— Конечно здорово! — восхитился Жан, хотя в душе у него поднялась целая буря волнений. Он не представлял себе, как это у них получится вдвоем обладать одной женщиной, а главное, он испугался, что по сравнению с Робером, который уже перестал быть девственником, он, Жан, окажется вдруг не на высоте и ударит в грязь лицом.
   В тот вечер мать сообщила ему важную новость:
   — Радуйся, сынок, говорят, что старый мерзавец Тортюнуар, убивший твоего отца, отправился в преисподнюю. Может быть хоть теперь тамплиеры станут такими же добропорядочными и честными, как во времена Людвига Зегенгеймского и Гуго де Пейна.
   Но это известие почти совсем не взволновало Жана и почти сразу он забыл о Тортюнуаре, отправившемся в преисподнюю. Вею ночь он ворочался в постели, воображая себе завтрашний день, встречу с развратной Алуэттой. Он даже думал, не притвориться ли ему больным, ибо наверняка Алуэтта ничего общего не имеет с той девушкой, о которой он мечтал — с его Жанной. Однако, утром он все же отпросился у матери и вместе с Робером отправился в Шомон.
   Королева Элеонора тем временем даже не подозревала о намечающемся в ближайшем будущем приезде к ней двух замечательных молодых людей, стремящихся пополнить армию ее обожателей. Мало того, она ведать не ведала и о существовании замка Делис, обители любовных наслаждений, и жила себе преспокойвенько в Париже, в королевском дворце, окруженная трубадурами и жонглерами, с которыми проводила почти все свое свободное время. Ее покойного деда, Гильема де Пуату, они почитали равным богам античности, а саму Элеонору ценили за утонченный вкус и безукоризненное умение отличить хорошую поэзию от весьма хорошей, а плохую от не очень плохой. При дворе королевы, куда король в последнее время почти не захаживал, образовалось некое сообщество поэтов, певцов и красивых женщин, дававшее не только пищу для всевозможных кривотолков, гуляющих по всей Франции а Европе, но и обильные литературные плоды. Здесь впервые вошло в моду словечко «куртуазность» и, был даже изобретен свой особый куртуазный язык иносказаний, особенно раздражавший Людовика.
   Элеонора не только была в этом поэтическом братстве законодательницей вкусов и мнений, она сама сочиняла кансоны и сонеты, в коих было очень много птичьих песен, растущих листьев, беспокойных трав и нежных цветочков, и очень часто гудел шмель, перелетая от одной воспаленной, розы к другой. Свои сочинения королева приписывала некоему гасконскому трубадуру по имени Пейре де Валейра, который томился в замке злобного завистника Арнаута где-то у самых южных границ, чуть ли не в королевстве Наваррском. Узник, якобы, время от времени присылал лично Элеоноре, в которую, само собой разумеется, был безнадежно влюблен эпистолы, содержащие множество цветочно-птичьих стихотворений. Превосходные трубадуры, подвизавшиеся при королеве, сдержанно похваливали сочинения Пейре де Валейра, в основном сходясь в оценке, что сей поэт звезд с неба не хватает, но безукоризненный вкус у него не отнять. Элеоноре этого вполне было достаточно, и она наслаждалась жизнью с той же бурной беспечностью, с какой дожил до старости обожествляемый ею дедушка, которого при жизни прозвали Золотым Тропарем. О нет, вопреки дурным слухам, при дворе королевы не устраивалось никаких оргий. С возрастом в Элеоноре появилась утонченность чувств, и грубому разврату древних римлян, коему пытался подражать легендарный император Генрих IV, она предпочитала разврат изощренный, требующий хитроумной интриги и игры, полной тайн и ловушек. Она почувствовала необыкновенную прелесть в том, чтобы часто изменять своему мужу и сохранять вид невинности. Именно поэтому она не стремилась переселиться в какой-нибудь отдаленный замок, прочно обосновавшись в сравнительно небольшом королевском дворце, где невозможно было жить, забыв о существовании рядом венценосного супруга. И все знали, что Элеонора изменяет Людовику, но никто не мог застигнуть ее врасплох, так ловко умела она скрывать свои измены. В одной из ее комнат имелся тайник, в котором она хранила небольшой свиток. В сей свиток она вносила имена всех, с кем согрешила, начиная с лювиньянского конюха Пьера Рондена и кончая трубадуром Бернаром де Вентадорном, любовная связь с которым длилась вот уже несколько месяцев, начиная с того дня, когда Бернар прибыл в Париж накануне так называемого «Богоугодного турнира». Всего в тайном списке королевы числилось к этому времени сорок пять человек, и Бернар стал сорок шестым. Когда Элеонора, пользуясь изысканным куртуазным языком, пожаловалась своей фаворитке Фрамбуазе де Монтаржи, что с начала лета и по сию пору никак не может пополнить количества своих золотых перстней, остановившись на сорока шести, та ответила ей с лукавой усмешкой:
   — Видать так понравился вам этот перстенек, что иных уж не желаете, ваше величество. Может быть, мне похлопотать для вас? Есть у меня на примете один перстень. Правда, он серебряный, но зато два изумруда в нем как два глаза Афины Паллады.
   Бернар затмил для Элеоноры не только всех предыдущих любовников, но и стал самым восхваляемым ею трубадуром, отведя на задний план и Раймона д'Этампа, и Пейре Овернского, и Ги д'Юсселя, и даже несравненного Джауфре Рюделя де Блайи. В Париж он явился с печальной историей своей любви к супруге своего сюзерена, виконта Эблеса. Сей виконт и сам был отменным Трубадуром, он-то и научил, на свою голову, Бернара слагать красивые кансоны. Ученик не только превзошел учителя, но и охмурил его жену, после чего неверную супругу заперли на замок, а совратителя велено было отыскать, содрать с него кожу и на той коже написать все его кансоны, сколько поместится. Узнав о столь варварском приказе Вентадорнского сеньора, насмерть перепуганный Бернар, как угорелый, устремился на север искать в Париже защиты у покровительницы всех поэтов. И нашел не только защиту, но и гораздо большее.
   Его приезд совпал со знаменательным событием. С тех пор, как два года назад атабек Мосульский Эмад-Эддин Кровепроливец захватил Эдессу, последний оплот христиан за Евфратом, все чаще то тут, то там слышались призывы возродить былую славу, добытую Годфруа Буйонским, Раймондом Тулузским и другими полководцами, завоевавшими Иерусалим. Когда, осаждая одну из сирийских крепостей, доблестный Эмад-Эддин внезапно погиб, подобных призывов сделалось еще больше. И вот, в Светлое Христово Воскресение 1146 года, покровитель рыцарских орденов аббат Бернар де Клерво, подобно тому, как полвека назад в Клермоне папа Урбан, вышел к народу в одежде, расшитой крестами и призвал совершить новый поход против врагов христианской церкви.
   — Так хочет Господь! — воскликнул он с холма Везеле, и собравшиеся с воодушевлением подхватили его возглас, ставший мгновенно девизом грядущей перегринации. Бернар де Трамбле, ставший великим магистром тамплиеров после загадочной гибели Тортюнуара в Нарбоне, присутствовал на Везельском холме и вскоре прибыл в Париж, где тотчас же был препровожден к королю Людовику.
   — Так хочет Господь! — воскликнул он первым же делом, и Людовик подумал, что тем самым тамплиер одобряет создание университета, которое король затеял в пику школе трубадуров Элеоноры. Когда же он узнал, чего в действительности «хочет Господь», то поначалу несколько разочаровался и стал выслушивать великого магистра с некоторой рассеянностью. Постепенно пылкие речи главного тамплиера начали разогревать сердце короля Франции.
   — Теперь, — говорил де Трамбле, — когда в Ордене Бедных Рыцарей Христа и Храма вновь установился порядок, тамплиеры все как один горят желанием доказать, что если и были в наших рядах негодяи, общавшиеся с ассасинами и прочими еретиками, то их были единицы в ближайшем окружении поганого Рене де Жизора. Я уже отменил его преступный приказ, запрещающий принимать в Орден людей, не имеющих рыцарского рода, и к нам начали возвращаться даже те, кто был десять лет назад извергнут из нашего братства.
   — Не может быть! — удивился Людовик. — Помнится, тогда, под змеиным влиянием Тортюнуара, мой отец издал указ о том, чтобы все, кто был посвящен в рыцари, не имея рыцарского рода, прошли через унизительную процедуру. Им отбивали шпоры с сапог над навозной кучей. Неужто из числа тех, кто тогда пережил подобный позор, кто-либо захочет вернуться к рыцарскому служению?
   — Тамплиеры готовы принимать их в свои ряды и уже принимают, — отвечал Бернар де Трамбле. — Сейчас, когда речь святейшего аббата Клервоского воодушевила Францию, мы должны собрать все силы для новой перегринации, чтобы отнять у врагов Христа захваченные крепости, упрочить границы Иерусалимского королевства, а может быть, даже взять Дамаск, Мосул и Багдад.
   Великий магистр продолжал свои зажигательные словоизлияния, и, слушая его, Людовик вдруг подумал: «А что? Перегринация? Это мысль!» И ему вмиг сделалось ясно, что он не просто должен содействовать новому походу на Восток, но и лично участвовать в нем. И не просто участвовать, а возглавить крестоносцев. Пусть его неверная женушка наслаждается обществом своих сладкоречивых болтунов. Женщины ведь любят ушами. Разве они настоящие мужчины, все эти певуны, окружающие ее с утра до вечера? Их плевком перешибить можно. А важности как у павлинов! Настоящие мужчины должны воевать, а услаждать жен своих, вернувшись из очередного похода. Да, женщины любят ушами, но если король Франции отправится с войском на Восток и завоюет себе воинскую славу, молва о его доблести долетит до ушей королевы, и тогда, быть может, Элеонора забудет о своих пустобрехах и вновь полюбит Людовика…
   — Я приму крест и возглавлю поход, — сказал он, прервав речь тамплиера. — Но нужно будет как следует подготовиться, собрать солидное войско, бросить клич по всем христианским державам. Прошу вас, Бернар, быть моей правой рукою, а ваших тамплиеров моими воинами. Что же касается запрета, о котором мы говорили вначале, то я не смею отменять указов своего покойного отца, спасителя Франции. Вам я разрешаю принимать в свой Орден кого сочтете нужным. Хотя, к чему вам мои запреты или разрешения, ведь Клервоский аббат освободил вас от подчинения кому-либо, кроме папы Римского.
   — Это так, но ваше согласие освобождает душу от тяжкого бремени, — кланяясь, ответил великий магистр.
   Приняв решение возглавить грядущий поход, Людовик вскоре отменил свой указ о запрещении турниров и первым собрал у себя близ Парижа турнир, который нарочно был назван «богоугодным», Дабы подчеркнуть, что проводится он в качестве большого смотра сил накануне будущих битв с мусульманами. Особенность этого турнира состояла и в том, что приказано было сражаться не тупыми концами копий, а острыми. На острие накладывались специальные диски, не позволяющие копью пронзить тело слишком глубоко и повредить жизненно важные органы; Множество достойных рыцарей Франции, Англии, Германии, Нормандии, Аквитании и Фландрии съехалось в тот день на широкую поляну за Волчьим лесом, чтобы померяться силами и посмотреть, готовы ли они идти на войну. Среди прочих прибыл сюда и Эблес де Вентадорн. Он славно сразился с двумя соперниками, победил обоих, а когда Людовик собрался подарить ему серебряный перстень с блистающим ярко рубином, Эблес сказал:
   — Ваше величество! Благодарю вас за подарок, но прощу вас вместо него выдать мне негодяя Бернара, моего воспитанника. Он соблазнил мою супругу и, бежав, от моего гнева, спрятался под эгидой королевы. Королева любит хороших трубадуров, а я научил подлеца слагать кансоны лучше, чем делал это сам.
   Посмотрев на Элеонору, Людовик прочел в ее взгляде решимость ни за что на свете не выдавать взятого под крыло соловья.
   — Я не имею привычки выдавать кому бы то ни было людей, нашедших при нашем дворе покровительство, — сказал король. — Но справедливость на вашей стороне, и потому я предлагаю вам здесь на этом турнире, который угоден Богу, сразиться с обидчиком.
   — Прекрасно! — воскликнул Эблес, — Стихоплет никогда в жизни не умел как следует держать в руках оружие. Я раздавлю его, как клопа! Где этот выродок?!
   — Ваше величество! — вмешалась Элеонора. — Трубадур Бернар, о котором говорит Эблес, является украшением моей школы трубадуров. Его кансоны достойны сочинений моего великого деда, Гильома де Пуату. Неразумно, если он погибнет от руки человека, во много раз превосходящего его по силе своих мускулов. Пусть лучше они сразятся в искусстве пения, и, если трубадур Бернар проиграет, по общему признанию, трубадуру и рыцарю Эблесу, да свершится то о чем просит вас эн Эблес.
   — Эн Эблес. — поморщился Людовик. — Негоже и так поступать, ведь по признанию самого Эблеса воспитанник здорово превзошел его в певческом искусстве. В таком случае, спор снова будет неравным. Мое решение будет такое: если найдется желающий выступить на бой с Эблесом вместо столь восхваляемого королевой Бернара и победит Вентадорнского сеньора, Бернар останется в Париже. Если же нет, то, увы, несчастный соблазнитель чужих жен отправится назад в Вентадорн на суд своего господина. Ничего не поделаешь, за проступки нужно отвечать. Ну? Есть желающие защитить хорошего трубадура на радость королеве Франции?
   — Есть! — прозвучало в ответ. Это сказал англичанин Ричард, граф Глостерский. Он был так же точно хорош, как четыре года назад на Жизорском турнире. Лицо его сияло, под глазом виднелся еще свежий рубец. Людовику сделалось противно от воспоминания, почти такого же свежего, как этот рубец на лице Глостера. Тогда, в Жизоре, трубадур по имени Маркабрюн донес королю, что королева уединилась с Глостером и отдалась ему. Донос не подтвердился, но Людовик-то знал, что так оно и было. Потом он пытался внедрить Маркабрюна в трубадурскую школу Элеоноры, но безрезультатно. «Я ненавижу поэтов, которые злословят женщин в своих мерзостных сочинениях и считают любовь проявлением низкой человеческой натуры», — ответила тогда королева.
   — И я тоже хочу сразиться на радость королеве! — прозвучал еще один голос, принадлежащий тринадцатилетнему сыну Анжуйского графа. Анри был закован в доспех, ничем не уступающий кольчуге Эблеса Вентадорнского, и вид у него был самый воинственный. Все разразились возгласами одобрения.
   — Я восхищен вашим стремлением отличиться, — со всей серьезностью молвил Людовик, — но как король запрещаю вам рисковать своей драгоценной жизнью. К тому же, разве вас уже посвятили в рыцари?
   — Пока еще нет, но я усиленно готовлюсь к посвящению, — ответил Анри, потупясь.
   — Вот видите, — не сдержал усмешки Людовик. — Разве можете вы сражаться на равных с настоящими рыцарями?
   Кроме Анри и Глостера никто больше не вызвался, и поединок между англичанином и аквитанцем начался. Эблес отчаянно сражался, желая добиться выдачи своего обидчика, но Глостер был превосходным воином, и, к тому же, на сей раз, среди зрителей не было никого с дурным глазом, как в Жизоре, и, под восторженные крики любителей поэзии и негодующие вопли тех, кто желал возмездия греховоднику, Глостер победил Эблеса, свалив его с коня и заставив сдаться. Глядя на победителя, Анри д'Анжу не выдержал и разрыдался. В его слезах бежали два потока — он плакал одновременно от восхищения Глостером и от зависти, что Глостер, а не он, доставил удовольствие королеве, отстояв несчастного трубадура.
   Но напрасно он завидовал ему. Когда участники турнира отправились на остров Сите, чтобы как следует отпраздновать окончание поединков, в которых, кстати, погибло только двое рыцарей, тщетно Глостер искал благодарности у королевы. Ее сердце, несмотря на блестящую победу, принадлежало не ему, а тому жалкому стихоплету, которого он спас из чувства солидарности и желая снова привлечь внимание Элеоноры.
   Жалкие потуги Глостера не укрылись от внимательного взора короля. Глядя на то, как тот жадно ловит слова и взоры королевы, а королева в свою очередь целиком увлечена своим новым любимчиком, Людовик усмехался и думал: «Побудь-ка и ты в моей шкуре, сумасброд!»
   Кансоны Бернара де Вентадорна имели в тот вечер шумный успех. В изящных и безукоризненных стихах он воспевал скорбь от неразделенного любовного чувства, пел о какой-то Донне, холодной, как лед, в то время, как королева Франции взирала на этого невысокого и худенького человека, и в глазах у нее был отнюдь не лед.
   Обряд посвящения Жана и Робера в рыцари состоялся в поле, под сенью Жизорского вяза. Среди гостей и родственников оказалось несколько тамплиеров, которых возглавлял командор Филипп де Вьенн. Они были облачены в белые одежды, а белые плащи украшались красными крестами, окруженными золотыми иерихонскими трубами. Любимый ученик Бернара Клервоского, папа Евгений III, благословляя рыцарей Христа и Храма в поход против мусульман, присвоил ордену эту новую эмблему, пожелав, чтобы стены вражеских крепостей рухнули от одного только приближения храбрых рыцарей, как некогда рассыпались они от звука труб иерихонских. Кроме того бросались в глаза красивые фибулы, выполненные из серебра, с изображением двух всадников на одном коне и надписью: «Signum militum Christi».note 4 Эту тамплиерскую Печать утвердил тридцать лет назад все тот же Бернар Клервоский на синоде в Труа. Гийом де Шомон был рад приезду тамплиеров, хотя и проворчал, глядя на их новые знаки отличия:
   — Ну вот, теперь уж и бедные Храмовники украшаться взялись!
   Отец Бартоломе сослужил подобающий сему случаю молебен, который показался и Жану, и Роберу нескончаемо долгим и тягостным. Вот уж трижды пропели «Отче наш», а он снова за Псалтырь взялся. Но, наконец, по благословению священника Гийом де Шомон взял в руки пояс с ножнами, в которые был вставлен меч Жизоров, выкованный Гуго де Шомону, основателю Жизорского замка, самим святым Гуго Воителем — так, во всяком случае, гласила легенда. На лезвии меча, возле самой рукояти, видна была надпись, означающая имя меча: «Браншдорм» — «Ветвь вяза».
   Началась цингуляция — обряд опоясывания посвящаемого рыцаря мечом. После того, как Жан был опоясан, он встал на колени, склонил голову и услышал:
   — Во имя Отца и Сына и Святого Духа раб Божий Жан посвящается в рыцари, дабы беззаветно служить Господу Нашему Иисусу Христу. Аминь.
   Затем начался обряд посвящения Робера. Меч, которым его опоясали, был древнее. По преданию, он принадлежал еще королю франков Сигиберту VI и носил имя «Гриффдурс» — «Медвежий коготь», и не случайно — ведь считалось, что этого Сигиберта родила медведица.
   «Вот ведь, древнее у него меч-то…» — жалея, что закончился обряд, думал о Робере Жан, но то, что произошло дальше вовсе не могло уложиться в его голове. После того, как Робер тоже стал рыцарем, к нему подошли тамплиеры и закончили обряд принятием его в Орден Бедных Рыцарей Храма Соломонова в качестве новициата, то есть новичка-послушника. Но ведь это означало, что Робер не просто становится рыцарем, а рыцарем-тамплиером! «Как же так?! — хотелось закричать Жану. — Почему его, а не меня?! А когда же меня?! Ведь меня надо было сначала, а потом его!»
   — Жан, мой мальчик, — обратился к нему Гийом де Шомон. — Ты не должен воспринимать это как обиду, но я уговорил командора Филиппа де Вьенна взять Робера в поход на Восток в составе войска тамплиеров.
   — А я?! — не выдержав, выкрикнул Жан.
   — Ты — сеньор Жизора. Ты должен по-настоящему заменить свою мать и сделаться истинным хозяином. В Шомоне есть кому распоряжаться, к тому же, Шомон не такая важная территория, как Жизор. Ты должен понять это, ведь отныне ты рыцарь.
   — Но рыцари уходят воевать в Святую землю!
   — Рыцарь — не только воин. Он должен быть и хорошим феодалом. Чаще это бывает куда важнее, чем идти в далекий поход и воевать с турками и сарацинами.
   И Робер де Шомон отправился вместе с тамплиерами в поход, а Жан остался в Жизоре.
   В тот же день, когда в Жизоре проходил обряд посвящения в рыцари Робера и Жана, в аббатстве Сен-Дени был произведен в рыцари и Анри д'Анжу. Это случилось в Вербное Воскресенье, за неделю до Пасхи. Там же в Сен-Деии, совершали обряд принятия креста рыцари и паломники, отправляющиеся в Святую землю. Получив благословение папы Евгения, король Франции Людовик принял из рук аббата Сугерия паломнический посох и, торжественно поцеловав его, передал в руки королевы Элеоноры. За несколько недель до этого она пала на колени перед мужем и, прося прощения за все свои прегрешения перед ним, вольные или невольные, умоляла взять ее с собой в поход. Она клялась быть верной спутницей, разделить с мужем, все тяготы и невзгоды, ухаживать за ним, если его ранят в бою, а если он примет смерть, навсегда поселиться подле его могилы. В глазах ее король не прочел ни тени лукавства или кокетства, и сердце его дрогнуло. Он поверил в то, что Элеонора вдруг одумалась, и разрешил ей сопровождать его.
   Хоругвь главной церкви аббатства Сен-Дени склонилась над головой короля. Взявшись рукой за древко, Людовик поймал край хоругви и приложил его к своему сердцу, затем поднял свой меч и прикоснулся им к хоругви. Вслед за королем стали подходить и совершать то же самое тамплиеры во главе с великим магистром Бернаром де Трамбле, его сенешалями и коннетаблями. За тамплиерами пошли остальные рыцари и паломники.
   Глядя на своего мужа, Элеонора впервые за последние несколько лет любовалась им — так он был хорош в своем торжественном благоговении перед святостью мгновения. Но мечта, ради которой королева стремилась в Левант, не давала ей надолго забыть о себе. За последний год Элеоноре изрядно прескучили ее трубадуры и жонглеры, она устала от бесконечных выслушиваний их новых сочинений, которые день ото дня становились все хуже и хуже. Когда дивное пение Бернара де Вентадорна перестало столь сильно волновать ее, она завела себе сорок седьмого любовника, потом сорок восьмого, а когда сорок девятым стал лучший друг Бернара жонглер Гольфье, и Бернар узнал об этом, он сочинил кансону, в которой слезно жаловался на то, как тягостно делить одну даму со своим другом. Кансона вывела Элеонору из себя, но она все же позволила Бернару сопровождать ее в походе. Левант манил ее, как некогда улыбка Глостера. Ей мерещились смуглые сарацинские полководцы, они похищали ее, увозили в свои сирали, она становилась наложницей сначала одного из них, потом другой, более мужественный, отбивал ее и увозил в свой сираль… Она грезила об их необычайных ласках, об их изощренности в любви, она жаждала получить нечто такое, чего не получишь нигде во Франции, нигде во всей Европе.
   Процессия, возглавляемая тамплиерами, папой, аббатом Сугерием, монахами и королем с королевой, двинулась из храма. Огромная толпа, запрудившая площадь перед собором, громко и слаженно твердила:
   — Так хочет Господь! Так хочет Господь! Так хочет Господь!
   Новоиспеченный рыцарь Анри Анжуйский Плантажене двигался следом за королевой, пользуясь ее благосклонным, хотя и немножечко шутливым вниманием. На голове его колыхался пышный букет дрока, закрепленный на шлеме, кольчуга радовала своей тяжестью и мерным звоном, меч, которым его только что опоясали, весело стукался об икру левой ноги. Тень Годфруа Буйонского витала где-то вверху впереди, и Анри почти видел ее светлое сияние. Счастливые слезы струились по щекам четырнадцатилетнего юноши, и, стараясь успокоить рыдания, Анри твердил громко вместе со всеми:
   — Так хочет Господь! Так хочет Господь! Так хочет Господь!
   Бернар де Вентадорн, присоединяясь чуть ли не к самому хвосту процессии, где-то вдалеке едва угадывал взглядом корону Людовика и парчовый тюрбан Элеоноры, тоже украшенный короной, только крошечной. Поход еще не начался, а трубадур уже успел натереть себе на пятке мозоль, щеголяя золотыми шпорами, надетыми поверх пигашей. От этого настроение у него было отвратное, и единственная мысль, вертевшаяся в его голове, была: «Какого чорта?!» Ревущая толпа раздражала его, он с недоумением заглядывал в разгоряченные, воодушевленные лица и тоскливо вспоминал уютный королевский замок на острове Сите в Париже, У Бернара закружилась голова, когда он представил себе, какой долгий предстоит путь. Но оставаться в Париже было небезопасно, ибо холуи Эблеса могли нагрянуть туда в отсутствие королевы и исполнить наконец, приказ своего господина. Тягостно простонав, Бернар еле слышно проворчал:
   — Так хочет Господь…

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

   Предательство — только так расценивал Жан принятие в тамплиеры и отправку в поход Робера. Предательство со стороны друга, со стороны дяди Гийома, предательство со стороны самой судьбы, если угодно. Стоя в церкви перед иконой Божьей Матери, держащей на руках младенца Христа, Жан мысленно спрашивал у них: «Как вы посмели? Почему Робер, а не я? Зачем вы это сделали?» Он решил, что ему ничего не остается, как только отомстить. И причем, всему миру. Он стал грубо обращаться с матерью и сестрой, издеваясь над любым их словом или поступком, всюду подчеркивая, как они глупы. Оглядываясь на свою жизнь, он видел себя несчастнейшим человеком. Разве был у него достойный отец, как у Робера? Разве получил он от своих родителей счастливое детство, как какой-нибудь Анри Анжуйский, родившийся с ним день в день? Нет, ничего этого не было, а значит, мир не заслуживает того, чтобы его любить.