как эти зарвавшиеся храмовники. Но, если бы эти наглецы и впрямь не стали раскошеливаться ради него, то вряд ли арабы продолжали вести себя по отношению к нему так же вежливо. Ничего не поделаешь, приходилось это признать.